Текст книги "Картотека живых"
Автор книги: Норберт Фрид
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
– Иди хоть к черту в пекло, но сперва выполни задание. Хоть раз почувствуй себя в Гиглинге членом партии! Завтра утром приглядись к людям, крепко подумай и дай мне знать, кого ты подобрал для связи с пятым лагерем. Вот и все задание. На седь-мо-е но-яб-ря, понял?
* * *
Зденек волновался. Он хотел еще ночью сообщить Гонзе, что произошло, но писарь все время был начеку. Пришлось сидеть над картотекой, потом составлять сводку за вчерашний день. Эрих ходил рядом, как лев в клетке, и каждую минуту выглядывал в окошко на апельплац, не прибыл ли новый транспорт. Он почти не отвечал на приветствия капо, то и дело заходивших погреться и узнать, что нового. Карльхен с палкой, Дерек, Мотика, Гастон все побывали в конторе.
Потом пришел Фредо, метнул взгляд на Зденека, склонившегося над работой, и сказал писарю:
– Слушай, Эрих, а что если дать тебе подкрепление на ночь? Секретарша из женского лагеря весь день была в лагере, отдохнула, в картотеке она разбирается. Могла бы заполнять карточки вместе со Зденеком, видишь ведь, что он зашивается и уже клюет носом.
Удивленный Зденек поднял голову, ему совсем не хотелось спать. Фредо заговорщицки прищурил глаз.
– Уж ты придумаешь, – проворчал писарь. – Отстань! Чеху ничуть не труднее, чем мне или тебе. Мы тоже работали весь день, а теперь придется поработать ночь, да, может быть, и не одну. Но в общем это неплохая мысль. Жаль, что Лейтхольд уже ушел. Если он появится на приемке транспорта, я скажу ему, чтобы отпустил к нам эту секретаршу.
Через минуту он в беспокойстве вышел за дверь, и Фредо со Зденеком остались одни.
– Как поживает твой брат? – сказал грек.
Зденек уставился на него.
– Ничего, ничего! – усмехнулся Фредо. – Меня послал Гонза Шульц узнать, как поживает твой брат. Поскольку ты завтра остаешься в лагере, связь будешь держать со мной. Гонза уже знает.
Зденек уронил руки на колени.
– А знает он, что я ничего не мог поделать, меня насильно оставили в лагере? Как я ни старался, ничего не вышло.
– Не беспокойся. С Эрихом больше не спорь. Наоборот, сделай вид, что ты очень доволен и благодарен ему. И если в четверг его призовут…
– Послушай, Фредо, я тебе всерьез говорю! Я не могу занять его место. Я… я слабый человек и не подойду для вас… Я не сумею поставить себя…
– Не бойся, ты будешь не одинок, – прошептал грек. – Найдутся советчики, ты будешь знать, чего от тебя хотят. Научишься всему и будешь полезен людям больше, чем Эрих. Не так уж это трудно.
Смущенный Зденек твердил свое: «Эрих был не так плох».
– Не так плох, это верно. Но он вел собственную, шкурническую политику. Если мы добьемся, что писарь будет делать больше… Я кое-что слышал о твоем брате, приятель, подумай о том, как поступил бы он. Можешь ты быть таким, как Иржи?
– Хотел бы. Но он всегда был гораздо лучше меня… Фредо, скажи, пожалуйста, можно для него что-нибудь сделать? Я приготовил хлеб и напишу ночью записку. Может, Гонза передаст это для него?
– Не беспокойся, устроим.
Дверь открылась, взволнованный писарь заглянул в контору.
– Выходи, Фредо, транспорт уже здесь!
* * *
Долгая ночь. На апельплаце холод, плач и резкие окрики. В конторе тепло и тихо. Зденек с трудом открывает глаза, читает рапортички, нацарапанные капо на клочках бумаги, разносит их по карточкам. Напротив сидит Иолан, оживленная, отдохнувшая, любопытная. Перед ней тоже стопка карточек, она заполняет их, но ей больше хочется болтать со Зденеком. Она уже рассказала ему, какая сегодня у нее была радость: она получила прелестного котенка, – его принесла Кобылья Голова, кто бы подумал!
