Текст книги "Ручная кладь (СИ)"
Автор книги: Нина Охард
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
Его отец – Петр прожил недолгую, но насыщенную жизнь. Мише он запомнился человеком упрямым, трудолюбивым и мужественным. Потеряв в боях под Куском ногу, отец не запил, проклиная судьбу, не пошел побираться, а вернулся в родной городок и устроился работать на завод.
После окончания войны восстанавливать город пригнали пленных немцев. Голодные и оборванные вчерашние бравые солдаты рейха, причисляющие себя к представителям высшей расы, ходили по домам тех, кого еще недавно за людей не считали и просили еду. Настрадавшиеся за годы оккупации жители смотрели на попрошаек злобно. Мало у кого поднималась рука оторвать от себя и отдать вчерашним врагам даже сухую корку хлеба.
Однажды, когда вся семья собралась за столом ужинать, в дом постучали. Отец встал и, громыхая по полу деревяшкой, заменявшей ему протез, медленно поковылял к дверям.
Увидев на пороге инвалида, немец опешил и замялся. Но отец широко распахнул дверь, приглашая пленного к столу. Зная крутой характер отца и почуяв недоброе, Миша прижался к маме, и они замерли в ожидании развязки. Немец немного помешкал на пороге, но, наверное, запах еды притупил чувство опасности: он быстро зашагал к столу.
– Куда! Руки мыть, – крикнул отец по-немецки и указал рукой в сторону умывальника.
– Варя, дай ему мыло, – сказал Петр затихшей и недоумевающей жене.
Не смея ослушаться, мать достала из комода кусочек хозяйственного мыла и протянула немцу.
Пленный умылся и виновато, словно нашкодивший ребенок, подошел к столу.
– Садись, – сказал ему Петр, достал миску, налил в нее суп и отрезал хлеб.
Не веря собственному счастью, немец мгновенно прожевал хлеб и запил его супом, даже не прикасаясь к ложке. Выражение собачьей преданности, глупой улыбкой расползлось по его худому скуластому лицу. Он невнятно забормотал, то ли благодаря, то ли что-то обещая, но отец категорически отказался и немец ушел.
Опомнившись от первоначального шока, Варвара заголосила:
– Ты что делаешь! Они с нами как со скотом обращались, свиньями называли, а ты его кормишь! Ты потерял ногу, а я всю родню, – она громко всхлипнула, собирая брызнувшие слезы передником, и хлюпая носом добавила:
– Зачем тебе нужно, чтобы он рожу отъедал, от нас последние крохи отрывая?
Петр ничего не ответил, только посмотрел на Варю грозно. Она умолкла и тихо рыдала, растирая покрасневшие глаза.
Немец стал захаживать часто. И всякий раз отец сажал его за стол и кормил, невзирая на слезы и упреки жены. Перед тем как отправиться в Германию, пленный зашел попрощаться и подарил Петру медальон с надписью крупными буквами на немецком «Спасибо», и более мелкими: «русскому Петру от немца Гарри Шульца».
– Ну и зачем нам это? – уже по-привычке ворчала Варвара, внимательно рассматривая подарок, словно прикидывая в уме, на что можно будет выменять, – только беду на себя навлекать!
– А затем, что я преподал ему хороший урок, – ответил Петр. – Я на войне ногу потерял, а не человеческое достоинство. Пусть он запомнит, и детям своим объяснит...
– Понял он, как же, – перебила его Варвара.
Отец приоткрыл рот, словно собираясь возразить, но промолчал, забрал медальон и положил в коробочку со своими военным наградами.
Несколькими месяцами позже немец прислал письмо. Петр читал его с гордостью вслух, медленно, по несколько раз переводя каждое предложение. Шульц писал, что работает на фабрике выпускающей ортопедические изделия и хотел бы сделать Петру протез.
Мать снова расплакалась, предрекая беду, но отец, не прислушиваясь к возражениям, снял с себя мерку и отправил ответ.
Спустя неделю Петра вызвали в обком КПСС. Партийным Петр не был, но не чувствуя за собой грехов, собирался в обком с радостью, в надежде на помощь или награду. Он надел хороший костюм, чистую рубашку и даже повязал галстук. Вернулся он поздно мрачный и молчаливый. Не произнеся ни слова, отец достал письмо Шульца, бросил конверт в печку и больше никогда и ничего немцу не писал.
В коридоре послышались шаги и Миша замер. Наконец появилась девушка в белом халате и, вежливо улыбаясь, пригласила Михаила следовать за собой. Перед дверью с надписью профессор Шульц она притормозила и, постучав, зашла в кабинет.
За столом сидел пожилой мужчина с крупным морщинистым лицом. Тяжелый мясистый подбородок спускался складками к толстой шее, придавая хозяину кабинета злобное бульдожье выражение.
Михаил невольно вздрогнул и поежился.
– Вы говорите по-немецки, – спросил Шульц, снимая очки и смотря на Мишу бесцветными голубоватыми глазами.
Миша утвердительно кивнул и Шульц жестом отпустил девушку.
– Садитесь, – он указал на кресло рядом со столом, внимательно наблюдая за Михаилом, пока тот усаживался.
– Ничего утешительного я вам не скажу.
Шульц взял со стола снимок и прикрепил его на стекло.
– У вашего сына мелкоклеточная остеосаркома позвоночника. Это достаточно редкая и очень злая опухоль.
Он ткнул пальцем на светлое пятно на снимке и замолчал.
Миша почувствовал, как сердце дрогнуло, руки похолодели и собранные в кулаки пальцы разжались. Медальон выскользнул и, звеня, покатился по полу. Михаил хотел наклониться и поднять, но не в силах сдвинуться, безучастно смотрел, как медалька покатилась к ногам немца.
– Но, – врач посмотрел на медальон упавший к ногам, на побелевшего Михаила и замолчал.
Не дождавшись никакой реакции от Михаила, Шульц еще раз посмотрел на медальон, лежащий рядом с ботинком, и поднял. По лицу немца пробежала кривая гримаса.
– Это ваш? – спросил он, надевая очки и всматриваясь в написанный текст.
Михаил, молча, кивнул головой.
– Откуда он у вас? – Лицо врача исказилось, щеки еще сильнее отвисли. Он смотрел из-под очков угрюмо и напряженно.
– Подарили моему отцу, – безучастно ответил Миша. Восприняв слова Шульца, как окончательный приговор, он сник, в душе что-то оборвалось, и тупое безразличие охватило рассудок.
– Вашего отца звали Петр? – неожиданно спросил Шульц.
Михаил безучастно кивнул головой.
– А вас зовут..., – он посмотрел сосредоточенно, словно пытаясь вспомнить.
– Михаил, – подсказал Миша и удивленно взглянул на Шульца.
– Ваш отец еще жив? – осторожно поинтересовался Шульц.
Миша отрицательно помотал головой.
Шульц скукожился и пробормотал: «сожалею».
В комнате воцарилась напряженная тишина.
– Я знал вашего отца и бывал у вас в доме, – неожиданно сказал Шульц, – вы, наверное, меня не помните, это было очень давно.
«Тот самый Шульц?», – подумал Миша и снова осмотрел немца пытаясь найти сходство с тем тощим голодным военнопленным, которого кормил отец. Но то ли память подвирала, то ли годы изменили черты лица до неузнаваемости.
– Мне тогда было девятнадцать, как сейчас вашему сыну, – продолжил Шульц, – я был молод, наивен, глуп. А ваш отец. Знаете, он меня очень многому научил.
Шульц снял очки и попробовал скроить на лице улыбку.
– Операция очень тяжелая, но шанс есть. Наши хирурги считают опухоль операбельной. Затем потребуется дополнительное лечение: либо лучевая, либо химиотерапия. Мы этим не занимаемся. Вам придется искать другую клинику.
– Сколько это будет стоить? – спросил Миша, чувствуя, как сердце лихорадочно застучало о грудную клетку.
Шульц поелозил лежащими на столе бумагами и задумался. Его лицо ничего не выражало, и Михаил не понимал, чем занят немецкий мозг: проводит ли он сложную арифметическую калькуляцию или просто погрузился в воспоминания. Наконец бесцветные глаза ожили, и Шульц с достоинством произнес:
– Я возьму на себя оплату операции и содержания вашего сына в клинике.
