412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гоголь » Антология русской мистики » Текст книги (страница 9)
Антология русской мистики
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:12

Текст книги "Антология русской мистики"


Автор книги: Николай Гоголь


Соавторы: Александр Куприн,Иван Тургенев,Николай Лесков,Орест Сомов,Григорий Данилевский,Антоний Погорельский,Николай Гейнце,Михаил Загоскин,Алексей Апухтин,Михаил Арцыбашев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)

– С вами может случиться несчастие, – сказал доктор. – Ваши соки недаром боятся Смоленского кладбища.

– Пустое, любезный эскулап! Мои соки не любят Смоленского потому, что знают, что когда-нибудь придется им иссякнуть в его песке.

– Но вы можете подвергнуться возврату прежней сильной невралгии, а я не люблю, когда мои годичные пациенты хворают.

– Я обещаю вам быть здоровым круглый год.

Я велел заложить коляску и поехал на Смоленское. У самых ворот мне сделалось так дурно, что я принужден был скорее воротиться домой и опять слег в постель.

С тех пор я не пытался более проникнуть в ограду кладбища, но завел для себя особый род прогулки: в хорошую погоду ездил на Васильевский остров, оставлял коляску в седьмой или восьмой линии на Малом проспекте, оттуда ходил пешком до ворот кладбища, от которых поворачивал назад, отправлялся к экипажу и уезжал домой или в город. Так провел я пять лет.

Эти таинственные прогулки, всегда в одно время, всегда в одно место и с одинаковыми обстоятельствами, довольно похожими на меры предосторожности, крайне удивляли моих людей и подстрекали их любопытство. Мой камердинер всегда горько улыбался, когда я приказывал кучеру ехать к Исаакиевскому мосту, потому что, как говорит пословица: «У всякого смертного человека есть своя немочка на Васильевском острову!» Мне надоели его горькие улыбки.

Я счел нужным оправдать свое поведение перед коварными слугами и решился вперед оставлять экипаж в таком месте, откуда бы мой кучер мог видеть всю невинность моих путешествий.

В мае 18** года, по обыкновению, поехал я на остров, в исходе третьего часа пополудни. День был прелестный. Я приказал везти себя другим путем, по Большому проспекту, и остановиться у Финляндских казарм. Оттуда пошел я тихо, задумчиво, печально, по направлению к кладбищу. Только одна тропинка была суха в этом месте, и на ней приходилось довольно часто миноваться с мужиками и гуляющими островитянками – что не весьма мне нравилось. Однако я пошел далее, чтоб подать моему кучеру пример хорошей нравственности. Пройдя тысячу шагов, увидел я впереди даму в черной шляпке и клоке особенного цвета, несколько мне знакомом. Она была одна, без лакея, и шла очень тихо мне навстречу. Я начал высматривать поблизости себя сухое место, куда бы мог посторониться для нее с тропинки. Мы скоро поравнялись. Чтоб пропустить ее, я остановился и не смотрел ей в лицо, из учтивости. Она тоже остановилась.

– Вы уже на меня не смотрите! – сказала она голосом, который разорвал мне сердце.

Я приподнял глаза.

– Зенеида!..

Я оледенел. То была она!.. Она! – та же, как семь лет тому назад, молодая, свежая, розовая, с теми же голубыми глазами – чистыми и голубыми, как пучины Средиземного моря, – с тою же пленительною улыбкой! Я видел ее наяву, среди белого дня – видел и не мог не сомневаться. Но испуг потушил во мне голос; уста мои были заклеймены холодным и тяжелым свинцом; я стоял неподвижно, подобно надгробному памятнику. Она смотрела мне в глаза и улыбалась, как солнце.

– Что ж вы меня боитесь? – сказала она.

Я долго еще стоял в безмолвии, которое еще более усиливало ее веселость. Наконец произнес робким голосом:

– Мне сказали, что вы умерли.

– Кто вам сказывал это?

– Лиза, и все прочие!

– Я умерла для всех, но для вас я жива.

Говоря это, она опять улыбалась так прелестно, так нежно на меня глядела, что я не знал, что думать.

– Да, мой друг! – сказала она с умильною грустью, переменяя и голос, и выражение лица. – Шутки в сторону, тебе сказали правду: я умерла!.. Не веришь? На, дай мне руку!