Зденек склонился над столом и продолжает работать. Но Иолан не унимается:
– Вы однажды обещали поговорить со мной о кино. Я все думаю об этом… Вы, наверное, тоже?.. Ведь в лагере приходится столько видеть и пережить… Вы, наверное, ждете не дождетесь времени, когда сможете поставить фильм о концлагере?
Зденек приоткрыл рот и провел рукой по лбу.
– Как вы сказали?
Иолан раскраснелась, глаза у нее горели.
– Вы, наверное, только и думаете о том, как начнете работать над фильмом о концлагере… После войны, конечно. Его будут ждать с нетерпением, люди захотят увидеть, но ни за что не поверят, что все это действительно было… И вот тогда те, кто сам это пережил, смогут показать всю правду…
Зденек поддакивал. Ее слова доносились до него откуда-то издалека. Чего только не придумает эта девчонка! Воображает, дурочка, что у меня тут нет других забот.
– Для вас это будет первейшее дело, а? Я так вам завидую: вы, может быть, уже сейчас на все смотрите под этим углом зрения, не так, как мы все. Если кто-нибудь болтает глупости, вот как я сейчас, вы, наверное, глядите на него слегка удивленно и отчужденно и думаете: нет, в фильм я этого не вставлю! – она покраснела еще больше, засмеялась и продолжала: – Я все вижу, не отпирайтесь! Если бы я умела делать фильмы, я бы тоже ко всему относилась, как вы, не огорчалась бы из-за мелочей, смотрела бы на все сверху вниз, а на саму себя – как на персонаж, который переживает свою будущую кинороль. Я, видите ли… – Она опять засмеялась, – я всегда мечтала писать для кино… или романы. Я даже пробовала… у меня дома есть такая толстенная тетрадь, полная всяких пустяков, которым грош цена. Если бы я умела, если бы я сумела что-нибудь создать, как вы, мне было бы куда легче переносить жизнь здесь…
Зденек улыбнулся. Он очень устал, мысли у него путались, но он не мог не улыбнуться. Все от него чего-то хотят: писарь – работы без отдыха, Фредо – твердости характера, партия хочет поглотить его целиком, как поглотила брата… а теперь еще вот эта венгерочка хочет, чтобы Зденек только и думал о будущем фильме, в котором будет заснят концлагерь. Не знаешь, смеяться или плакать. А ну вас всех к чертовой бабушке!
Иолан продолжала говорить, и теперь Зденек очень хорошо слышал ее.
– Сознайтесь, что у вас уже есть наброски для сценария. Неужели нет? В самом деле? Значит, вы все держите в голове. Мне бы так хотелось знать… ну, пожалуйста, расскажите, как он будет начинаться! Знаете, я читала сценарии в журнале… Затемнение, диафрагма, деталь, общий план… ах, это так интересно! Пожалуйста, господин Зденек, расскажите, как будет начинаться ваш фильм.
«Дура!» – подумал Зденек, в душе осуждая назойливость этой девчонки. А может быть, это не назойливость, может быть, она не так глупа… Он взглянул в лицо Иолан и увидел большие умные и очень живые глаза, чистый крутой лоб под платочком, красные пятна на щеках. Нет, эта девушка любознательна, честолюбива, беспокойна, но не назойлива, не глупа.
Признаться ей, что он, Зденек, совсем не так много думает об искусстве, как ей кажется? Ему, правда, иногда приходят в голову какие-то образы, что-то похожее на отрывки сценария, но он сразу отгоняет такие мысли, как дерзкие, неуместные, несвоевременные. Сказать ей, что все существо Зденека внутренне противится такому сюжету – лагерь, смерть, вши… Все это надо пережить, перетерпеть, твердил он себе, но делать из этого зрелище для людей, которые сейчас сидят в тепле и никогда не поймут?.. Неужели надо убеждать кого-нибудь, что фашизм – это варварство.
Есть люди, которые этого еще не понимают. А если так, то неужели нужно объяснять им это с помощью фильма, в котором музыка смягчит бессильный мужской плач? Разве можно найти здесь, в концлагере, такую фабулу и сюжет, каких требует публика. Завязку, действие, привычного киногероя? Здесь есть только такие герои, как Диего, Фредо, Оскар – наверное, и мой брат Иржи такой же, – герои, которые до последнего дыхания помогают товарищам, герои, которые идут против течения. Но как воплотить их на экране? Как показать силы, которые почти незримо движут ими в этом море грязи? С какого возвышения мне, червяку из червей, взглянуть на лагерь, чтобы увидеть не только чуть поколебленную поверхность трясины, где тележка с трупами оставляет чудовищный след, непреодолимый, как горы и долы?..