Миша замер и посмотрел на Шульца недоверчиво в ожидании подвоха.
– Только у меня небольшая просьба, – несколько смущенно добавил немец, зажав между большим и указательным пальцами медальон:
– Могу я оставить это себе?
Предатель
Облака на западе порозовели, напоминая запоздалым путникам о приближении ночи. Машина миновала новгородскую окружную и резво полетела в сторону Питера, почувствовав колесами хороший асфальт. Перед глазами мелькнуло название деревни – «Мясной Бор».
– Останови здесь, – попросил Пашка, я притормозил и съехал на обочину. Он пулей выскочил из машины и на ходу нервно защелкал зажигалкой, словно я всю дорогу запрещал курить. Не оборачиваясь и не дожидаясь меня, Пашка быстрыми шагами двигался в сторону мемориала.
В России есть немало уголков земли, пропитанных потом, слезами и кровью. Там не гаснет вечный огонь, и не вянут живые цветы. Кинематографисты снимают фильмы, писатели пишут книги, власти проводят торжественные мероприятия с парадом и салютом. Сюда приходят, согнувшиеся под тяжестью орденов, ветераны сначала с детьми, потом внуками. Они, как неофициальная часть истории, несут не только венки к памятникам, а еще правду потомкам, чтобы сохранить память о подвиге народа.
Деревня Мясной Бор, больше известная под названием «Долина смерти», не из их числа. Несмотря на то, что в этих болотах осталось лежать ни много, и ни мало – несколько сотен тысяч человек, пропаганда назвала всех предателями, свалив на участников сражений вину за ошибки командования и провал операции. Раздача наград и памятников, широкомасштабно проходившая в советские времена, обошла эту местность стороной, словно здесь ничего и никогда не происходило.
Зимой 1942 в районе деревни Мясной Бор проводилась одна из самых кровопролитных и провальных операций в ходе Второй мировой войны. Отчаянная, но не продуманная попытка прорвать блокаду Ленинграда привела к бессмысленной гибели людей в образовавшемся котле – в окружение попала целая армия. Командующий генерал Власов позорно сбежал к фашистам, запятнав имена подчиненных.
В течение многих месяцев шли ожесточенные бои. Территория то захватывалась немцами, то снова отбивалась. Без провизии, боеприпасов, отрезанные от основного фронта, героически сражались солдаты. Лишь немногим удалось выжить и пробиться к своим. Большинство погибло от голода или ранений. Когда немцы, наконец, отступили, людским взорам предстала ужасающая картина – в деревне не уцелело ни одного строения, горы человеческих тел валялись повсюду, заминированные болота были нашпигованные разбитой техникой, оружием и боеприпасами. Здесь еще долгие годы не селились птицы и не росла трава. И по сей день отпугиваемые не столько} минами и снарядами, сколько слухами и легендами, боятся люди ходить в лес. Кажется, что и поныне здесь идет война: в шуме ветра мерещатся крики, в тумане чудятся призраки, и в звуках дождя слышатся не отдаленные раскаты грома, а автоматные очереди засевших в кустах фашистов.
В этих краях погиб и Пашкин дед.
Совершенно случайно, от незнакомой немецкой женщины узнали они о его гибели. Некая Фрау Мюллер, разыскивая в концлагере своего мужа, нашла в уцелевших архивах письма пленных русских солдат.
Женщина переслала корреспонденцию родным. Одно из писем дошло и до пашкиной бабушки. Из него стало известно о гибели дивизии, в которой служил дед. Бойцы, пытаясь выйти из окружения в Долине смерти, нарвались на фашистов. Раненого деда расстреляли, а часть однополчан угнали в Германию.
Отец Павла еще подростком ездил в Долину смерти, сначала самостоятельно, а потом с поисковым отрядом. Основной целью был поиск солдатских медальонов. Когда информацию из пенала удавалось прочесть, родным писали, где погиб и похоронен боец. В те годы семьи не получали ни копейки от государства, если не было доподлинно известно, где похоронен погибший. Придумали даже формулировку: «в списках не значится», которая не исключала попадания в плен, приравниваемого к предательству.
Искали и хоронили погибших в основном добровольцы. Останки воинов свозили в деревню Мясной Бор. Деревенское кладбище росло, границы его приближались к соседним селеньям.
Пашкина семья пыталась отмыть имя деда от позорной клички «власовец», доказать – он не предатель, он мужественно сражался и геройски погиб. Они по крупицам собирали информацию о произошедшей трагедии, переписывались с выжившими, восстанавливая историю и справедливость.
Родные считали деда героем и свято чтили его память. Когда мы учились в школе, отец Павла был частым гостем в нашем классе. Он рассказывал, что на самом деле произошло в Мясном бору, а учительница литературы зачитывала пашкины сочинения, пестрившие цитатами из писем фронтовиков. С тех далеких пор я хорошо знаю о развернувшейся в этих краях трагедии.
Еще в молодости, когда все это категорически запрещалось, Пашка ездил сюда на раскопки, постепенно втянув в это занятие сначала будущую жену, а затем и сына. Заскочив к нему в гости, я видел фотографии, а иногда и предметы семейной гордости – солдатские медальоны. Родные должны знать, что их сын, муж, отец или дед – герой. Он погиб в бою, сражаясь с врагом, доказывали они, отправляя родственникам данные о месте гибели.
Впоследствии Пашка стал одним из организаторов проведения масштабных поисковых работ в Долине смерти и создания мемориала.
Несмотря на то, что время нас поджимало, просто проехать это место, не почтив память погибших, мы не могли. Я тоже вышел из машины и пошел к памятнику.
Бесконечные насечки с фамилиями на граните, неразличимые в полутьме. Сейчас это не имеет значения, я многое помню наизусть. Я смотрю на Пашку и знаю – на плите, рядом с которой он угрюмо курит, высечено имя его деда.
– Фрау Мюллер прислала бандероль, – говорит Пашка, выпуская облако дыма.
Я не очень удивился, услышав это – немка, потерявшая в концлагере мужа и сочувствующая русским, часто присылала Пашкиной семье посылки, желая поддержать и помочь.
– Там письмо и дневники деда, – продолжил Пашка и посмотрел мне в лицо.
Летом сорок второго, они пытались прорваться к своим. Несколько месяцев голодные бродили по болотам, пока не нарвались на немцев. Тех, кто не мог идти, фашисты сразу расстреляли, остальных отправили в концлагерь. Дед оказался под Мюнхеном, на каменоломне. Работа была на износ. Когда он превратился в скелет, и уже не мог держаться на ногах, началось наступление американцев. Фашисты, желая скрыть следы преступлений, раздали умирающих заключенных местным жителям. Так он попал к фрау Мюллер. Бедная вдова, ненавидящая фашистов, выходила его. Дед пишет, что хотел вернуться в Россию, но сначала был слишком слаб, а потом дошли слухи о судьбах бывших узников концлагерей, вернувшихся на родину. Он узнал, что их называют предателями и расстреливают, а семьи отправляют в лагеря.
Несмотря на то, что я застыл, внимательно слушая, Пашка замолчал.
– И? – нетерпеливо затребовал я продолжения.
– Он живет в Германии, ему почти девяносто. Сейчас, он может рассказать нам правду. Он надеется, что мы поймем и не осудим. Приглашает в гости. Фрау Мюллер оставила ему дом, он завещает его нам, у него есть деньги.
Тусклый свет фонарей отражался в Пашкиных глазах. Я смотрел на него и думал, как так получается, почему эти две маленькие капельки на лице, называемые глазами, умудряются вмещать в себя всю вселенскую скорбь?
Гримаса исказила пашкино лицо.
– Он врал нам. Понимаешь? Всю жизнь врал! Это не фрау Мюллер, а он писал письма и посылал посылки.
– Ты считаешь его предателем? – осторожно спросил я.
Пашка недоуменно пожал плечами.
– А жена, сын? – поинтересовался я.
– Хорошо, что бабушка и отец не дожили, – угрюмо пробормотал Пашка. И помолчав, с возмущением добавил:
– Серега собрался в гости, визу хочет получить, в Германии учиться.
– Знаешь, – сказал я, – оба моих деда погибли на войне. Один бесследно сгинул в окопах ополчения где-то под Торжком зимой сорок первого, не оставив после себя даже могилы. А другой, – я засомневался, поймет ли меня Павел, но все же решил рассказать.
Он командовал батареей «Катюш». Прошел почти всю войну, от рядового до старшего лейтенанта. Осенью сорок четвертого батарея под Будапештом попала в окружение. Они держались до последнего, а когда немцы подошли совсем близко, дед подорвал себя вместе с ракетной установкой, чтобы никто из них не достался врагам. Ему присвоили звание Героя Советского Союза. Портрет всегда стоял рядом с хрустальной вазой на бабушкином комоде. Родные, да и знакомые, глядя на меня, говорили о нашем потрясающем сходстве. Когда я подрос, стал читать его письма, дневники, научные работы. И все больше и больше понимал, что похожи мы не только внешнее. Любимые книги, интересы, увлечения у нас тоже были одинаковые. И тогда я почувствовал, как мне не хватает его. Словно эта граната, убила не только деда, она пробила в моей душе огромную, незаживающую брешь, из которой сквозило космическим холодом. Рядом со мной вместо него всегда была пустота. И никто и ничто так и не заполнило ее. Он не ходил со мной в цирк и зоопарк, не обсуждал задачки по физике, которую мы оба так любили. И в походы по Алтаю, я ходил теми же маршрутами, но без него. «Неужели он не мог спастись?» – не покидала меня эгоистичная мысль. «Неужели нельзя было ничего сделать?» И тогда я достал из комода газетную статью, напечатавшую о его бессмертном подвиге и гибели, и переписал в ней конец. Я положил в комод новую версию: в ней дед взрывает «Катюшу» и притворяется мертвым, а затем попадает в крестьянскую семью вылечивающую его. Я настолько уверовал в этот конец, что стал писать письма в Венгрию, в надежде его найти. Я ждал. Я надеялся, что в прихожей раздастся звонок, и бабушка радостно воскликнет, увидев его на пороге. Годы шли, но чуда не происходило. Остались в прошлом походы и в зоосад, и по Алтаю, я сам решил задачи и написал научные труды. Но даже если бы сейчас он появился на пороге, я был бы несказанно рад его видеть. Мне ничего от него не нужно. Его место в моей жизни так и осталось пустым, словно ожидающим возращения.
– Я тоже писал письма, – сознался Пашка тихим голосом. – Я надеялся, что его только ранили, а жители окрестных деревень подобрали и спасли.
Мы стояли молча. Пашка цедил сигарету за сигаретой, утопая в дыму. Я смотрел, как быстро темнеет небо, и дорога наполняется призрачным миганием ксеноновых ламп. Суеверные дальнобойщики считали это место зловещим и проезжая, сигналили фарами, приветствуя души погибших воинов. Этот таинственный ритуал создавал мистическую атмосферу и пугал случайно попавших в эти края путников.
– Мне ничего от него не нужно, – буркнул Пашка и растоптал окурок. – Я хочу его просто увидеть, – добавил он и двинулся в сторону авто.
Претензий не имею
Невысокий, пожилой мужчина, вцепившись одной рукой в перила, а другой помогая себе палочкой, с трудом поднялся на второй этаж. Очереди в кабинет не было, и, постучав, он заглянул внутрь.
– Входите, – ответил ему голос из глубины комнаты, и мужчина зашел, плотно закрыв за собой дверь.
– Я Иванов Дмитрий Иванович, вы мне звонили.
– Я-я, – ответил голос и добавил с небольшим акцентом, – проходите, пожалуйста.
Дмитрий Иванович доковылял до стола и сел, не дожидаясь приглашения.
Яркий солнечный свет, бьющий в глаза из окна, мешал Иванову разглядеть владельца кабинета. И только когда тот оторвал лицо от кипы бумаг и посмотрел Дмитрию в глаза, словно удар тока пробежал по всему телу. Что-то было до боли знакомое в этой тучной фигуре и широком лице с тяжелым подбородком.
– Заполните, пожалуйста, – массивная рука протянула Дмитрию Ивановичу бумагу и ручку.
Иванов достал из кармана футляр с очками и стал медленно читать подслеповатыми глазами текст.
– Напишите здесь фамилию, имя, отчество, дату рождения, а внизу, что не имеете претензий и поставьте подпись, – подсказал хозяин кабинета.
«Не имею претензий?», – хотел спросить Иванов, но собеседник утонул в пачке лежащих перед ним бумаг. Дмитрий смотрел на его обрюзгшую фигуру, занятую рутинной работой и из памяти, словно покореженные временем фотографии, медленно проявлялись воспоминания.
Солнце нещадно палит голову, но они бегут по грунтовой дороге босяком, подгоняемые фашистами на мотоциклах.
– Шнеле, шнеле, – звучит в ушах незнакомая речь.
Митя спотыкается, падает, разбивая в кровь колени, и громко плачет. Немец спускает на него собаку. Зубастая пасть дышит в лицо, но мама ложится сверху, накрывая его собой.
– Ты только не плачь, а то они тебя убьют, – шепчет она.
Вагон, забитый людьми настолько, что некуда сесть. Он стоит, держась за мамины ноги. Очень хочется есть и пить, но он боится просить, и только сильнее прижимает к подолу лицо.
– А, вы, в каком концлагере были? – прерывает его воспоминания голос с акцентом.
Видения блекнут, и Дмитрий Иванович возвращается в реальность.
Перед ним сидит упитанный немец со свисающими как у бульдога щеками и смотрит бесстыжим взглядом бесцветных глаз. Стараясь не показывать годами не затертую неприязнь, но не в силах сдержать негативные эмоции, словно перчатку, вызывая противника на дуэль, бросает в лицо Дмитрий:
– В Освенциме.
Немец тушуется, тупит взор и молча, стараясь не смотреть собеседнику в глаза, зарывается с головой в бумаги.
Завеса из сладковатого дыма над головой, ворота из красного кирпича и ужас пробежавший ропотом по прибывшим. И вот уже Диму отрывают от мамы и кричат:
– Линк!
Немец хлыстом показывает, кому – направо, а кому – налево. Дети, старики – налево, туда, где дымит труба крематория. Молодые и здоровые – направо, им пока еще позволено пожить.
– Налево – кричат Диме, но чья-то рука в белоснежной перчатке указывает на него пальцем, заставляет раздеться, осматривает и великодушно дарует жизнь.
Страшно, но он не плачет, мама не велела плакать. Он только закусывает до крови губу и пытается отыскать ее глазами в толпе. Напрасно. Нескончаемым потоком люди выходят из поезда, бросают вещи и идут в ворота лагеря.
Дмитрий напрягается, но не может вспомнить, как очутился в бараке. Память возвращает лишь отдельные обрывки. Восемнадцатый блок, заполненный детьми от восьми до пятнадцати лет, больше похожими на тени с землистого цвета лицами и впавшими глазами. С обеих сторон трехэтажные нары, на которых лежат грязные матрасы, набитые истлевшей соломой. Он помнит даже запах, вернее смрад, стоявший в воздухе, как спали поперек, свернувшись калачиком, на практически голых не струганных досках. Занозы то и дело впивались в тело. Повернуться или даже пошевелиться во сне – целая проблема: места так мало, что любое движение одного будит остальных.
Холод, долгие годы спустя снившийся по ночам. Посередине барака была печь, сложенная из кирпича, которую изредка топили. И тогда с сосулек на потолке капала вода.
Мучительный, пронизывающий до костей холод, от которого совершенно не защищала лагерная одежда, казалось, сопровождал все время. Многочасовые проверки – «аппели» замораживали иногда насмерть.
Однажды команда на построение прозвучала в три часа ночи. Они выскочили на аппель плац, но фашисты плетками загнали их обратно в барак. Построение было для соседнего, семнадцатого блока. Был страшный мороз и люди замерзали и падали. Только к восьми утра построение закончилось и, оставшихся в живых, обмороженных людей погнали на работу. Умерших за это построение было так много, что Мите и другим подросткам из восемнадцатого блока пришлось помогать зондер команде оттаскивать обмороженные тела к крематорию. Печи не могли справиться с таким количеством трупов, их сбрасывали в ямы и сжигали. Никто не смотрел – жив еще человек или уже умер. Из огня доносились стоны и крики.
Изнурительный, зачастую бесполезный труд наравне со взрослыми. Счастьем было работать в помещении. Дима вспомнил, как однажды ему повезло, и он стал учеником штукатура. Они втихаря ели известку – это было самое лучше лакомство в лагере. Однажды это заметил эсесовец, избил и отправил работать в поле.
Многие не выдерживали лагерную жизнь, падали – их уносили, места на нарах занимали другие. Эшелоны с людьми прибывали постоянно. Часто, прибывших прямо с поезда отправляли в «газ». Митя знал, что рядом с крематорием есть газовые камеры, замаскированные под душевые. Он неоднократно видел, как фашист, надев противогаз, залезает на крышу и высыпает порошок в трубу.
Иногда взрослые узники жалели подростков, но в основном заключенные были настолько физически и морально истощены, что сил на жалость не хватало.
Больше всего они боялись эсесовцев в белых халатах. В лагере это называлось селекция. Узников раздевали догола и осматривали. Слабые и больные налево по Лагерьштрассе уходили в крематорий. Те, кто могли продолжать работать и сдавать кровь шли направо. С принудительного донорства некоторые тоже не возвращались.
Дмитрий Иванович вздрогнул, вспомнив это окошечко, в которое он просовывал руку и молился, чтобы не упасть, не потерять сознание. Иначе – смерть. Так хотелось дожить до освобождения. Они все время об этом мечтали – хоть один денек прожить после войны.
Дмитрий вспомнил, как накололи, а затем заставили выучить по-немецки номер, учили строиться в шеренги, шагать в ногу, выполнять команды: направо, налево, шапку снять, надеть шапку. Вместо обуви выдали деревянные колодки, вечно утопающие в грязи и стирающие ноги в кровь.
В памяти возник образ первого и лучшего друга – худенького одиннадцатилетнего парнишки из Кракова – Карла, отправленного в Освенцим на перевоспитание за украденную булочку.
Однажды Митя не снял шапку. Он был настолько уставшим, что не заметил эсесовца. Сильная оплеуха опрокинула Диму навзничь, отбросив на несколько метров. Раз, два, три – плетка с каждым ударом все сильнее и сильнее впивалась в тело. В глазах потемнело и липкая жижа поглотила его. Очнулся он почувствовав, что его куда-то волокут. «В крематорий», – мелькнуло в голове и от ужаса он открыл глаза. Лицо Карла, склоненное над ним было покрыто испариной. Пошатываясь и тяжело дыша парнишка волочил Митю в барак.
После войны Дмитрий был несколько раз в Кракове. Он бродил по районам, знакомым по рассказам Карла, пытаясь найти кого-нибудь из его родных. Вот рыночная площадь, с торговыми рядами, за ними начинается небольшая улочка. Она настолько не менялась много столетий, что кажется уходит прямо в средневековье. Словно здесь никогда и не было войны. Булыжная мостовая, закопченные дымом стены домов. Дворы, заваленные домашним скарбом. Дмитрий останавливается и всматривается в темноту окошек. Молодая симпатичная девушка выглядывает наружу. «Что нужно пану?», – осторожно интересуется она. «Кто здесь жил до войны?». Конечно же, девушка не знает. «Может у пани Рожевской спросить?». Девушка стучит в окно и пожилая женщина, опираясь на клюку, выходит на порог. До войны Рожевская жила в еврейском квартале. Она рассказывает, как они в тридцать девятом бежали в Россию, как их сослали за Урал. Она показывает свои искореженные от непосильной работы руки и ее глаза наполняются слезами. Сибирские морозы, голод, 400 граммов хлеба по карточкам, по двенадцать часов у станка. «Разве вы поймете, что это такое!». В Краков Рожевские вернулись только в пятидесятых. Пани – жертва сталинских репрессий. Костлявые изуродованные пальцы прижимаются к лицу и между ними текут слезы. Боль комом подкатывает к горлу, вызывая у Димитрия Ивановича невыносимую душевную боль. Он сожалеет, что поднял эту тему. «А что было с теми, кто остался? Может у вас есть знакомые», – осторожно интересуется он. Женщина перестает плакать и смотрит на него удивленно. «Что вы, они все погибли, их же сожгли в Треблинке или Освенциме», – отвечает она. Дмитрий прощается и идет дальше. Вот небольшой ресторанчик на углу. На пороге щеголевато одетый мужчина расплывается гостеприимной улыбкой, приглашая внутрь.
– Что пану угодно? – интересуются девушки-официантки.
– Кто здесь работал в войну?
Девушки смотрят на него удивленно и качают головами. Они не знают, но тут же приносят меню, предлагают пообедать.
Дмитрий выходит наружу и осматривается. Да, это должно быть здесь. В этом ресторане всегда было много нацистов, даже в тяжелые времена, когда горожане опухали от голода, эсесовцы имели все, что могли пожелать. Здесь подрабатывал Карл и съел эту проклятую булочку. Дмитрий идет дальше в поисках пекарни. Ну конечно, вот и она. Запах свежеиспеченного хлеба наполняет воздух.
Но прошлое здесь больше не живет. Все вежливо улыбаются, приглашая попробовать свежайшую выпечку. Дмитрий покупает булочку и бережно держит ее в руках, наслаждаясь запахом.
Карл сказал, что так хотелось есть, а булочки так вкусно пахли. Что он просто не смог удержаться и съел ее.
В свободное время они всегда говорили о еде. На завтрак давали пойло, которое фашисты называли «кофе», на обед суп из брюквы, на ужин кусочек хлеба. Взрослым приходили посылки – от родных, близких или «Красного креста». Детям ничего не присылали, «Красный крест» не знал, что в лагере содержатся дети. Или не хотел знать. По ночам Мите снился хлеб и картошка, такая отварная, горячая, с солью. Так хотелось съесть картошечку, хотя бы одну.
Они знали, что выход из лагеря только один: с дымом в небо. Однажды в лагере раздалась воздушная тревога. Фашисты бросились в сторону бомбоубежища. Митя с Карлом стояли рядом с бараком и с надежной смотрели на ночное небо. Какой прекрасной музыкой казался тогда им этот резавший воздух звук сирены. Они махали руками и кричали:
– Сюда, сюда, бомби их!
Детское воображение, доведенное до отчаяния, рисовало картины, как на вышки и проволоку падают бомбы, разрывая эсесовцев в клочья.
– Господи пожалуйста, убей их, – шептали обескровленные губы.
Но Бог их не услышал. Говорили, что в Освенциме Бог умер. Самолеты летали совсем рядом – были слышны взрывы бомб, но к лагерю так никто и не прилетел. Сирена затихла, и напившиеся в бункере фашисты возвратились по домам.
– На вас проводил опыты доктор Менгеле? – интересуется немец, снова вырывая Дмитрия из воспоминаний.
Опять Менгеле. Люди не могут представить себе, что такое ад. Им для этого нужен черт, костер и сковородка. Сложно представить, что вполне нормальные люди добровольно, считая это своей работой, проводили опыты на детях. Дмитрий вообще не верил в существование Менгеле. Считал его мифическим персонажем, выдуманным для того, чтобы списать с себя сделанные преступления.
– Нет, никакого Менгеле я не видел. Периодически в бараке появлялись люди в белых халатах накинутых поверх эсесовской формы. Они уводили по несколько человек. Возвращались обратно не все.
Дмитрий вспомнил, как забрали Карла.
Он вернулся через несколько дней, покрытый язвами и с проплешинами на голове. Он плохо держался на ногах и беспрерывно кашлял. Карл рассказал, что их закрыли в комнате и дали заполнить анкеты, якобы на освобождение. Вскоре он почувствовал жар и потерял сознание. Очнулся в палате. Ему дали выпить кислую жидкость и отправили в барак.
– Пить, – потрескавшиеся, опухшие губы Карла беззвучно просили воды. Достать хотя бы чашку кипятка в лагере было целой проблемой. Митя с трудом выменял на свой ужин – маленький кусочек хлеба – две чашки горячего кипятка. Карл пил с трудом. Свистящий сухой кашель душил его. Крысы, словно чувствуя приближение пиршества, уверенно карабкались к ним на нары. Не стесняясь, они обнюхивали раны Карла и даже пытались попробовать их на вкус. Митя хватал зверьков за хвосты и сбрасывал вниз. Крысы истошно визжали, но не разбегались.