Я снял перчатку, обливаясь холодным потом по всему телу, и подал ей руку, которую она легонько пожала: это пожатие оставило на моих пальцах ощущение долгого трения куском льда по коже.

– Видишь, что я умерла! – присовокупила она, опять мило улыбаясь. – Не бойся меня, мой друг, мой добрый друг!.. Разве я не твоя жена?

– Да, Зенеида! – воскликнул я, вдруг воспламеняясь всею силою моей любви. – Ты моя жена!.. Нет, я тебя не боюсь! Я только изумился!

– Мой добрый Н***! – прервала она, нежно прислонясь ко мне и взяв меня под руку. – Я знаю, что ты меня любишь и твоя любовь мне жизнь по смерти. Я движусь твоею любовью: когда ты перестанешь любить меня, я не поднимусь более из гроба; я тотчас рассыплюсь в серый прах… Зачем прежде не хаживал ты гулять по этой дорожке?.. Я бы давно вышла тебе навстречу. Там мне ходить неловко: там много народу… и беспрестанно проезжают покойники… Хочешь ли проводить меня в мой домик?

– Да, мой ангел, хочу!

Она пустила мою руку и поворотила к кладбищу: я пошел за нею. Сердце страшно трепетало в моей груди. С лишком полчаса шли мы тою же тропинкой, и я, среди счастья, восторга, среди упоения, которое никакое перо описать не в силах – которое легко постигнут только души, сильно любящие, – я всячески старался объяснить себе здоровым рассудком случившееся со мною приключение. Я долго думал – на разные способы и системы – и принужден был сознаться, что это уж одна из тех непонятных вещей, которые даже и не понимаются!.. В возможности ее не мог я сомневаться – это было днем и в виду людей! – но она разрушала все основания вероятности и правдоподобия, что, с другой стороны, иногда подвигает дело ближе к истине. «Воображение человека, – говорит один московский философ, – еще не представляло себе невозможного: чего не было или нет, то сбудется». После этого я перестал и думать.

Войдя на кладбище, она опять подала мне руку. Мы миновали множество надгробных памятников, не глядя даже на них: у нас было столько что сказать друг другу!..

– Тебя тут не было, когда меня привезли сюда! – говорила добрая Зенеида. – Ты был болен, и я очень боялась, чтоб ты не умер… Я очень сожалела, что тебя не было на моем бале. То был мой бал, мой свадебный бал! Как мне было легко на сердце и отрадно!.. Страдания мои кончились – ужасные страдания! – ты их знаешь!.. Для меня начиналась новая жизнь: я чувствовала, что теперь я твоя, что уже никто не имеет надо мною права, кроме твоей любви, которой обязана я всем.

Мы пришли к одному небольшому, но чрезвычайно красивому памятнику и остановились. Она указала пальцем на надпись.

– Вот злополучное имя, под которым столько я страдала! Этот человек делал все, что мог, чтоб погубить меня. Я стояла на краю пропасти: ты спас меня!.. Я молю Всевышнего за тебя денно и нощно: не бойся, мой друг; люди не могут ничего тебе сделать; я сторожу тебя. Знаешь ли? – я твой ангел-хранитель.

Я смотрел ей в глаза и плакал… Мы обошли кругом памятник. Она взяла меня за руку, топнула ножкою, и мы вдруг опустились под землю. Я очутился с нею в небольшой квадратной комнате, озаренной прекрасным светом, хотя в ней не было ни окна, ни видимого отверстия. Комнатка снизу доверху была убрана цветами, разливавшими в воздухе упоительное благоухание. В углу, на маленьком пьедестале, стояло распятие; сбоку – закрытый розовый гроб, обитый богатыми серебряными галунами. Я узнал его: я видел этот гроб в горячке…

– Вот моя кровать! – сказала она. – Присядь на ней со мною; у меня нет другой мебели. Теперь ты видишь мой домик! Он не так великолепен, как твои комнаты, но здесь весело жить. Останься здесь, друг мой, со мною!.. Хочешь ли здесь остаться?

– Хочу! ах, хочу! – воскликнул я. – К людям возвратиться не желаю! Здесь чувствую я себя проникнутым такою возвышенною, неизъяснимою радостью, которой на земле мы не знаем; какою-то сладкою, огненною жизнью!.. Я здесь останусь с тобою. Не высылай меня отсюда, добрая Зенеида!