И вот перед тобой сияющие юные глаза, полные любопытства и благожелательности, совсем не глупые и не назойливые. Эта девушка не хочет жить или умереть зря. В ее пытливости видно стремление к тому, чтобы Гиглинг, транспорты заключенных, сам Гитлер, в общем, все окружающее стало для людей уроком, чтобы кто-нибудь воссоздал картины этого лагеря, вложил персты в его раны и во всеуслышание рассказал о том, что здесь сейчас происходит.
– Я вас разочарую, – медленно сказал Зденек, – у меня нет никаких замыслов. Нет ни начала, ни конца фильма. Я слишком погряз во всем этом, у меня захватывает дыхание, я не могу взобраться так высоко, чтобы видеть как следует. Не ждите от меня ничего.
– Не верю! – И голос ее прозвучал так искренне, так молодо и просто, что у него вдруг навернулись слезы. – Как только распахнутся ворота лагеря, все придет!
– А может быть, этого дождетесь именно вы, – улыбнулся он, хотя слезы застилали ему глаза.
Она встала, подошла к нему и провела рукой по его стриженой голове каким-то не девичьим, а материнским жестом.
– Я не доживу, – прошептала она. – Я это знаю.
Он поднял голову и замигал.
– Знаете? Что знаете?'.
Иолан медленно вернулась на свое место, ссутулилась, как будто сразу устав.
– Надзирательница… Она в самом деле любит меня, но как-то по-своему… очень страшной любовью. Она, наверное, убьет меня.
– Это неверно, – запротестовал он. – Что за глупости вы себе внушаете.
Она снова сидела против него и улыбалась, на щеках ее был темный, нездоровый румянец, глаза блестели.
– Ну, расскажите же мне о своем фильме. Теперь вы будете думать о нем чаще, чем прежде? А почему бы вам не делать заметок о здешней обстановке, о людях, обо всем…
– А почему бы вам самой не попробовать? Вы умница… вам надо бы…
Она приложила палец к губам и ласково покачала головой.
– Ш-ш! Обо мне ни слова. А котенка возьмите к себе, когда меня не станет…
3.
Два дня прошли, как кошмар. Лагерь был забит до отказа, но даже расширенный лазарет не мог скрыть от здоровых тяжкие недуги больных. В первый же день умерло двадцать новоприбывших, на другой день – почти тридцать. Завшивели они куда больше, чем старые обитатели лагеря, у которых тоже было немало вшей. Да и со старожилов смерть взяла свою дань: вечером седьмого ноября умер от истощения доктор Имре Рач. Он не вынес перевода в рядовые «мусульмане». Новый дантист лагеря, поляк Галчинский, наспех выбранный из новичков, вытащил у него золотую коронку. На следующее утро угас Феликс, угас так тихо, что в течение нескольких часов никто не замечал этого. Зденека позвали, когда тело Феликса уже совсем остыло. Феликс лежал голый в проходе барака, прозрачная кожа обтягивала синеватые суставы. Он не походил на других мертвецов: рот его был плотно сжат, следов старой раны почти не было видно, все отлично срослось. И только глубокая складка у рта, казалось, хранила в себе упрямое, обиженное молчание.
Зденек смотрел на товарища и терзался угрызениями совести. Феликс умер потому, что я перестал заботиться о нем, твердил он себе. Мало было носить ему похлебку и сахар. А моя голова в последнее время была слишком занята другими людьми, прежде всего братом, а вот теперь еще этой венгерочкой. Нечего ссылаться на последствия операции, на Дейбеля и на страшную перекличку босых… Феликс умер просто потому, что я перестал любить его по-настоящему. Если я забуду о Ганке, она тоже умрет. Нельзя забывать своих близких! Пока я еще силен, пока жив, надо помнить их всех!
Зденек вернулся в контору и еще ниже склонился над картотекой живых. Он взял ее в руки, как музыкальный инструмент, и с какой-то суеверной осторожностью перебирал карточки, словно ища в них живой дух лагеря. Когда ему приносили грязный обрывок бумажного мешка с нацарапанной на нем фамилией умершего, Зденек очень осторожно извлекал из ящика соответствующую карточку, чтобы, боже упаси, не вынуть другую. Непослушные карточки выпирали, словно им во что бы то ни стало хотелось выскочить. А куда они могут попасть, как не в картотеку мертвых? И Зденек утихомиривал их, выравнивал, как пастух непокорное стадо. Где-то там, в середине, стояла и его собственная карточка, она вела себя скромно, не высовывалась над другими, не дезла наружу. В последний раз он видел ее в ту ночь, когда привезли девушек. С тех пор его карточка погрузилась в глубь картотеки, залегла, и похоже было, что останется там на веки вечные.
* * *
Однажды Бронек прибежал в контору с котенком на плече. Он шел мимо женского лагеря, Иолан окликнула его и в щель между рядами колючей проволоки подала Бронеку мохнатый комочек. Отнеси, говорит, Зденеку, пусть киска привыкает и к нему.
Зденек покачал головой. Эта шальная девчонка вбила себе в голову, что умрет. Он взглянул на прелестного, довольного зверька, которого Бронек ласково прижал к лицу. Зденек улыбнулся, посадил котенка перед собой и стал смотреть на его игривые движения. Котенок встал, зевнул, выгнул спину, потом прыгнул на картотеку живых и стал хватать лапкой обтрепанные концы карточек. Одна из них зацепилась за коготок и вылезла из ящика.
Улыбка сбежала с губ Зденека, на секунду у него дрогнуло сердце. «Этот человек умрет, – подумал он с испугом. – Тот, чью карточку вытащил котенок, умрет!»
– Убирайся, паршивец, тут тебе не место, – воскликнул он сердито. Бронек, пожалуйста, отнеси его обратно! – И, увидев в глазах молодого поляка удивление и несогласие, объяснил: – Видишь ли, эта девушка не верит, что она выйдет живой из лагеря. Мы не должны поддерживать в ней такое убеждение. Передай ей от меня, что котенок принадлежит ей, только ей, и должен у нее остаться. А она не смеет умирать, потому что иначе некому будет заботиться о котенке… Скажи это как-нибудь повеселее. Я сам не могу, мне еще грустнее, чем ей.
* * *
У Эриха все время были какие-то дела в комендатуре, староста лагеря Хорст крутился около кухни, вернее около Беа, остальные девять «зеленых» почти не вылезали из немецкого барака, докуривали последние окурки, допивали остатки шнапса и дулись в карты, на которых от грязи нельзя было различить масти. Карльхен иногда громко вздыхал и громадной ручищей похлопывал Берла по спине; он вчера продал его за кусок сала блоковому французу Жожо. Новый хозяин был снисходителен: он оставил свое приобретение прежнему владельцу до четверга, а сам отправился на стройку раздобыть жратву.
Помыслы всех «зеленых» не шли дальше четверга. Коби с помощью оживленной жестикуляции объяснил Фердлу, что они вместе идут на войну. Глухонемой так обрадовался, что это всех обозлило. Никто из «зеленых» не возражал против ухода из лагеря, явно обреченного на вымирание, но это еще не значит, что надо распускать слюни от счастья, как этот кретин Фердл.
Утром они веселенькие поедут в Дахау, это факт. Там их ждет медицинский осмотр в призывной комиссии. И хотя в Освенциме они привыкли называть медосмотры «селекцией», на сей раз все «зеленые» радовались, что им предстоит такая «селекция». Гомосексуалисту Карльхену пришлось бесконечно выслушивать насмешливые советы о том, как избежать на осмотре некоей щекотливой неприятности.
Но этим веселье не исчерпывалось. Что будет потом, в четверг днем или в пятницу, в воскресенье или через две недели, – об этом никто не решался подумать.
Вдобавок в среду начался снегопад. Зепп лежал ничком, подпершись кулаками, и с упоением глядел в окно на усиливающуюся метель.
– Du, mein lieber Herrgott! – сказал он тихо. – Уж я бы нашел, куда сейчас поехать, кабы не фронт…
Остальные играли в карты и не обращали на него внимания.
– Знаете, куда я поехал бы! – продолжал Зепп.
– Знаем, – через плечо проворчал Коби. – На Арльберг, там как раз начинается лыжный сезон.
Зепп вздохнул.
Гюнтер зажал пальцами нос и загнусавил, подражая вокзальному громкоговорителю:
– Лыжники, поезд отправляется. Все по вагонам! – потом он с довольным видом хлопнул картой по столу. – Ого-го, к нам уже едут «зайцы»[25]25
или «schihaserln» нем. спортивный жаргон
[Закрыть] учиться слалому… – Все приятели Зеппа давно знали его чаяния.
– Самая красивая из всех «зайчих», разумеется… – сказал Карльхен на ухо Берлу.
– …влюбится в герра Зеппа, – со смехом докончил тот.
Коби опять перехватил нить повествования.
– Герр Зепп опять станет лыжным тренером… Ты, олух, не видишь, что я даю в масть? М-да, опять, стало быть, станет тренером…
– …Самым прославленным на всем Арльберге, – сонно продолжал Карльхен, – потому что…
– …Потому что никто не ездит лучше по методу Шнейдера, чем герр Зепп, – заключил Берл, который в жизни ни разу не стоял на лыжах и представления не имел о том, что это за метод.
Была очередь Гюнтера.
– «Зайчонок» будет, вероятно, блондинка в изящных черных брюках. Она потихоньку попросит Зеппа увести ее куда-нибудь в горы, где она может загорать до пояса…
– Вот и путаешь, – хмуро отозвался Зепп. – Так могло бы быть только на пасху. А сейчас, накануне рождества, в горах туман и холод. Нет, я пригласил бы ее в свою комнатку в отеле…
– …в третьем этаже, отлично вытопленную! – подхватил Коби.
– Отвяжитесь вы от меня! – воскликнул Зепп, вскакивая. – Вы и представления не имеете, что за персона тренер по лыжам. Ведь стоит только мигнуть, и самые красивые лыжницы кидаются ему на шею. Что вы понимаете в шикарной жизни, вы, плотник, шофер и слесарь! Когда в горном отеле натоплено, там можно и в мороз распахнуть окно настежь…
– …И у самого окна валяться с очаровательной лыжницей на широком диване, – вставил Гюнтер, шлепая картой.
– Да! – в восторге закричал Зепп. – В том-то и счастье, вы, бедняги! Понимаешь, тебе и жарко и холодно, мурашки пробегают по коже, тело все напряжено, оно живет, о господи, как живет!
– Только зря оно жило с той лыжницей, что оказалась дочерью эсэсовского генерала Лаубе, – сухо заметил Коби.
– М-да, зря… – трагически, как на сцене, провозгласил Зепп и опять уткнулся лицом в тюфяк.
– Крою! – сказал Карльхен.
* * *
Рапортфюрер использовал последние часы пребывания Эриха в лагере, чтобы просмотреть и привести в порядок всю отчетность, в особенности по снабжению. Неприятное столкновение с Лейтхольдом не выходило у Копица из головы. Дело дрянь, когда под боком этакий невменяемый святоша. Чего хочет Лейтхольд, на что он целится? А вдруг он уже потихоньку написал донос в какую-нибудь высшую инстанцию и теперь ждет ревизии? Как иначе объяснить его упрямое «нет», когда на следующее утро после той стычки Копиц сам предложил ему мировую?
– Слушай, Лейтхольд, – сказал рапортфюрер. – Забудем вчерашнее. Ты девяностопроцентный инвалид. Если бы это зависело от меня, я бы признал тебя инвалидом даже на сто девяносто процентов, ха-ха! Помнится, ты хотел уйти отсюда, подать рапорт, что же, пожалуйста. Я напишу свое согласие, дам тебе хороший отзыв, ускорю это дело. Что скажешь, старина? Я буду вести лагерь по-прежнему, а тебе будет житься лучше, чем сейчас. Согласен?
Но Лейтхольд упорствовал. Он уже больше не был загипнотизированным кроликом, не позволил Копицу пожать свою руку, отдернул ее.
– Я ничего не имею против тебя лично, герр рапортфюрер, пойми, сказал он. – Но, извини меня, я честный человек. Самый обыкновенный честный человек, который по зову родины становится в строй, чтобы служить ей. Я хотел бы спокойно служить до тех пор, пока – извиняюсь! – не наступит мир. Очень тебя прошу помочь мне. Если я вчера был несколько резок, извини, такое уж у меня было настроение. Собственно, сегодня оно не изменилось, но я взял себя в руки. Сделай и ты то же самое, и увидишь, что, если у нас обоих будет хоть немного доброй воли, мы вместе выдержим до конца… Гм-м… до победного конца этой навязанной нашему фюреру войны.
– Я вижу, тебе опять пришла охота ораторствовать, – кисло сказал Копиц. – Я еще помню твои прекрасные слова о том, что я попираю ногой поверженную жидо-большевистскую гидру или еще какую-то чертовщину. Учти, пожалуйста, что человек, который так долго стоит на одной ноге, может, чего доброго, нажить мозоль и тогда способен прикончить каждого, кто на нее наступит. Проваливай!
Да, Копиц высказался напрямик, это правда. Но разве это выход из положения! Тот, кто смотрит на вопросы снабжения иначе, чем рапортфюрер, непостижимый и крайне опасный чудак. На Лейтхольда напало какое-то бешенство. Правда, он обещал не кусаться, но разве можно полагаться на обещания бешеного? А если бы он даже и не кусался, что толку? Копиц сам хочет кусаться. Не отказываться же из страха перед Лейтхольдом от удобных ему порядков в лагере!
– Нам нужен другой кюхеншеф. И как можно скорей, – ворчал рапортфюрер, глядя, как Эрих листает ворохи бумаг и усердно подчищает следы старых грешков. – Тебе это тоже ясно?
Ответить «разумеется» для писаря было делом чести. Он намеревался до последнего дня поддерживать впечатление, что Эриху Фрошу всегда все ясно и известно.
– А что ты, собственно, заметил? – осведомился Копиц.
Писарь поднял голову и замигал. Глаза у него и так болели от напряжения, а тут еще рапортфюрер все время отвлекает.
– Ну, я тоже присматривался к Лейтхольду, герр рапортфюрер. Такие люди, как он, просто не годятся для сложной работы в лагерях.
– Почему? – допытывался шеф.
Это уже становилось неприятным. «Зачем мне перед самым уходом наживать врагов?» – подумал писарь.
– Для службы в лагерях нужны такие люди, как вы: железная дисциплина и прочее, – проворчал он уклончиво.
– Не треплись, скажи прямо, что ты думаешь о Лейтхольде. Разве он не дисциплинирован?
Писарь усмехнулся с понимающим видом.
– Так, как вы, безусловно нет. Он ведь новичок, в Освенциме не был, в потехе с цыганками не участвовал.
– Заткнись, – сказал Копиц, но не рассердился. – Это уже дело прошлое.
– Для вас, но не для герра Лейтхольда. Разве вы не заметили, что надзирательница подсунула ему в кухню самых красивых девушек? Он новичок, чего же удивляться, что у него немного закружилась голова.
– Чего же удивляться… – машинально повторил Копиц и замолк. Собственно говоря, он ведь спрашивал о другом, зачем же писаришка припутывает сюда девушек? А впрочем, это было бы неплохо. Что, если Лейтхольд спутался с одной из них и именно поэтому не хочет уходить из лагеря?.. Завел шашни с жидовкой, она-то и уговаривает его не обворовывать заключенных… Это было бы просто великолепно!
– Слушай-ка, писарь, придержи язык. Не рекомендуется так говорить о члене эсэс. Что ты имеешь в виду?
Писарь опять замигал. Он понимал, что этот старый пройдоха говорит «придержи язык», а сам в глубине души желает, чтобы Эрих выложил ему побольше самых грязных сплетен.
– Завтра я отправляюсь на фронт, герр рапортфюрер, так зачем же мне…
Копиц наклонился к нему.
– Никуда ты не отправляешься, – раздельно произнес он. – Сдохнешь здесь, так и знай. Официально из Дахау еще не пришло ни строчки насчет призыва. Это, во-первых. А во-вторых, у тебя сшитое горло, и тебя все равно не возьмут в армию. Ты останешься здесь, и я тебе его распорю по швам, если ты сейчас же не расскажешь мне все, что знаешь о Лейтхольде. С кем он путается? Ну!
– Но, герр рапортфюрер…
– Этого я от тебя добьюсь, даже если придется вызвать Дейбеля. Тут уж будет без церемоний! С кем?
Дело принимало плохой оборот. И как только все это вдруг получилось? Еще пять минут назад можно было говорить с Копицем о старых добрых временах и об освенцимских цыганках, а сейчас конец подобным элегиям. Писарь слишком хорошо знает своего начальника – сейчас надо отвечать…
– С какой именно, я, честное слово, не знаю, – робко оказал он, – но когда вы срочно вызывали Лейтхольда вечером, я нашел его на кухне. Он просидел там всю тревогу, запершись с двенадцатью девушками.
– И, конечно, в темноте, – сказал Копиц и стал ходить по комнате. – Но в этом нет ничего особенного. Куда же ему было деться во время налета? С двенадцатью девушками… вот если бы с одной, тогда другое дело.
Писарь постарался перевести разговор на менее щекотливую тему.
– С одной девушкой тут была наедине фрау надзирательница и даже принесла ей в подарок котенка…
– Не путай ты разные вещи! – махнул рукой задумавшийся рапортфюрер. Россхаупт меня сейчас не интересует… Кстати, я узнал от девушек в эсэсовской кухне, что она бьет эту свою секретаршу. Значит, все в порядке, кто же может ее упрекнуть за побои? А вот Лейтхольд к ним подозрительно добр, с ним надо быть начеку.
* * *
В среду вечером, еще до того, как все заключенные вернулись с внешних работ, Оскар собрал врачей на совещание. Койку большого Рача занял новый дантист, в остальном в лазарете все осталось по-прежнему. Санитар Пепи возился с мисками и ложками, маленький Рач сидел рядом со своим другом румыном. Шими-бачи до сумерек бегал по больным и пришел в лазарет последним. Старший врач поглядел в окно, на фонари на ограде, потом повернулся к коллегам и выпятил подбородок.
– То, о чем мы сейчас будем говорить, должно пока что остаться между нами. Слышишь, Пепи? Сходил бы ты лучше к своим товарищам в немецкий барак. Все равно ведь завтра ты с нами[26]26
В оригинале «с ними» – видимо, опечатка. – Прим. обработчика
[Закрыть] расстаешься.
– Вот именно, поэтому не выгоняй меня, Оскар! – жалобно попросил Пепи.
Оскар усмехнулся. Ему тоже не хотелось расставаться с придурковатым судетцем. А, кстати говоря, почему Пепи прозвали дурачком? В последнее время он вел себя отлично и даже не хвастал своим богатым папашей и тремя кинотеатрами, которыми они владели в Усти, Дечине и Либерце.
– Ну, так садись, но повторяю тебе: все должно остаться между нами.
Пепи сделал обиженный жест, а Оскар начал говорить.
– Вы сами хорошо, знаете, зачем я вас созвал. Коллега Галчинский единственный среди нас, кто не имеет опыта в этом деле: мы все перенесли сыпной тиф в Варшаве и так много имели там с ним дела, что едва ли ошибаемся сейчас. Что скажешь, Шими?
Старый венгр погладил себя по румяным щекам.
– К сожалению, это так. Температура сорок – сорок один градус и все другие признаки. И миллионы вшей. Новый транспорт насквозь завшивлен… Через пару дней появятся больные и среди старожилов.
– Остается одно, – сказал Оскар, сжав кулаки. – Просить капитальной дезинфекции и вакцины для прививок. Дезинфекция – дело несложное, и мы, очевидно, ее добьемся. Походная дезинфекционная установка поработает здесь два-три дня, и со вшами будет покончено на две-три недели. Второе посложнее и, наверное, не удастся: вакцина на две тысячи человек для них слишком большой расход. И все же мы должны безоговорочно требовать и того, и другого. А помимо всего, разумеется, карантина для всего лагеря. Иначе мы занесем тиф к Моллю, где работает больше десяти тысяч заключенных. Там они в контакте с гражданскими, так что эпидемия может перекинуться и в Мюнхен. Согласны?
– А как же я? – сказал Пепи. – Завтра мне отсюда уезжать. Если вы переполошите всю округу, я застряну в карантине и до смерти не выкарабкаюсь отсюда.
– Вот что я тебе скажу, – Оскар наклонился к нему. – Мы должны были доложить комендатуре о тифе еще сегодня утром. Но старый педант Шими просит еще сутки на диагностику, а я тоже хотел бы суточной отсрочки, но не для этого. По совести сказать, я боюсь, чтобы вы, зеленые, не застряли в лагере. Одиннадцать зеленых озвереют в карантине. Без шансов на уход, без возможности спекулировать они перевернут вверх дном весь лагерь. Поэтому пусть лучше завтра убираются подобру-поздорову, а потом мы начнем свое дело.
– Вот и хорошо, – нервно усмехнулся Пепи. – А теперь скажи мне, что будет, если из этого призыва ничего не выйдет?
– Как так? Что ты дуришь? Это же верное дело.
– Не совсем, Оскар. Я только что был в немецком бараке. Писарь пришел туда из комендатуры и клялся, что рапортфюрер оказал ему: официально, мол, о призыве зеленых не получено ни строчки. Скажу вам – только это между нами, – ребята сразу стали решать, не лучше ли завтра же попроситься на внешние работы. Курить им уже нечего, в лагере скучища, а на стройке, говорят, можно раздобыть даже сало…
Старший врач переглянулся с коллегами, стараясь выяснить их мнение. Все лица были серьезны. Антонеску поднял свое римское чело.
– Не может быть никаких отговорок. Мы – врачи, и наш долг сообщить, что началась эпидемия. И очень опасная. В Варшаве мы все видели, что такое тифозная эпидемия, а ведь это было в стране, где с ней привыкли бороться. Представьте себе, что будет в Мюнхене…
Шими-бачи пожал плечами.
– Подохнет тысяча-другая немцев…
– Так нельзя рассуждать! – прервал его Оскар. – Константин прав, и мне стыдно, что я хотел ждать еще сутки. Нам ясно, что это сыпняк, и мы утром доложим о нем в комендатуре. Вопрос решен.
* * *
К ночи заключенные вернулись с внешних работ и хотели было идти прямо к кухне. Но у ворот разыгрались драматические сцены. Дело в том, что сегодня утром Копиц вызвал начальника охраны и сообщил ему, что уголь для отопления казармы не получен и пока не ожидается. Уголь надо добывать самим. А потому пусть-ка конвойные, перед тем как вести заключенных домой, поставят их где-нибудь поближе к угольному складу. Заключенные, конечно, начнут красть уголь, а конвоиры пусть закроют на это глаза. Вечером у ворот мы устроим обыск, проверим, что есть у каждого хефтлинка в карманах и за пазухой. Отнимать у них весь уголь не следует, иначе они завтра не пойдут воровать. Мы реквизируем у них две трети добычи. Одну – для папеньки-рапортфюрера, другую – для матушки-охраны, а третья пусть остается им. Так мы обеспечим топливо для казармы и для комендатуры. Verstanden?
Начальник охраны понял, и все прошло без сучка, без задоринки. Хефтлинки, правда, чертыхались, видя, что зря тащили на себе тяжелый уголь, но, когда конвойные все же оставили им кое-что, решили, что это лучше, чем ничего. По крайней мере, можно ночью хоть немножко протопить в бараках, а это очень важно, потому что все еще валит снег, и надежды на новую оттепель нет.
* * *
Фредо вошел в контору и сбросил мешок, в котором носил казенные бумаги. Писарь еще не вернулся, и Зденек, воспользовавшись его отсутствием, тотчас спросил грека:
– Ну что, есть вести от моего брата?
– Есть, у Гонзы Шульца, – ответил Фредо. – Сходи к нему. Нам с ним сегодня вечером еще надо в лазарет, к Оскару. Ты забеги туда и скажи, что мы придем после десяти, пусть Оскар ждет. Дело касается также и твоего брата, так что пошевеливайся.
Зденек выбежал на улицу и в потемках побежал вдоль очереди, которая растянулась от ворот до кухни. Он хотел вернуться в контору еще до прихода Эриха и усиленно вглядывался в лица стоявших в очереди, стараясь узнать Гонзу среди людей в мефистофельских шапочках. Сегодня раздача еды шла быстрее: выдавали картошку в мундире, люди брали ее прямо в шапки, миски были не нужны.
«Зеленые» следили за порядком. Зденек со своей чудодейственной писарской повязкой проникал через все кордоны. Бывшие «терезинцы» следили за ним завистливым взглядом – ишь ты, уже вознесся! Но Зденеку было все равно, он шел вдоль рядов и шепотом справлялся: