Текст книги "Первые принципы философской антропологии"
Автор книги: Николай Омельченко
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Обращаясь к другим произведениям А. Камю, мы начинаем понимать, что сам философ не был удовлетворен решениями, представленными в «Мифе о Сизифе». Так, в повести «Чума» (1947) писатель рассказывает о другом, более реальном противостоянии абсурду. Когда в город пришла чума, жители повели себя по-разному: одни бросились в погоню за последними радостями, другие впали в полное безразличие к происходящему. Эпидемия до предела обострила чувство заброшенности и одиночества, когда никто «не мог рассчитывать на помощь соседа и вынужден был оставаться наедине со всеми своими заботами» (Камю 1990а, 168). Иначе говоря, чума превратила людей в Сизифов, которым оставалось одно – аккуратно катать свой камень и с ужасом ожидать своего конца.
Однако герои повести – доктор Риэ, Тарру и их друзья – избрали иной путь – путь человека. Они были твердо убеждены, что «необходимо бороться теми или иными способами и никоим образом не становиться на колени» (Камю 1990а, 211). У них была ясная цель: побороть чуму. И они боролись, как могли, прилагая максимум своих усилий. Вместе с тем Камю не делает вывода о том, что именно люди победили чуму. Он говорит о том, что болезнь будто иссякала сама собой (см. Камю 1990а, 311). Поэтому можно согласиться с теми литераторами, которые считают, что «граница между врачеванием и долготерпением выглядит в „Чуме“ подчас слишком расплывчатой и зыбкой» (Великовский 1990, 23).
Очевидно, существует несколько причин прекращения эпидемии. Но для нас важен прежде всего тот факт, что абсурд (чума) все же отступил, и, следовательно, он потерял свою атрибутивную характеристику вечности. Кстати, уязвимость абсурда заключается уже в самой надежде человека на избавление от него. По словам писателя, «когда население позволяет себе лелеять хоть самую крошечную надежду, реальная власть чумы кончается» (Камю 1990а, 312). Поставив под сомнение бесконечность и всесилие абсурда, мы получаем шанс одолеть его.
Имеются основания полагать, что решающим фактором отступления абсурда явилось все же упорное человеческое сопротивление. Сопротивление чуме – это то, «что следовало совершить и что, без сомнения, обязаны совершать все люди вопреки страху…» (Камю 1990а, 340). Эта борьба радикально отличается от бунта Сизифа. Доктор Риэ и его друзья стремились победить чуму, у Сизифа же нет и намека на преодоление абсурда. Для мифического героя все хорошо, и потому он улыбается своей особой улыбкой. Если Сизиф – улыбающийся раб, то доктор Риэ и его друзья – настоящие люди, которые реально противостояли абсурду. Их борьба была посвящена отрицанию смерти и тем самым служила утверждению человеческого бытия. Правда, они так и не узнали причин вспыхнувшей эпидемии.
По свидетельству самого Камю, «явное содержание „Чумы“ – это борьба европейского Сопротивления против фашизма» (цит по: Великовский 1973, 105). Принимая авторскую оценку, можно прийти к неутешительному заключению: Европа так и не узнала этиологию коричневой чумы. Опасно, если люди до сих пор пребывают в неведении относительно причин этого бедствия. Видимо, им стоит более внимательно всматриваться в абсурд, стремясь разглядеть его истоки, раскрыть тайну его происхождения, чтобы однажды их дом не накрыла ночь глобального тоталитаризма.
Итак, в повести «Чума» Камю сделал шаг вперед по сравнению с «Мифом о Сизифе». Теперь абсурд не является вечной константой бытия, ему можно противостоять, и он может отступать. Сизиф более не является идеалом бунтующего человека.
Следующий шаг к положительному разрешению проблемы абсурда мы находим в «Бунтующем человеке». Здесь абсурд понимается как «экзистенциальный эквивалент философского сомнения Декарта» (Камю 1990, 124) и в качестве такового способен направлять нас на новые поиски.
Согласно рассуждениям Камю, человек, погруженный в абсурд, кричит о том, что все бессмысленно и что он ни во что не верит; однако он не может сомневаться в собственном крике и должен верить хотя бы в собственный протест. Поэтому «первая и единственная очевидность», которая ему дается в опыте абсурда, – это бунт (см. Камю 1990, 125–126). Бунт порождается увиденной бессмысленностью, осознанием непонятного и несправедливого удела человеческого. Бунт хочет и требует, чтобы это скандальное состояние мира прекратилось. Цель бунта – преображение. Но преобразовывать – значит действовать, а действие уже завтра может означать убийство, поскольку бунт не знает, законно оно или незаконно. «Мы ничего не сумеем сделать, если не будем знать, имеем ли право убивать ближнего или давать свое согласие на его убийство» (Камю 1990, 121).
Что же представляет собой бунтующий человек? По определению писателя, это прежде всего человек, говорящий «нет». Раб, всю жизнь повиновавшийся господским распоряжениям, неожиданно считает последнее из них неприемлемым. Каково же содержание его «нет»? Вообще говоря, оно утверждает существование границы. Например, «нет» может означать: «есть предел, переступить который я вам не позволю». Кроме того, порыв к бунту коренится не только в решительном протесте, но и в смутной убежденности мятежника в своей доброй воле и правоте. Взбунтовавшийся раб доказывает, что в нем есть нечто «стоящее», которое нуждается в защите. Вот почему бунтующий человек говорит одновременно и «да» и «нет» (см. Камю 1990, 127).
«…Ниспровергая унизительный порядок, навязанный ему господином, раб вместе с тем отвергает рабство как таковое» (Камю 1990, 128). По Камю, если раб восстает, то ради блага всех живущих. Бунт в действительности «глубоко позитивен, потому что он открывает в человеке то, за что всегда стоит бороться» (Камю 1990, 132). Философ настаивает на созидательном характере бунта, который отличается от озлобленности и мстительности отверженных. В бунте человек сближается с другим. Бунт извлекает индивида из одиночества. «Я бунтую, следовательно, мы существуем» (Камю 1990, 134). Человеческая солидарность рождается в оковах и, в свою очередь, оправдывает бунт. Поэтому любой бунт, отрицающий или разрушающий солидарность людей, перестает в силу этого быть бунтом.
Итак, бунт, говорящий «нет», отрицает абсурд. В этом смысле бунт нигилистичен. Бескрайний теоретический нигилизм рано или поздно ведет к убийству, т. е. к фактическому отрицанию человека. Но Камю полагает границу отрицательной энергии бунта. Этот предел – жизнь человека, не только раба, но и господина. Позитивность бунта, его «да» начинается с этого предела и обеспечивается им.
Согласно писателю, убийство и бунт противоречат друг другу, «свобода убивать несовместима с целями бунта» (см. Камю 1990, 337, 339). Дело в том, что бунтарь, требуя известной свободы для себя самого, никогда не должен посягать на жизнь и свободу другого. Бунтующий человек никого не унижает. Бунт – это не только восстание раба против господина, но и протест человека против мира рабов и господ. Стало быть, благодаря бунту в истории появляется нечто большее, чем отношение господства и рабства. Бунт является силой жизни, а не смерти. Его глубочайшая логика – логика созидания, а не разрушения. В принципе бунт не что иное, как протест против смерти (см. Камю 1990, 340). Вот, в частности, почему ни один господин не может быть убит бунтовщиком. В противном случае «этот бунтовщик лишится права взывать к общности людей, в которой он черпал свое оправдание» (Камю 1990, 337).
Рассуждения А. Камю напоминают один из аргументов Вл. Соловьева против смертной казни. По мнению русского философа, смертная казнь отрицает право в самом его существе. Сущность права состоит в равновесии двух интересов: личной свободы и общественного блага. Отсюда вытекает, что интерес общего блага может только ограничивать личную свободу каждого, но ни в коем случае не упразднять ее, ибо тогда всякое равновесие между ними исчезает. Поэтому законы, допускающие смертную казнь или пожизненное заключение, не могут быть оправданы с юридической точки зрения.
Кроме того, считает Соловьев, утверждение, что общее благо в известных случаях требует окончательного упразднения данного лица, представляет и внутреннее логическое противоречие. Общее благо потому только и есть общее, что оно содержит в себе благо всех единичных лиц без исключения, – иначе оно было бы лишь благом большинства. Из понятия общего блага с логической необходимостью следует, что, ограничивая именно как общее (общими пределами) частные интересы и стремления, оно никак не может упразднять хотя бы одного носителя личной свободы, отнимая у него жизнь и самую возможность свободных действий. Общее благо по самому своему понятию должно быть благом и этого человека; но когда оно лишает его существования и возможности свободных действий, следовательно, возможности какого бы то ни было блага, – тем самым это мнимо общее благо перестает быть благом и для него, следовательно, утрачивает свой общий характер, само становится лишь частным интересом, а поэтому теряет и свое право ограничивать личную свободу (см. Соловьев 1989, 180–181).
Таким образом, Вл. Соловьев доказывает, что смертная казнь, пожизненное заключение не могут быть оправданы интересами общего блага, т. е. общества в целом. Подобное оправдание несостоятельно и сводится в конечном счете к определенному частному интересу, в результате чего «право убивать себе подобных» (как назвал смертную казнь итальянский юрист XVIII века Чезаре Беккариа) теряет свой характер всеобщности и, следовательно, законности.
Альбер Камю по сути дела также имеет в виду общее благо, которое не может согласиться на убийство отдельного индивида. Убийство, смертная казнь есть кредо частного интереса, за ними стоит воля определенной группы лиц. В основе законных человеческих действий лежит принцип общего блага, а в основе незаконности – частная выгода. Бунтующий человек является выразителем общего интереса и выступает против частного произвола господ.
Правда, Камю обнаруживает весьма досадную непоследовательность, когда пишет: «Убийство – исключительно и поэтому никак не может быть использовано; его нельзя возвести в систему… Оно – тот предел, которого можно достичь лишь единожды и вслед за тем умереть. У бунтовщика есть всего одна возможность примириться с актом убийства, уж коли он на него решился: принять свою собственную смерть, самому стать жертвой» (Камю 1990, 338). Надо полагать, в роли палача выступит господин.
Известно, что философ был противником смертной казни, и это делает ему честь. Однако в данном фрагменте Камю изменяет собственным убеждениям, он фактически требует смертной казни для раба, убившего господина. Тем самым, к сожалению, писатель санкционирует господский террор.
Для сравнения позиция Вл. Соловьева более устойчива. Он считает, что смертная казнь бесчеловечна. В человеке имеется предел, неприкосновенный и неупраздняемый извне: это – жизнь человека. Но справедливо ужасаясь перед убийством, общество отвечает смертной казнью, т. е. новым убийством. По какой же это логике – повторение зла есть добро? – спрашивает философ. В убийстве возмутительно прежде всего то, что один человек говорит другому: ты для меня ничто, я не признаю за тобою никакого значения, никакого права, даже права на существование, – и доказывает это на деле. Но ведь именно так и поступает государство относительно преступника, и притом без всяких смягчающих обстоятельств: без страсти, без порочных инстинктов, без душевного расстройства. Виновна, но заслуживает снисхождения фанатичная толпа, которая под влиянием безотчетного негодования убивает преступника на месте; но общество, которое делает это медленно, хладнокровно, отчетливо, не имеет извинения, утверждает Соловьев (см. Соловьев 1989, 176–180).
Следуя логике Вл. Соловьева, можно сказать: виновен, но заслуживает снисхождения бунтующий человек, который в состоянии великого гнева убивает хозяина за все его издевательства; но общество господ, которое делает это осознанно и постоянно, не имеет извинения.
Что касается А. Камю, то несмотря на свое категорическое неприятие убийства и смертной казни, он устанавливает абсурдное исключение для раба, убившего своего господина. Для такого бунтовщика он требует смерти, хотя его аргумент – мятежник «убивает и умирает ради того, чтобы было ясно, что убийство невозможно» (Камю 1990, 338) – ничего не доказывает. Тем самым философ волей-неволей освящает известную практику господ: практику казней и полицейского террора. Философ фактически рекомендует действовать по lex talionis: око за око, кровь за кровь.
Но господа идут еще дальше. Они карают не только любой видимый протест, но и всякое суверенное мышление рабов, которое квалифицируется как самый настоящий бунт. В «Падении» Камю приводит рассказ об одном восхитительном русском помещике. Он приказывал кучеру стегать кнутом и тех своих крепостных, которые кланялись ему при встрече, и тех, которые не кланялись, наказывая и тех и других «за дерзость» (Камю 1990а, 391). С точки зрения хозяина самостоятельная воля холопа есть нонсенс, она опасна и недопустима. Этому господину не откажешь в понимании своего значения и положения.
Кроме того, логика Камю в рассматриваемом фрагменте может быть обращена против господина. Если тот каждый день упраздняет жизнь человека, то у него есть всего одна возможность примириться с этим актом постоянного отрицания: согласиться на свое собственное упразднение, «самому стать жертвой». Таким образом, образуется замкнутый круг смерти: господа отрицают рабов, рабы уничтожают своих хозяев. Человеческая история до сих пор мечется в этом страшном круговороте. Поэтому, несомненно, первым шагом к выходу из него должна быть отмена смертной казни. Жизнь человеческого существа – господина или раба – есть та последняя черта, которую не дано переступать никому. Конечно, эта истина относится прежде всего к мирному состоянию общества, но она и не стимулирует войну.
е) Абсурд и мераНаконец, мы дошли до важнейшей идеи Альбера Камю о том, что философия бунта есть философия предела, вселенная бунта – вселенная относительного. Так, согласно его диалектике, абсолютная свобода – это насмешка над справедливостью, а абсолютная справедливость – это отрицание свободы. Никто не может быть свободным, если он в то же время несправедлив, и справедливым – если он несвободен. Поэтому бунт может обещать уважение человеческого достоинства лишь на основе относительной свободы и относительной справедливости.
Другой пример. Абсолютное ненасилие пассивно оправдывает рабство и его ужасы; систематическое насилие активно разрушает человеческое бытие. Эти два понятия также нуждаются в самоограничении ради собственной животворности, считает философ (см. Камю 1990, 344–345).
Камю указывает на закон меры, который обнаруживается повсюду: в природе, обществе и в человеческом поведении. Например, человека нельзя считать полностью виновным – ведь не с него началась история; но и полностью невиновным его тоже не назовешь – ведь он ее продолжает. «Те, кто минуют эту грань и утверждают его тотальную невинность, в конце концов начинают с пеной у рта кричать об окончательной виновности. Бунт же, напротив, настаивает на относительной виновности человека» (Камю 1990, 349). Таким образом, принцип меры обусловливает принцип относительности.
Камю утверждает, что только бунту суждено соблюдать меру. «Мера – не противоположность бунта. Бунт и является мерой…» (Камю 1990, 353). Бунтующий человек должен всегда помнить о богине Немезиде, которая у древних греков символизировала меру и преследовала всякую безмерность. Эта богиня ниспосылает наказания людям за леность их мысли и развращенность чувств, за абсолютизацию своих идей и целей, за их нежелание считаться с объективной мерой в поступках, отношениях и вещах. Между тем что бы мы ни делали, считает философ, безмерность навсегда сохранится в сердце человека. Наша задача не в том, чтобы ее выпустить на свободу, а в том, чтобы победить ее в самих себе и других. «Мера… остается чистым напряжением» (Камю 1990, 352).
Кстати сказать, эта идея безмерности человеческих интенций позволяет лучше понять мысль писателя о том, что каждый носит чуму в себе. Безмерность, т. е. абсурд, чума, всегда с нами. Вот почему «микроб чумы никогда не умирает, никогда не исчезает». Но А. Камю призывал «свидетельствовать в пользу зачумленных» (см. Камю 1990а, 300, 340).
Соотнося бунт и революцию, философ отмечает, что «в своем критическом аспекте революционное движение нашего времени есть прежде всего беспощадное разоблачение формального лицемерия, присущего буржуазному обществу» (Камю 1990, 222). Однако революция безмерна. Она забывает, что любая истина, любое действие, перешедшие известную черту, становятся самоотрицанием, трансформируются в свою противоположность. Если революция не знает иных границ, кроме власти и исторической эффективности, она превращается в безграничное рабство. Когда же революция завершается тиранией, назревает священная необходимость в новом бунте «во имя меры и жизни» (Камю 1990, 347, 355).
Согласно Камю, «только та революция, которая обещает без всяких проволочек отменить смертную казнь, заслуживает того, чтобы за нее умирали; только та, которая заранее отказывается от бессрочного тюремного заключения, достойна того, чтобы идти ради нее в тюрьму» (Камю 1990, 346). С этим мнением трудно не согласиться.
Итак, основная идея «Бунтующего человека» заключается в следующем. Находясь во власти абсурда, рабы должны бунтовать. Объединенные в своем протесте, они впервые обретают человеческое бытие. С бунта начинается подлинная жизнь людей, очнувшихся от рабства. Бунт есть становление человека. Коротко говоря, раб должен бунтовать, чтобы жить. Вот почему восстание можно определять как доблесть рабов. Людям следует снова и снова подниматься к свободе и повторять: «Мы – не рабы, рабы – не мы!». В этих словах светится жизнь и достоинство человека.
Однако два столетия метафизического и исторического бунта свидетельствуют о том, что бунтующий человек далеко не всегда получал желанные результаты. Нередко в ходе революционных потрясений один абсурд сменялся другим, трижды непроницаемым абсурдом, а новые реформы оказывались всего лишь затеей новых господ. Где же тот изъян в человеческих мыслях и поступках, который приводит к столь печальным последствиям?
С точки зрения Камю этот изъян заключается в том, что бунтующий человек нарушает меру. В итоге он неизменно попадает в цепкие объятия новой нелепости в рамках прежнего отношения господ и рабов. Поэтому философ настаивает на законе меры, в том числе в наших революциях и реформах. Эта истина сама по себе не вызывает сомнений. И если учесть озабоченность писателя тем, что шансы современной революции уравновешиваются риском мировой войны, мудрость древних «ничего сверх меры» приобретает повышенную актуальность. На вопрос в пьесе Сартра «Разве не священна война рабов, которые хотят стать людьми?» (Сартр 1992, 334) Камю мог бы ответить: «Война рабов священна, пока не нарушает меру».
Абсурд – это всегда отсутствие меры, это тотальная безмерность. Экспансия абсурда также не знает пределов. Любая попытка придать контуры абсурду, поместить его в определенные рамки будет означать начало его укрощения и вместе с тем преодоления. Укрощенный абсурд, т. е. отчужденная стихия, поставленная под контроль разума и доброй воли, перестает быть абсурдом в собственном смысле этого слова. Укротить абсурд – значит понимать его и управлять им в соответствии с принципом меры. В таком случае перед нами оказывается вполне объяснимая и управляемая реальность, и ее трудно назвать абсурдом. Таким образом, задача бунтующего человека состоит в том, чтобы установить пределы, придать меру абсурду.
В «Бунтующем человеке» абсурд связан прежде всего с отношениями господства и рабства. Абсурд есть безмерная власть господ. Рабы терпят ее до времени, затем говорят «нет» и начинают бунтовать. После того, как восставшие опрокинут меру, опять воцаряется абсурд с новыми господами и рабами. Вместе с тем человек обречен на протест, пока он остается рабом, пока в мире сохраняется оппозиция господина и раба. Если данную зависимость считать вечной, тогда нужно признать и незыблемость абсурда. Именно эти отношения плодят бунтовщиков. Абсурдная власть господ поставляет миру революционеров. Следовательно, господа несут ответственность за социальные бунты и революции. И если они страшатся восстаний, то им также не мешает поразмыслить над феноменом бунтующего человека.
По оценке Камю, «господство – это тупик». Вечная участь господ – жить неудовлетворенными или быть убитыми. Роль господина в истории сводится к тому, чтобы возрождать рабское сознание, единственное, которое действительно творит историю (см. Камю 1990, 226). Поэтому остается одна надежда на бунтующего человека, которому, возможно, удастся соблюсти меру в своем протесте и тем самым упразднить самое отношение господина и раба.
Вместе с тем писатель совершенно справедливо отрицает некий последний пункт в историческом развитии, за которым, словно в сказке, окончательно разрешатся все противоречия. Ведь мера сама по себе не является абсолютной константой. Она подвижна, изменчива, и человеку приходится постоянно улавливать, придерживаться ее, чтобы своей излишней дерзостью (hybris) не вызвать новый абсурд. Поэтому, можно сказать, бунтующий человек есть всегда напряжение, он ни на миг не смеет расслабиться.
Наибольший счет Альбер Камю предъявляет восставшим рабам. Он требует бунта в меру, так сказать, размеренного, степенного, благочестивого бунта. Писатель почти забывает про их хозяев. Между тем господа своей беспредельной властью также порождают абсурд и тем более бунт в качестве ответного действия. Беспощадный бунт или социальная революция есть всего лишь точная, адекватная реакция на безмерный и тотальный произвол господ. Восстание рабов, сам феномен бунтующего человека есть не что иное, как гнев Немезиды, вызванный абсурдной властью и обращенный на нее. И если господа желают степенного бунта, им следует практиковать умеренное угнетение. Незначительная эксплуатация стимулирует лишь легкое недовольство. Цивилизованному рабству соответствует цивилизованный бунт.
Однако, по всей видимости, длительная культурная эксплуатация невозможна. Мягкое притеснение легко прогрессирует в безмерную жестокость, если ему не противостоять. И потому остается одна надежда на бунтующего человека, что он в своем протесте найдет и удержит ту таинственную меру, ту магическую границу, которая аннулирует абсурд.
В этой связи рассмотрим литературный образ, о котором упоминает Э. Фромм в «Искусстве любить». Здесь он, в частности, пишет о том, что уважать человека невозможно, не понимая его. Существуют различные уровни знания, но самым глубоким является то, которое основано на любви к человеку. Подобное знание обретаешь, если сможешь «увидеть другого с позиции его собственных интересов». Такое знание проникает в самую суть человека. К примеру, если человек рассержен, мы, относясь к нему с любовью, поймем, что он «не столько сердится, сколько страдает» (см. Фромм 1992, 125).
Согласно Фромму, помимо познания, основанного на любви, существует иной способ постичь тайну человеческой души. Этот способ связан с неограниченной властью над другим человеком, со стремлением превратить его в свою вещь, свою собственность. Крайнее проявление подобной склонности – садизм: желание и способность мучить, причинять другому человеку страдания, пытать его, чтобы заставить в муках выдать свою тайну. Фромм подчеркивает: «И в этом страстном желании проникнуть в тайну человека, а значит, и в тайну собственного „Я“– одна из главных причин жестокости и стремления к разрушению» (Фромм 1992, 125). Далее в качестве иллюстрации, точно выражающей эту мысль, приводится фрагмент рассказа «Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча» из «Конармии» Исаака Бабеля.
По версии психоаналитика, этот участник гражданской войны в России был обыкновенным садистом, он затоптал до смерти своего бывшего барина и говорил: «Стрельбой, я так выскажу, от человека только отделаться можно… стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть…» (см. Фромм 1992, 126).
Чтобы дать более полную оценку этой ожесточенной душе, нужно иметь в виду прежнюю жизнь Матвея Павличенки (см. Бабель 1991, 55–60). Он был пастухом у барина Никитинского и пас барину сначала свиней, а затем рогатую скотину. Коровами со всех сторон обставился, и молоком навылет его прохватило; ужасное дело, как молоком вонял. А когда явился к Насте, своей будущей жене, то признался, что сердце его «от всего пустое». С Настей жили хорошо, но до той поры, пока ему не сообщили, что барин давеча жену его «за все места трогал».
В тот день Матвей обошел ногами двадцать верст земли, большой кусок земли обошел и вечером вырос в усадьбе своего веселого барина Никитинского, попросил расчета. Старикашка не только горделиво признался ему: «Я мамашей ваших, православные христиане, всех тараканил», – но и припомнил сломанное ярмо от быков. Стоял пастух на коленях «ниже всякой земной низины» и обещал ярмо отдать. Пять годов барин на нем долги ждал, покуда к Павличенки «не прибыл в гости восемнадцатый годок». Чувства бунтующего человека были просты и понятны: «И эх, люба ж ты моя, восемнадцатый годок! И неужели не погулять нам с тобой еще разок, кровиночка ты моя, восемнадцатый годок…».
Однажды конармейцу Матвею Родионычу выпал случай наведаться к своему барину. Не мог он проехать мимо, у него «щека одна пять годков горит, в окопе горит, при бабе горит, на последнем суде гореть будет». Очень испугался Никитинский своего бывшего холопа, откупиться хотел. Но не взял денег восставший раб и стрелять в барина не стал. Он не знал, что со своей горящей щекой делать. И тогда он «потоптал барина».
Теперь, зная curriculum vitae Павличенки, спросим еще раз: был ли садистом Матвей Родионыч? Если посмотреть на бунтующего пастуха, как предлагает Э. Фромм, «с позиции его собственных интересов», то мы поймем, что он «не столько сердится, сколько страдает». Такой подход, совершенно справедливо считает психоаналитик, проникает в самую суть человека.
Если все же признать конармейца садистом, то возникает другой вопрос: кто в этом виноват? Ответ напрашивается сам собой: барин-садист, который годами издевался над своими работниками. Именно господа Никитинские взращивают ожесточенных бунтовщиков. Именно такие господа отнимают у людей все человеческое, оставляя им полумертвое существование и улыбку Сизифа. Прежде всего они ответственны за абсурдное состояние мира.
Конечно, Альбер Камю прав, призывая мятежный дух соблюдать меру в своем протесте. Однако критика безмерности в человеческих мыслях и поступках должна касаться не только восставших рабов, но и их хозяев. Бунтовщик, приверженный принципу меры, не приведет к власти новых господ и не учредит новый абсурд. Постижение меры чрезвычайно важно для тех, кто стремится укротить абсурд, обрести свободу и справедливость. Тайна меры доступна лишь бунтующему человеку.