– Нет, мой друг! Ты еще должен возвратиться к людям! – грустно сказала она. – Но я большею частью подле тебя, хотя ты меня не видишь. Ночью я часто сижу у твоих ног; днем сижу против тебя. Я тебе не показываюсь, чтоб не пугать твоего воображения.

Долго беседовал я с нею в ее прелестном домике; к сожалению, не могу упомнить всего, что мы там говорили; какое-то роскошное смятение, волновавшее мою душу, мгновенно поглощало впечатления, которые, не останавливаясь, только мелькали в ней одни за другими с неимоверною быстротой. Помню, однако ж, что она показала мне на своем пальце мое кольцо и, сняв его, сама надела мне на палец, в память моего посещения. Помню еще – о, это не только помню, но чувствую! – помню, что, привстав с гроба, она тихонько приблизилась ко мне и вдруг напечатлела на моих устах холодный, как намерзлое железо, поцелуй, который разошелся по моим жилам жестоким морозом и оледенил кровь: она сказала, что я ощущу его на устах всякий раз, как стану думать о ней с любовью. Я его ощущаю!

Уже сбиралась она вывести меня из своего волшебного жилища, как вдруг остановилась и сказала:

– Постой, Н***! Я покажу тебе что-то.

Она придвинулась ко мне легко и быстро, как ветер, взяла меня под руку, привела к розовому гробу и тихонько подняла крышку. Я увидел внутри его обнаженный скелет, с торчащими из праха зубами, с белым костяным челом, безобразно засоренным присохшими клочками волос, с глубокими ямами, налитыми мраком, вместо глаз и щек…

– Это твоя Зенеида! – сказала она.

Я затрепетал от ужаса. И в то же мгновение все исчезло; при мне уже не было милой, молодой, румяной Зенеиды. Повсюду темно и страшно!.. Пространство вокруг меня сжимается. Я сперт со всех боков землею. Что-то сильно душит меня в горле: я хочу кричать, но голос не раздается в моей груди. Я без чувств!..

Спустя несколько часов я лежал на постели, в своей комнате. Все это странное, непостижимое происшествие стояло у меня перед глазами: я громко призывал имя Зенеиды!.. Без всякого сомнения, то была она! – то был ее дух – мой ангел-хранитель!.. Я расспрашивал, каким образом я у себя, кто вынул меня из земли, кто принес сюда; мне отвечали, что солдаты нашли меня почти мертвым на тропинке, по которой я гулял, и принесли к казармам, где кучер узнал меня и осторожно привез домой. Мой доктор был в отчаянии и, третично спасши меня от смерти, объявил, что я неминуемо убью себя своим несчастным воображением.

Все это была бы шутка, игра расстроенной фантазии, дело непонятное, которое весьма удобно понимается, если б после этого на моем пальце не нашлось в самом деле кольцо моей сестры, с ее именем – то самое кольцо, а не иное, – кольцо, так же хорошо мне знакомое, как мой собственный палец: я носил его шесть лет сряду!.. Оправившись от болезни, я делал все возможные разыскания, подозревал всех и каждого – даже моего доктора; расспрашивал у Лизы, хотел непременно добиться до «достаточной причины», чтоб отдать себе отчет естественными средствами в обратном появлении на моем пальце кольца, несомненно зарытого за семь лет в могилу, – и до сих пор теряюсь в тщетных догадках!

* * *

Слава Богу, конец истории! Какое длинное вступление!.. Какие странные мысли!.. Что ж это он написал, мой приятель Н***?.. Ведь это род клинического журнала о невралгическом пациенте! Морочит ли он меня или описывает истинное с ним событие?.. Я знаю, что он с давнего времени страждет невралгией, и страждет от какой-то несчастной любви. Что-то подобное, в самом деле, с ним случилось: мне рассказывал его доктор…

– Петр!

– Слушаю-с.

– Если в мое отсутствие заедет сюда этот бледный господин в очках, отдай ему обратно эту статью.

– Слушаю. А когда он спросит, не сказали ли вы чего-нибудь?

– Скажи ему, что он мечтатель, что все это нервы. Мечтатель. Нервы. Будешь ли помнить эти слова?

– Как не помнить!

– Повтори же их.

– Я скажу ему: барон приказал вам, сударь, доложить, что вы писатель-с: не ври, сударь! – скажу ему. Врать нехорошо!..

– Поди прочь, дурак! Лучше не говори ему ни слова: я сам с ним увижусь…

– Виноват, сударь, ваше высокородие! Забыл вам доложить, что он сюда больше не заедет. Он приезжал проститься с вами, а поутру нашли его в Неве, против нашего дома. Вы еще спали.

– Как! Он утонул!.. Сказать правду, после этой статьи ему ничего более не оставалось и делать. Бедный Н***!.. Снеси же ее к издателю зеленого журнала с загнутым углом в виде пароля, и скажи, что она от меня. В самом деле: пусть ее читают!.. Я же имел терпение прочитать ее всю.

Александр Амфитеатров

«Казнь»

Вечером семнадцатого сентября 1879 года судебный следователь города У., Валериан Антонович Лаврухин, был в гостях у своего ближайшего соседа доктора Арсеньева, справлявшего именины своей племянницы Веры Михайловны. Молодая жена Лаврухина, Евгения Николаевна, чувствуя себя не совсем хорошо, оставалась дома. В десять часов она приняла бромистого калия и легла в постель, наказав горничной наведаться в спальню часам к двенадцати и, в случае, если б Евгения Николаевна уже заснула – потушить лампу. До назначенного срока горничная сидела в людской, играя в карты с кухаркой и дворником; кроме их троих, барыни, да спавшего на кухонной печи вестового, в доме никого не было. В полночь горничная отправилась взглянуть на больную. К своему ужасу, она увидела окно спальни раскрытым настежь, а пол испещренным чьими-то темными следами. Бросилась к барыне – и нашла ее всю в крови и уже холодною. Конечно, поднялся шум, явилась полиция.

Следствие по этому делу дало такие результаты: Лаврухина была зарезана тремя безусловно смертельными ударами колющего орудия в горло, живот и левый пах. Ссадин, царапин и боевых знаков на теле не оказалось, а спокойное выражение лица умершей и положение трупа давали основание думать, что убийца подкрался к своей жертве во время сна и поразил ее внезапно. Из ушей покойной были вынуты серьги, с пальцев сняты кольца, с ночного столика пропал драгоценный складень – благословение матери.

Спальня помещалась во втором этаже и выходила единственным широким венецианским окном в сад; от окна спускалась вниз железная пожарная лестница. И ее ступени и подоконник были в нескольких местах запачканы кровью. У окна не было задвижки; только утром в день убийства в него вставили новое стекло вместо разбитого накануне самим барином. От лестницы следы, такие же, как в комнате убийства, вели к забору, отделявшему лаврухинский сад от обширного пустыря, круто спускавшегося к реке Тве. Здесь следы исчезали.

В убийстве был заподозрен стекольщик Вавила Тимофеев – горький пьяница, истый бич города, полный бездомовник. Против него говорили весьма веские улики. В одной из клумб лаврухинского цветника нашлась отлично отточенная окровавленная стамеска; своими размерами она пришлась как раз по ранам Евгении Николаевны. Стамеска принадлежала Вавиле. Утром пред убийством Вавила вставлял стекло в окно спальни и сильно побранился с Лаврухиной из-за платы. Вечером его видели, мертвецки пьяного, бродящим по пустырю, вдоль садового забора. Наконец, в дополнение всего, Вавила в ночь на семнадцатое сентября скрылся из У. Неделю спустя его арестовали в соседнем уезде, по доносу трактирщика, которому он предложил в залог похищенные вещи. Сапоги Вавилы аккуратно подошли к следам убийцы.

Несмотря на столь очевидную виновность, преступник упорно запирался и рассказывал в свое оправдание совсем фантастическую сказку: будто он, действительно, был семнадцатого сильно выпивши, и не помнит, где заснул. На другой день очнулся на берегу по ту сторону Твы, рядом с собой нашел свои сапоги, а у себя за пазухой драгоценные вещи, очень испугался, что его за такую находку засудят, и бросился в бега. Кто подложил ему вещи, и как он попал на другой берег Твы, – ему неизвестно. Понятно, что суд не удовлетворился нелепым лганьем преступника, и Вавила пошел на каторгу.

Смерть горячо любимой жены едва не убила Лаврухина. Он потерял рассудок и, помещенный в лечебницу душевнобольных, провел около года в самой мрачной меланхолии. Потом поправился, пришел в память, оставил больницу, начал гулять, бывать в обществе, ходить в гости, и особенно часто к Арсеньевым. В городе заговорили, что Лаврухин женится на Вере Арсеньевой, и скоро слухи оправдались.

Молодые супруги зажили отлично. Замечали только, что Лаврухин как будто опять начал хандрить, находится в большом подчинении у своей жены и, пожалуй, даже побаивается ее. Так прошел еще год.

Память смерти Евгении Николаевны совпадала с днем ангела Веры Михайловны. Семнадцатого сентября у Лаврухиных было много гостей. Хозяин весь вечер казался очень не в духе и довольно неудачно притворялся веселым. Вера Михайловна делала приготовления по хозяйству и, наконец, пригласила гостей закусить. За ужином она обратилась к мужу с каким-то вопросом, и тогда произошло нечто неожиданное и ужасное. Едва несчастная женщина произнесла "Валя!" – Лаврухин, как тигр, вскочил с места, с пеной у рта и с ножом в руке, которым только резал ростбиф. Безумного схватили, но уже слишком поздно: Вера Михайловна упала на пол бездыханною…

– Что вы сделали, несчастный?! – в отчаянии спросил убийцу Арсеньев.

– Теперь она не будет больше сводить меня с ума! – отвечал Лаврухин и лишился чувств. Через три дня он умер в больнице, ни разу не придя в себя – буйные припадки следовали один за другим. По смерти Лаврухина, между его бумагами, были найдены записки, где он рассказал странную историю своей жизни. Вот что он писал.

Я получил назначение в У. семь лет тому назад. Тогда я только что женился на Евгении Николаевне Рохаткиной. Моя первая жена была, как все помнят, маленьким совершенством: хороша собой, добра, как ангел, неглупа, прекрасно воспитана и с порядочным состоянием. Она меня обожала; мне казалось, что и я ее очень люблю. Вскоре моя страсть остыла, но мне было совестно показать охлаждение к женщине, достойной вечного и непрерывного поклонения, и я стал играть роль нежного супруга, каким еще недавно был на самом деле. Порою мне удавалось заигрываться до того, что я сам себя обманывал и снова верил в действительность уже не существующей любви. Но гораздо чаще ложь моих отношений к жене уязвляла меня горьким стыдом; тем не менее, показать себя в настоящем свете у меня никогда не хватало духа, и целые четыре года я громоздил перед Евгенией обман на обмане в словах, чувствах, поступках. Стыд своей трусости тяжело отзывался на мне, и из человека, полного жизненных сил и более или менее довольного судьбой, я сделался мрачным, унылым брюзгой. Презирая себя за слабоволие, я все надеялся, что авось как-нибудь, если уж я сам безвластен над собою, так хоть счастливый случай переменит и направит мой скучный быт по новому руслу.

В это самое время к доктору Арсеньеву приехала на житье его племянница Вера Михайловна – отслужившая срок пепиньерка одного из провинциальных институтов. Эта оригинальная девушка, не особенно красивая, с холодными руками и тусклым взором, произвела на меня весьма смутное впечатление: я сразу ощутил тоскливое предчувствие, что она не пройдет бесследной тенью в моей жизни, в душе моей шевельнулась безотчетная боязнь ее, и, несмотря на это, меня все-таки, как говорится, потянуло к ней. Покойной жене моей Вера Михайловна была глубоко антипатична: ее мертвенная бледность, ее странный взгляд, ее холодные руки почти пугали Евгению. А когда однажды обе женщины разговорились наедине, то Вера, оставив обычную молчаливость, высказала столько цинизма в своих убеждениях, столько сухого бессердечия и безверия, что Евгения совсем растерялась и искренно пожалела об институте, где Арсеньева была воспитательницей. Я лично, справясь с первым впечатлением, заинтересовался Верою, как новым лицом, как умною и развитою – совсем не похожей на барышень уездного городишка, – девушкой. Потом я начал находить, что она далеко недурна собою и очень изящна, и кончил тем, что влюбился в нее. Не знаю, угадывала ли Вера мои чувства, – в ее загадочных глазах никогда нельзя было ничего прочитать. Она не кокетничала со мною, но и не избегала меня Я, стыдясь своего увлечения, никогда не говорил с ней о любви.

Однажды в июле, днем, жены не было дома. Я лежал в своем кабинете на кушетке, закинув руки за голову, и думал о скуке своей жизни и о Вере. Легкий шорох в гостиной заставил меня подняться, и, отворив дверь, я увидел ту, о ком только что мечтал.

– Вы обещали мне, – сказала Вера своим ровным тихим голосом, – вы обещали мне позволить разобраться в старых портретах: их у вас, вы говорили, много валяется где-то. У меня выдалось свободное время – вот я и пришла.

Портреты были сложены на чердаке, и мы с Верой взобрались туда. День был жаркий и знойный, под раскаленной крышей было невыносимо душно. Вера внимательно вглядывалась в пыльные полотна, по-видимому, совсем не замечая волнения, овладевшего мною, едва мы остались вдвоем. А оно все росло, росло… и вдруг безумное влечение к этой женщине, как пламя, охватило всего меня, – и я овладел ею насильно.

Когда затем Вера взглянула в мои глаза, я задрожал. Я увидел белое, как полотно лицо, синие искривленные губы, широко раскрытые черные глаза, с нестерпимым враждебным блеском. Ни стыда, ни страха, ни отчаяния – одна злоба, и даже не гневная, а холодная, свирепая злоба легла на ее черты. Мне стало страшно. Вера приблизилась ко мне и, не отрывая от меня своего ненавистного взора, сказала внятными грозным шепотом:

– Теперь ты женишься на мне, или… ты пропал!

Потом отвернулась и спокойно начала спускаться по лестнице. Когда я собрался последовать за нею, она уже оставила мой дом.

Раньше я был неискренним, но честным человеком, и первое преступление легло тяжелым камнем мне на душу. Я не смел поднять глаза на жену, стыдился видеть себя в зеркале. Позор сознанья, что я – представитель правосудия, счастливый семьянин, развитой человек – оказался способным на гнусный зверский проступок, заедал мое существование, и позор был тем более велик, что меня сильнее, чем когда-либо, тянуло к Вере. Единственным возможным оправданием была для меня упорная мысль, должно быть, я действительно горячо люблю, если не мог справиться со своею страстью… Грозное лицо, дикие слова Веры стояли в моей памяти, и мучительное любопытство, какого мужчина не может не чувствовать к женщине, заставившей его бояться себя, влекло меня посмотреть на странную девушку и разгадать ее.

Мы увиделись, и судьба моя была решена. Я стал рабом Веры и весь ушел в одну идею: обладать ею на всю жизнь, назвать ее своею женою.

Между мною и Верой стояла Евгения.

В один темный вечер, когда в беседке арсеньевского сада – приюте наших преступных свиданий – теплый южный вечер дышал благоуханиями цветника, когда с синего неба смотрели на нас большие яркие звезды – я, задыхаясь от страсти между двумя поцелуями, ответил своей любовнице согласием на страшный приказ убить свою жену. С тех пор я жил словно в полусне, будто пьяный. Не удивительно, что я оказался в состоянии убить – ударить ножом, задушить, утопить. Мой ум сроднился с идеей необходимости убийства, и под ее давлением я мог бы опустить на Евгению свою руку машинально, словно исполняя свой долг. Но не понимаю, как я удержался от простого, грубого, непосредственного нападения на жену, как мог зародиться и вызреть в моей голове дьявольски тонкий план, которым я отправил на каторгу невинного человека, сам оставшись выше всяких подозрений. Я действовал как бы под внушением… О, Боже мой! Если б я мог забыть эти безумные ночи в арсеньевском саду, робкий свет сквозь шумящую листву тополей, бледное женское лицо со сверкающими глазами, цепкие узкие руки на моих плечах, и тихий ровный голос, нашептывающий мне кровавые слова!

В ночь на семнадцатое сентября я хотел освежить свою душную спальню, встал с постели, попробовал отворить окно, и вдруг, будто нечаянным движением локтя выбил одно из стекол рамы. Утром жена проснулась с легким гриппом и уже заранее решила, что не пойдет на вечер к Арсеньевым. Пришел стекольщик Вавила и поправил раму. Он запросил лишнее, и жена с ним побранилась.

– Избавь меня от шума! – с досадой сказал я. – Заплати ему, сколько он просит!

Евгения повиновалась, но, отдавая деньги, не утерпела, чтобы не обозвать Вавилу мошенником и вором, и стекольщик ушел, ворча и очень недовольный.

Вавила был давно указан мне Верою, как человек, пригодный чтобы свалить на него подозрение. Помимо своей отвратительной репутации, он был драгоценен для меня еще вот чем: каждый вечер он напивался до бесчувствия и принимался буянить в своем доме. Дело обыкновенно кончалось тем, что жена Вавилы сзывала соседей и выталкивала мужа из хаты на улицу, после чего стекольщик, покричав и поругавшись малую толику, отправлялся спать всегда в одно и то же место – на пустырь под забор нашего сада.

Оставив жену дома, я посоветовал ей лечь в постель. Я был совершенно спокоен, хотя знал, что вернусь домой лишь затем, чтоб убить Евгению. Я слишком современный характер. У меня чересчур много совестливости, но я не знаю, не вовсе ли умерла во мне совесть; я из тех, кто лжет, притворяется, насилует свою натуру, лишь бы не нанести постороннему человеку явного, хотя бы маленького, нравственного укола, чтобы потом не выслушать упрека за это – но, во имя своего личного спокойствия или удовлетворения господствующей страсти, легко решается на тайное преступление над ближайшим другом. Я нервен. Сызмальства я боялся одиночества, потемок, крови. Годы и судебная практика закалили меня, но и ожесточили. Я присмотрелся ко всяким страхам и научился дешево ценить человеческую жизнь – слабую искру, погасающую от первой несчастной случайности. В самом преступлении я боялся одного, что застану Евгению еще не спящей и тогда не посмею напасть на нее. Евгения должна была умереть, не ведая, что я негодяй, продолжая верить в меня, как при жизни: один взгляд разочарования и презрения в ее честных глазах – и моя рука не поднялась бы на нее, я чувствовал бы себя ее рабом.

Я кончил пульку преферанса за почетным столом и передал место мировому судье Сабурову, а сам присоединился к кружку молодежи. В комнатах у Арсеньевых было жарко; темный осенний вечер заманчиво глядел из сада в окна. Вера предложила гостям прогуляться немного на свежем воздухе. Желающие нашлись. Между ними, конечно, был и я. Сад у Арсеньевых громадный, тенистый и темный. Я шел сзади всей нашей компании под руку с Верой; она весело болтала со мной и еще одним молодым человеком, нотариусом Динашевым. Он остался без пары и шел рядом. Так мы добрались до крайней аллеи сада, протянутой вдоль берега Твы. Здесь, у купальни, качался на волнах маленький ялик – забава Веры. Я почувствовал легкий толчок… Сердце мое забилось. Я споткнулся. Вера дала мне сигнал действовать.

– Какой вы неловкий, Валерьян Антонович, – досадливо заметила Вера, – с вами невозможно идти… Динашев, дайте мне вашу руку!

Я понемногу отстал от этой парочки. Вот они повернули в центр сада, к цветнику, и исчезли за кустами сирени. Я быстро сел в ялик и оттолкнул его от купальни. Преступление началось. Теперь у меня не было ни сомнений, ни боязни. Мне был внятен только один призыв: "Скорее!". В два взмаха весел я достиг своего пустыря. Было очень темно, но я не успел сделать и десяти шагов, как наткнулся на храпевшего Вавилу. Пьяница спал, как убитый. Я снял с него сапоги, переобулся и разделся, оставив на себе одну фуфайку. Затем поднял бесчувственного Вавилу на плечи и перетащил его в ялик, где и оставил вместе со своей одеждой. Проникнуть незаметно в свой дом мне ничего не стоило: вспомните отвинченную задвижку венецианского окна.

Евгения приняла на ночь бромистый калий – я сам советовал ей это. На ее здоровую, непривычную к лекарствам натуру бром подействовал сильно; отворяя окно, я немного нашумел, но Евгения и не пошевельнулась. Тогда я подкрался к кровати… Я недаром изучал когда-то судебную медицину и присутствовал при сотнях вскрытии: Евгения умерла моментально, без мучений; от сна она прямо перешла в объятия смерти. Я стоял над ее телом, пока не убедился, что она мертва. Потом я забрал ценные вещи с ночного столика, снял с покойницы серьги и кольца и вылез обратно в окно. Орудие убийства – стамеску – я по дороге бросил в цветник. Следствие напрасно сочло эту стамеску собственностью Вавилы. Я получил ее – блестящую и наточенную, как бритва – за два часа перед тем из рук Веры, а где достала ее последняя – не знаю. Вавилу я перевез на другой берег Твы – рассказ стекольщика на суде совершенно правдив. Проходя по арсеньевскому саду, я зажег спичку и посмотрел на часы. Все мое отсутствие продолжалось сорок минут. Я направился в кабинет Арсеньева, к преферансистам; зеркало в передней показало мне, что я, несмотря на спешку и темноту, оделся, как следует.

– Нагулялись? – спросил меня хозяин.

– Да, – ответил я беззаботно, – сыро, знаете… Молодежи хорошо рисковать, а у меня ревматизм.

– Дело плохое.

Сабуров вышел из пульки, и я сел за него. Играл я отлично, не хуже, чем всегда, а между тем делал ходы совсем машинально, потому что меня грызло беспокойство: скоро ли прибегут из дома с известием об убийстве? Вошла Вера. На ее вопросительный взгляд я кивнул ей головой. Она равнодушно отвернулась. Почему-то меня покоробило ее хладнокровие. Я рассердился, и вдруг во мне что-то словно сорвалось с места, всколыхнулось и задрожало; мои колена невольно застучали одно о другое, а карты заплясали в руках. Могучим напряжением воли я сдержал этот нервный припадок – тогда он принял другую форму. Истерическое удушье шаром поднялось от диафрагмы к горлу, и я, едва дыша, чувствовал, что если не проглочу этого шара, то он меня задушит, а чтобы проглотить его, я непременно должен сперва заплакать… Наконец, убийство обнаружилось: мне дали знать, и, опрометью добежав домой, я упал на тело своей жертвы в непритворном обмороке.

Рассказывать свою жизнь в лечебнице я не буду. Я не жалел Евгении и не страдал муками совести: я не верю в бессмертие, а раз его нет – так чего же стоит жизнь, что ужасного в ее потере? И самоубийство не страшно, и убийство не жестокое дело, не преступление. Свои больничные дни я проводил, лежа на кровати и устремив глаза на медный отдушник печки Меня занимало, как под моим пристальным наблюдением он мало-помалу расплывался в большое светлое пятно и на фоне его я видел разные странные фигуры, лица знакомых, а чаще всего Веру. Сторожа утверждали, будто я часто разговаривал сам с собою, но я не замечал этого. Вообще, не решусь сказать, был ли я вполне нормальным умственно в то время. Скорее нет: уж слишком апатично жилось мне и думалось в лечебнице. Сколько помню, я тогда с удовольствием сосредоточивался лишь на двух мыслях – что мне надо притворяться сумасшедшим и что я скоро женюсь на Вере. Арсеньевы изредка навещали меня.

Наконец, я выздоровел. Женился.

Тут-то и ждало меня возмездие. В день свадьбы я был сильно взволнован. У меня как-то особенно болела голова – боль, вроде мигрени, шла от затылка двумя ветвями к вискам – и все летали мушки перед глазами. Помню также, что в тот день я несколько раз ошибся в распознавании цветов, хотя раньше никогда не страдал дальтонизмом. Под венцом я, совсем больной и расстроенный, едва крепился, чтобы выдержать церемонию до конца прилично, с достоинством. Священник предложил нам поцеловаться. Я взглянул на Веру – и кровь застыла в моих жилах, голова закружилась, я чуть не закричал от испуга, едва устоял на ногах: из-под венчальной вуали на меня смотрело совсем не Верочкино лицо – предо мной стояла Евгения! Она выглядела здоровой, румяной, кроткой, веселой, как при жизни: она улыбалась… И это лицо я должен был поцеловать! Я сознавал, что брежу, галлюцинирую, но – какая страшная галлюцинация! Призвав на помощь всю силу духа, я быстро дотронулся до своего левого глаза – давление на сетчатку лучшее средство прогнать обманы зрения: видение исчезло. Я снова узнал Веру; она смотрела на меня с выражением крайнего изумления и беспокойства: так изменился я в лице!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю