412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гоголь » Антология русской мистики » Текст книги (страница 18)
Антология русской мистики
  • Текст добавлен: 18 июля 2025, 02:12

Текст книги "Антология русской мистики"


Автор книги: Николай Гоголь


Соавторы: Александр Куприн,Иван Тургенев,Николай Лесков,Орест Сомов,Григорий Данилевский,Антоний Погорельский,Николай Гейнце,Михаил Загоскин,Алексей Апухтин,Михаил Арцыбашев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)

Я рассказал смотрителю мое видение.

– Она, она, вылитая она! – воскликнул он.

Объяснить это последнее совпадение я не берусь, но только повторяю, что для меня вечно будет памятна эта ночь под Рождество.

Николай Шебуев

«Черт Данилова»

«Сегодня четверг. Значит, придет он, мой странный гость».

Подходя к дому, Данилов очень волновался. Как отнесется он к его ослушанию, к его смелости и своеволию?

Он – это черт, который вот уже четыре месяца, как приходит к Данилову по четвергам. Приходит, садится и ведет длинные беседы.

Он именно такой, каким Данилов рисовал его себе в детстве: черный, лохматый, рогатый, с хвостом и рожками, очень маленький и какой-то прозрачный, туманный. Но совсем не страшный.

В первые дни Данилов его боялся. Одно время он даже подумывал, не сошел ли он, чего доброго, с ума. Одиночество, затворничество и аскетизм могли довести его до сумасшедшего дома. Это говорили многие.

Но через несколько визитов он понял, что это, так сказать, воплотившаяся галлюцинация, почти живой черт, которого окружающие не видят только потому, что не могут допустить факта его существования.

А он, Данилов, допускает и потому видит его, осязает и даже беседует с ним.

Беседы они ведут, главным образом, на отвлеченные темы. Преимущественно о любви и женщинах.

Может быть, потому, что за свою жизнь Данилов ни разу не поцеловал ни одной женщины, ни разу не пожал горячей женской руки и потому, что с чужими он избегал, стыдился говорить о женщинах, может быть, потому он охотно говорил о них со своим гостем.

Смешно было бы стыдиться черта!..

– Ты не видел близко ни одной женщины? – говорил Данилову его лохматый друг. – От души поздравляю тебя. Ты от этого только выиграл. Посуди сам: тебе 27 лет, а ты еще юноша. Разве это не прелесть! Что может дать тебе женщина, самая прекрасная, самая красивая, самая молодая и обаятельная? Свое тело? Но разберемся, что хорошего в этом теле женщины?..

И он пускался в такие описания, в такие подробности, с таким вдохновением рисовал картины объятий, страстных поцелуев и ласк, что Данилов горел, как в огне – от стыда и желания. И всю неделю он бродил по городу, как зачарованный, не смея взглянуть на встречных женщин, и в то же время подглядывал за каждой из них, мечтая о каждой и… ненавидя каждую.

Он страдал и, в то же время, в этом страдании он находил блаженство, счастье, безмерную радость, рай, который открывался ему.

И он мечтал о четверге, как о моменте свидания с человеком, который откроет наконец перед ним двери рая…

В этот четверг Данилов очень боялся предстоящего свидания.

Он нарушил клятву, данную другу: не подходить близко к женщине. Он подошел.

Это была жена его старого приятеля, Ольга Михайловна. Он знал ее лет восемь и, встречаясь с ней ежедневно за обедом, он, в сущности, не видел ее.

Но недели три назад его черный и лохматый друг, громя женщин, нарисовал портрет Ольга Михайловны, и в его описании образ ее получился до того соблазнительным, манящим и загадочным, что на другой же день Данилов, впервые за 8 лет, увидел за столом рядом с собой молодую, очень красивую женщину с глубокими черными глазами и капризной складкой около губ.

И когда, после обеда, ее муж отправился к себе в кабинет, как он говорил, "вздремнуть", а в действительности, чтобы улечься спать часа на два, Данилов не ушел домой, а начал на полке разбирать знакомые книги.

Ольга Михайловна подошла к нему и, улыбаясь одними глазами и наклоняясь к его лицу, сказала:

– Что это с вами сегодня? Всегда такой серьезный и вдруг какие-то чертики в глазах?

Он очень смутился и покраснел, потер для чего-то лоб и, отворачиваясь, пробормотал:

– Я такой, как всегда… Это вам показалось…

Но она вдруг вынула руки из-за спины и осторожно, двумя указательными пальцами, точно боясь разбить его, взяла за плечи и, почти касаясь своих лицом его усов, она тихо и задумчиво проговорила:

– Нет, вы не такой, как всегда.

Потом вдруг засмеялась, отошла к окну и сказала:

– Смотрите, не влюбитесь в меня. Я вас съем тогда!

Данилов почувствовал ужас, точно он поверил, что эта красивая женщина сейчас съест его. Он отыскал свою шляпу, кое-как, чувствуя стыд, простился с хозяйкой и ушел.

Но всю ночь ему снилась эта женщина. Во сне он звал своего лохматого друга, но он не пришел…

А сегодня произошло нечто ужасное.

После обеда, когда Данилов и хозяйка снова остались одни, он опять не ушел, а вышел на террасу маленького садика и сел в плетеное кресло.

И сейчас же за ним вышла и она.

Она лениво постояла на пороге, потом подошла к Данилову и боком присела на перила. Ее легкое платье обтянуло ее полное здоровое тело, и Данилову вдруг показалось, что она голая. Он отвернулся. Но легкое платье пестрело перед ним, касалось его колен, от него пахло как-то особенно, пряно, от чего кружилась голова…

Покачивая ногой, Ольга Михайловна, улыбаясь, смотрела на него и потом спросила:

– А сегодня у вас есть чертики в глазах? Покажитесь!

Она взяла его за руки, подержала их.

– У меня красивые руки? – спросила она.

– Да, красивые.

– А что надо делать с красивыми руками?

Он не знал хорошо, что надо делать с красивыми руками, но на всякий случай осторожно положил их ей на колени.

Боже мой! как она стала смеяться. Он боялся, что ее легкое платье лопнет по всем швам!

– Их целуют! – наконец выговорила она, поднося свои руки к его губам. – И крепко, и нежно, и страстно. Ну!

И он целовал. А потом он вдруг обнял ее за талию, чувствуя теплоту ее тела через легкое пестрое платье, и привлек к себе.

Кажется, он целовал ее, а она его.

И вдруг он оттолкнул ее, перепрыгнул через перила и выскочил на улицу, шляпу даже не взял.

У ворот он послал дворника за шляпой и почти побежал домой.

К чаю, как всегда в четверг, он спросил два стакана.

Гость никогда не пил у него чая, но Данилов боялся обидеть его и неизменно спрашивал два прибора: для себя и для гостя. Обязывало гостеприимство.

Около девяти часов, как всегда, гость вдруг оказался сидящим против Данилова за столом.

Его маленькая черненькая мордочка была грустна. Очевидно, ему было уже все известно.

Данилов не знал, как приступить к рассказу, но черт пришел ему на помощь.

– Это вышло у тебя очень глупо, – сказал он с печалью. – Но еще не все погибло. Перестань ходить к ним, и все забудется…. Конечно, она изберет себе вместо тебя кого– нибудь другого. Но это ее дело, а не твое.

Данилову было стыдно. И чтобы как-нибудь скрыть смущение, он сказал:

– Можно тебе налить чая? У меня сегодня есть варенье.

– Нет, благодарю. Я пил уже. Но дело не в том. Ты сегодня был на волоске…

– На волоске от чего?

– От того, чтобы стать, как все.

– Разве это так плохо, – быть как и все?

– Дорогой мой, – перебил его друг, – я ведь только оттого и навещаю тебя, что ты не такой, как все. Ты выше, чище, умней, прекрасней других… Конечно, ты можешь, если захочешь, пережить минуту небывалого счастья, счастья, за которое можно отдать всю прошлую жизнь, пообещать будущую, отдать все и всех… Но ведь это минуты, а потом?..

Черт передернул маленькими лохматыми плечами:

– Фу! какая гадость! Я не понимаю, как это люди могут сходиться с женщинами!

И, не жалея красок, он описал весь ужас и всю грязь падения человека.

Данилову стало противно.

– Если я буду еще раз на волос от этого, – попросил он, – ты приди и спаси меня. Ну – удержи, стань между мной и ею. Хорошо? Пожалуйста!

– Хорошо. Я обещаю тебе. Но… ты не пожалеешь?

– Нет, нет! Я прошу тебя!

– Что с тобой делать, – улыбнулся гость. – Ладно, сделаю!

– И что хорошего? – заговорил он вдруг. – Чужая жена, толстая, захватанная руками мужа. Все испытавшая, опытная… Ты знаешь…

И он рассказал Данилову, как она целуется со своим толстым и лысым мужем, как он обнимает ее и тискает, а она тихо хохочет и говорит:

– Дмитрий, мне щекотно… Ах, Дмитрий!..

Данилов ясно представил себе, как красивая, полуобнаженная Ольга Михайловна, которая еще сегодня целовала его, обнимает за шею своего мужа, а тот…

Еще незнакомое ему, страшное, непреодолимое чувство занялось в нем, чувство дикой зависти к мужу, к черту, который видел все, ко всем тем, кто когда-нибудь, быть может, будут обнимать Ольгу Михайловну…

Его маленький лохматый друг, так просто и беззастенчиво раздевавший эту женщину, вдруг стал ему ненавистен.

– Проклятый черт! Как смеет он так говорить о ней!

И, не сознавая, что он делает, Данилов вдруг схватил черта за шиворот и со злобой швырнул его в угол. Он видел, как черт, превратившись в серенькую мышь, вильнул узким хвостом и шмыгнул за печку…

Когда он обернулся к двери, на пороге стояла Ольга Михайловна. Она улыбалась растерянно и смущенно и робко смотрела на него.

– Ну вот, – сказала она тихо, – я пришла…

Данилов обнял ее и посадил на диван. Она шептала:

– Я… я… люблю тебя… я пришла…

Вся комната вертелась перед глазами Данилова, прыгали мутные окна и качался диван, на котором он сидел рядом с Ольгой Михайловной.

Он обнимал ее за талию и дрожащей рукой гладил ее грудь, колени, волосы…

И вдруг кто-то грубо схватил Данилова за плечи и отбросил в угол дивана, и в вертящейся комнате он увидел между собой и Ольгой Михайловной своего лохматого черного друга.

Черт улыбнулся ему, даже, кажется, подмигнул и затем обнял Ольгу Михайловну и своими желтыми, длинными противными губами прижался к ее лицу…

Потом Данилова кто-то больно ударил по лицу, по левой щеке, и при этом он ощутил знакомый пряный запах. Потом он потерял сознание…

Когда он очнулся, в комнате никого не было. На столе, около потухшего самовара, стояло два стакана: один с недопитым чаем, другой – чистый…

Через два года Данилов приехал в знакомый город по делам, дня на два. Он был уже женат и черта больше не видел никогда. На второй день приезда под вечер он зашел к старому приятелю, у которого когда-то обедал, проведать и заплатить давнишний небольшой долг. Приятель спал после обеда. Данилова встретила нянька. Она рассказала, что барыня умерла больше года назад от родов. А мальчик остался. Но лучше бы не выжил. Нехороший мальчик.

В столовую вышел и сам мальчик. Ему было уже больше года, но он еле ходил на тонких и кривых ножках. Маленькая, остроконечная голова ребенка, с лицом обезьяны, что-то вдруг напомнила Данилову. Лицо и руки ребенка были покрыты рыжеватым пухом, уши торчали в стороны, и желтые губы ехидно сжимались в недетскую улыбку. И Данилову вдруг показалось, что перед ним его старый забытый лохматый друг, являвшийся ему в галлюцинациях, и этот мальчик и весь этот дом стали неприятны ему, отвратительны…

Он вложил в конверт деньги, передал конверт няньке, стараясь ни разу не взглянуть на мальчика, и вышел на улицу.

А через час, переходя площадь, он попал между извозчиком и несущимся прямо на него вагоном трамвая. На месте вагоновожатого сидел черт, тот, старый друг и, улыбаясь, несся прямо на Данилова… Вагон смял Данилова, подмял его под себя и завяз тяжелыми колесами в клочьях человеческого мяса. Остановился. И последнее, что видел Данилов, это была улыбающаяся, кивающая ему знакомая морда, которая звала его за собой…

Антоний Погорельский

«Путешествие в дилижансе»

Однажды вечером в дружеской беседе разговор зашел об учрежденных по петербургскому тракту дилижансах. Некоторые из приятелей моих, собственным опытом дознавшие пользу и выгоды этого учреждения, хвалили оное; а молодой Р., которого пламенная привязанность ко всему русскому иногда доводит до несправедливых суждений, утверждал, что дилижансы наши гораздо превосходнее тех, какие существуют в чужих краях.

– Кареты, – говорил он, – несравненно покойнее, проводники учтивее. Главное же преимущество наших дилижансов пред иностранными состоит в скорой езде. Если дорога изрядная, то путешествие от Москвы до Петербурга не продолжается более трех суток; и вы согласитесь со мною, что такая скорость в чужих краях, особливо в Германии, показалась бы невероятною. Может ли быть, – продолжал он, – что-нибудь скучнее и утомительнее немецких дилижансов? Вообразите себе огромную повозку, запряженную высокими, длинными тучными аргамаками, которые от рождения своего никогда не бегали даже маленькою рысью. Нет! я однажды только испытал такое путешествие, да и то не рад был жизни. Сидя в огромном этом ящике, едва-едва подвигающемся вперед, я воображал, что нахожусь в лазаретной фуре… В самом деле, молчаливые мои спутники походили на больных, которых везут в гошпиталь, и одно только разноголосное их храпенье, когда они спали, свидетельствовало о том, что я еду не с покойниками.

– Полно, братец! – прервал я молодого Р. – Я не езжал в русских дилижансах, но иностранные довольно мне известны. Правда, что они двигаются немного медленно, но медленность эта вознаграждается такими выгодами, которые едва ли можно найти в России.

– А чем бы именно? – спросил Р.

– Приятным обществом, весьма нередко встречаемым в иностранных дилижансах, – отвечал я. – Мне неоднократно случалось путешествовать в Германии и скажу беспристрастно, что не проходило ни одного раза, чтоб не познакомился я с каким-нибудь человеком, занимательным по уму, просвещению или по крайней мере по оригинальности. Иногда встречались и такие знакомства, которых приятное впечатление и теперь, по прошествии десяти с лишком лет, не изгладилось еще из моей памяти.

– Скажи лучше, из твоего сердца, – подхватил Р. – Мне очень известно романическое твое воображение и страсть везде искать оригиналов, а таким тебе кажется даже тот, у кого кафтан необыкновенного покроя или криво застегнут. Длинная коса или запачканный табаком камзол достаточны, в твоих глазах, для того чтобы поставить человека на степень оригинала, – и я нимало не сомневаюсь, что таких оригиналов ты находил в Германии много. Если же, вдобавок, случай привел сидеть тебе напротив или подле какой-нибудь круглоликой немочки, то неудивительно, что путешествия в Германии оставили приятное в тебе впечатление.

Все засмеялись; я закраснелся, посмотрел на часы – и мы разошлись, не решив задачи: какие дилижансы лучше, наши или иностранные?

На другой день обыкновенная утренняя моя прогулка нечаянно довела меня до Мясницкой. Проходя мимо конторы дилижансов, я увидел карету, готовую отправиться в путь. Не знаю, вчерашний ли разговор побудил меня обратить особенное на нее внимание или по другой какой причине, – довольно, что я очутился в конторе с твердым намерением ехать в Петербург.

– Много ли пассажиров? – спросил я у управляющего.

– В дилижансе занято одно только место, – отвечал он, – да вряд ли и будет более, потому что чрез час он должен отправиться, а никто не является.

Известие, что дилижанс пуст, почти отбило у меня охоту к путешествию; но сам не знаю почему, я вдруг решился записать свое имя и поспешил домой, чтоб приготовиться к отъезду. Не прошло еще часу, как я уже опять находился на Мясницкой. Сопутник мой, закутанный в большом плаще, ожидал минуты отправления; мы сели в карету, ямщик ударил по лошадям – и вот мы уже на пути к Петербургу.

Вы, верно, ожидаете, что дорогою приключилось со мною что-нибудь необыкновенное, достойное моего повествования, а вашего любопытства? Если так, то вы в совершенном заблуждении. Мы доехали до столицы Севера без малейшего приключения; лошади везде были готовы, дорога была прекрасная, ничего в экипаже не ломалось, – одним словом, я удостоверился, что дилижансы наши если не лучше, то по крайней мере не хуже иностранных. Но если и не встретилось со мною никакого происшествия, выходящего из обыкновенного порядка, то в замену сего знакомство с моим товарищем и рассказы его показались мне столь занимательными и необыкновенными, что по приезде в Петербург я немедленно написал в подробности всё слышанное мною.

Садясь в дилижанс, я быстрым взором окинул моего спутника. Он показался мне человеком лет пятидесяти. Широкий плащ, которым он был закутан, препятствовал мне рассмотреть все черты лица его; но пламенные черные глаза являли душу пылкую и твердую, а густые навислые брови и глубокие морщины на высоком челе показывали мужа, испытанного горестями и несчастиями. Мне не нужно, кажется, упоминать, что при первом взгляде на незнакомого родилось во мне сильное желание с ним сблизиться. На приветствие мое он отвечал с учтивостью, в которой, однако, заметно было отвращение вступать со мною в разговор, и мы, сказав друг другу несколько слов, оба замолчали. По произношению его я тотчас отгадал, что незнакомец мой не русский. Он прижался к одному углу, а я к другому, и таким образом проехали мы первую станцию в совершенном безмолвии. От времени до времени я посматривал на него сбоку. Один раз незнакомец вынул из кармана платок, раскрыл немного плащ, и я заметил у него в петлице знаки Св. Людовика и Почетного легиона. "Без сомнения, француз!" – подумал я и, по прибытии в Черную Грязь, поспешил выйти из кареты и спросить у проводника об имени моего спутника. Проводник подал мне подорожный лист, и я прочитал: "Отставной французской службы полковник Фан дер К…" Вот всё, что мог я узнать о товарище моем в продолжение первого дня.

Настала ночь, и проводник велел остановиться, чтоб зажечь фонари. Фан дер К… вдруг обратился ко мне; на лице его изображалось беспокойство.

– Милостивый государь! – сказал он, – позвольте мне спросить, не будет ли вам противно, если фонари останутся незажженными?

Вопрос этот немного удивил меня, но я отвечал ему на французском языке:

– Нимало не противно, государь мой; для меня всё равно.

– Мне весьма приятно, что вы говорите по-французски, – сказал полковник, – я свободнее могу объясниться с вами. Вы так снисходительны, что я осмеливаюсь еще просить вас, чтобы вы сами приказали проводнику не зажигать фонарей. Он вас, верно, охотнее послушается.

Я тотчас исполнил его желание; несмотря, однако, на настоятельные мои просьбы, проводник никак не согласился.

– Я должен оберегать экипаж и пассажиров, – был его ответ. – Ночь темная, и если случится какое несчастие, то мне беда будет.

Сопутник мой, по-видимому, слушал разговор наш с возрастающим беспокойством. Заметив наконец, что все старания напрасны, он тяжело вздохнул и сказал печальным голосом:

– Чувствительно благодарю вас за принятый труд; вижу, что делать нечего!

Пожелав мне покойного сна, он опять прижался в угол.

Сколь ни показалась мне странною просьба о незажигании фонарей, но я не мог никак решиться спросить о причине оной. В лице полковника, в словах его и во всей его наружности заключалось что-то таинственное, чего проникнуть я никакими догадками не мог, но что сильно увеличило желание мое познакомиться с ним короче. При слабом свете фонарей я видел, что товарищ мой сильно был встревожен. Я слышал, что тяжелые вздохи вырывались из его груди; меня самого объяло уныние. Немного погодя он привстал и оборотился ко мне. Мне показалось, что он всматривается, сплю ли я? и я закрыл глаза. Он вынул карманные часы, – они пробили двенадцать.

– Боже мой! – сказал он вполголоса, – какая страшная ночь!

Притворившись спящим, я наблюдал за ним целую ночь: он провел ее в непрестанном беспокойстве; перед рассветом он успокоился и заснул. Тщетно старался я последовать его примеру; несмотря на усталость мою, сон убегал меня упорно.

Тверская мостовая разбудила моего товарища. Он пристально взглянул на меня.

– Вы почти не спали прошлую ночь, – сказал я ему. – Вы, конечно, нездоровы?

– Нездоров? – отвечал он. – Дай Бог, чтобы я был нездоров! По несчастию, ничто меня не берет; здоровье у меня железное!.. Государь мой! – продолжал он по некотором молчании, заметив мое удивление, – поступки мои должны казаться вам странными, и если я вас обеспокоил, то надеюсь, что вы меня простите. Это совершенно было против моей воли. Я очень знаю, что общество мое должно для вас и для каждого быть тягостным, – и потому я никак бы не решился ехать в дилижансе, если б не полагал наверное, что буду один. В конторе мне сказали, что места никем не заняты; увидев вас, я подумал, что вы, может быть, займете которое-нибудь из наружных мест; а когда вы сели со мною в карету, то поздно уже было воротиться.

Я начал было уверять его, что он напрасно считает сообщество свое для меня неприятным; но он прервал меня на первых словах.

– Убедительно прошу вас оставить комплименты, – сказал он. – Я знаю самого себя. Если достанет у вас терпения выслушать меня до конца, то вы, надеюсь, обо мне пожалеете… Мы друг с другом не знакомы; внутренний голос говорит мне, однако, что вы добрый человек и примете во мне участие. Доверенность моя к вам самого меня удивляет; я никому на свете совершенно не открывался. Но, видно, так угодно судьбе.

– Полковник! – вскричал я, с жаром схватив его руку. – Не сомневайтесь в том, что доверенность ваша относиться будет к человеку, умеющему ее ценить; и если в чем-нибудь я могу вам быть полезным, то за особенное почту счастье…

– Я уверен в вашей искренности, – отвечал полковник, – но никакая человеческая сила не в состоянии помочь моему горю. Повремените немного, – вы всё узнаете! Если не ошибаюсь, мы здесь должны переменить лошадей. Рассказ мой будет длинен, и чтоб нам не помешали, я начну его, как скоро опять пустимся в дорогу.

Читатель легко себе может представить, с каким нетерпением я ожидал минуты, которая должна была сблизить меня с человеком, возбудившим во мне живейшее участие, несмотря на недавнее знакомство наше.

Лишь только экипаж наш подвинулся опять вперед, товарищ мой начал свое повествование.

– Вы видите пред собою, – сказал он, – человека, который бесспорно назвать себя может несчастнейшим из смертных. Но вы удивитесь, когда я скажу вам, что несчастие мое происходит от обезьяны!

– От обезьяны! – вскричал я с изумлением. – Вы, конечно, шутите!

– От обезьяны, – повторил полковник с тяжелым вздохом, – от обезьяны, которой судьба тесно сопряжена с моею… Увы! сколько уже прошло тому лет, как шутки не приходят мне на ум! Выслушайте меня, и странность эта объяснится.

Я родился на острове Борнео. Отец мой, прослуживший лучшую часть жизни республике Соединенных Штатов, взял наконец отставку и решился последние свои дни провести в Борнео, где за несколько лет пред тем женился. Я был младший из детей и от роду имел не более нескольких недель, когда отец мой, оставив службу, поселился в небольшом поместье. Дом наш с одной стороны имел вид на море, а с другой – прилегал к густому лесу, простирающемуся до неизвестных стран, лежащих посреди Борнео. И поныне еще ни один европеец не проникал в те места. Подвиг этот предоставлен, может быть, будущим векам; но до сего времени не удавалось никому преодолеть препятствия, повсюду встречающие смельчаков, которые отваживаются углубиться в непроходимые леса сего острова. На каждом шагу бездонные пропасти и ревущие потоки останавливают путешественника. Дикие звери грозят ему смертию со всех сторон, и во мраке непроницаемых лесов каждый шаг может пробудить ядовитых змей, скрывающихся в густой, высокой траве. Одним словом, многократные покушения правительства победить препятствия, которыми природа оградила внутренность острова, до сего времени не имели иного последствия, кроме погибели большого числа людей.

Но ужаснейшие и лютейшие враги европейцев, отваживающихся на отчаянное это предприятие, суть большого рода обезьяны, которыми наполнены дремучие леса острова. Животные эти – в совершенную противоположность прочим зверям, которые более или менее боятся человека, – нападают на людей, не страшась даже огнестрельного оружия. Одаренные неимоверным инстинктом, они нападения свои производят как будто по обдуманному плану. Самые сильные из них, вооружившись толстыми дубинами, составляют главную линию атаки, между тем как бесчисленное множество прочих со всех сторон бросают в неприятелей камнями, и так метко, что ни один не пролетает даром. Иногда обезьяны, скрывшись в самых дальних ветвях необозримой вышины дерев, допускают пройти мимо своего убежища, потом с быстротою стрелы опускаются на землю, вскакивают на плечи, острыми когтями выдирают глаза и грызут голову.

Вот, любезнейший друг, каковы обезьяны в моем отечестве! Все природные жители острова и большая часть простолюдинов из европейцев твердо уверены, что обезьяны эти суть особенный род диких людей, одаренных умом; и в этом мнении они тем более утверждаются, что животные сии, столь лютые против взрослых мужчин, оказывают особенную привязанность к женщинам и детям, которых редко убивают, но стараются увлекать с собою во глубину непроходимых лесов своих. Многие, и весьма ученые, испытатели природы последнее это обстоятельство сначала поставляли в числе басен, но теперь никто не сомневается в справедливости оного, и я сам, по несчастию, могу служить неопровергаемым тому доказательством.

Полковник Фан дер К… замолчал; печальные воспоминания, казалось, сильно волновали его душу; наконец он ободрился и продолжал:

– Я сказывал вам, что мне было не более нескольких недель, когда отец мой поселился в поместье своем. Первые четыре года жизни моей не оставили никакого впечатления в моей памяти, и оттого единственно я могу назвать их счастливыми, ибо все без исключения воспоминания мои, как острые ножи, раздирают мое сердце.

Мне минуло четыре года. В одно утро, когда я играл недалеко от родительского дому под присмотром няньки, толпа обезьян внезапно показалась из лесу и нас окружила. На жалостный вопль устрашенной няни моей служители бросились к нам, но уже поздно! Хищники увлекли нас далеко в лес, и вскоре крик служителей совершенно потерялся из моего слуха. Участь няни моей осталась в неизвестности. Я не могу вспомнить ни времени, ни обстоятельств разлуки нашей. Сей первый период в жизни моей, покрыт для меня туманом, и мне только представляется, как давно виденный сон, что похитители мои с удивительною скоростью бежали со мною. Обезьяна, державшая меня в лапах, вероятно, всячески старалась меня беречь; ибо, когда вскоре потом вся толпа остановилась на лужайке, окруженной густым лесом, меня, ничем не поврежденного, посадили на мягкую траву. Помнится мне, что животные эти подняли громкий визг и крик и что, при появлении одной большой обезьяны, все утихли. Обезьяна эта взяла меня в лапы и унесла с собою.

Не знаю, что происходило со мною в первые дни моего похищения. Воспоминания мои сливаются в живые и ясные картины около того только времени, когда я уже совсем привык к новому образу жизни. Память моя представляет мне пространную и покойную пещеру, где я жил с обезьяною. Набросанный в углу мягкий мох составлял для нас покойное ложе, и воспитательница моя холила и лелеяла меня с чрезвычайною нежностью.

Не знаю, будут ли вам понятны чувства, поселившиеся тогда в душе моей… Не покажется ли вам странным, если я вам признаюсь, что за нежность воспитательницы моей я платил взаимною любовью? что на ласки ее отвечал я ласками? Не забудьте, что мне не более было четырех лет и что в этом нежном возрасте едва развивающаяся душа не имеет еще той разборчивости, которая впоследствии столь резко отличает нас от прочих животных. Посмотрите со вниманием на дитя, которого вскармливают рожком: вы заметите, что оно нежность свою обращает к этому бездушному предмету, и тогда вам менее покажется удивительным привязанность моя к твари, одаренной некоторым умом.

Я провел более четырех лет в этом положении. Вскоре научился я с легкостью лазить на самые гладкие и высокие пальмы, сбивать камнями плоды с дерев, прыгать чрез рвы, – одним словом, в прогулках наших я редко отставал от воспитательницы моей, которая любовалась моими успехами. Она не препятствовала мне отлучаться из пещеры одному, радовалась, когда я возвращался домой, и награждала меня нежными ласками, когда приносил я добычу, состоявшую в кокосовых орехах, бананах и других плодах. Странно, что другие обезьяны, встречавшиеся со мною, никогда не причиняли мне ни малейшего вреда; казалось, что дикий народ этот, так сказать, усыновил меня из уважения к моей воспитательнице.

Я совершенно забыл говорить; воспитательницу мою, не знаю сам почему, я прозвал Туту, – и она знала свое имя. Это был единственный звук, уподобляющийся человеческому языку. Впрочем, я во всем подражал моей воспитательнице: я визжал и пищал, как она. Во всё время пребывания моего с нею родительский дом вовсе не приходил мне на ум; я был счастлив. Туту моя ни на одну минуту не изменялась в привязанности своей ко мне; я не понимал языка ее, но нежные ласки и горячая ко мне любовь ее понятны были сердцу младенца!.. Не помню в ней ни капризов, ни других признаков дурного или избалованного нрава. Скажу более: в продолжение целой жизни моей я мало встречал женщин такого кроткого и доброго характера, такой непринужденной любезности и ничем непоколебимой веселости. Увы! нравственные совершенства этой доброй твари усугубляют ужасную вину, которая до конца бедственной жизни моей, а может быть и долее, будет тяготить мою душу!..

В одно утро, по обыкновению, я отправился за добычею. Всё, что в этот роковой день со мною приключилось, со всеми подробностями навсегда запечатлелось в моей памяти. Когда я пробежал довольно большое пространство, изощренный навыком взор мой открыл на самой вершине высокой пальмы птичье гнездо. Увидеть оное и взлезть на дерево было дело одного мгновения. Но как изобразить вам удивление, меня поразившее при виде, открывшемся предо мною! Глазам моим представилось море во всем своем величии. Необыкновенное это зрелище с первого взгляда поглотило всё мое внимание. Я забыл о птичьем гнезде…

Темные и для меня еще непонятные картины теснились в уме моем. Нечаянно обратил я взор немного в сторону, и новый предмет с быстротой молнии зажег в душе моей луч воспоминания о прежнем бытии. Это был родительский дом! Какая-то непобедимая сила заставила меня слезть с дерева и повлекла ближе, ближе к незнакомому предмету… Я увидел детей, сидящих перед домом и занимающихся невинными играми. Я остановился в недальнем от них расстоянии; они меня не замечали. Наконец я подошел еще ближе; жалостный вопль вырвался из груди моей, и я невольно протянул к ним руки.

– Маменька, маменька! – вскричала вдруг младшая сестра моя, девочка лет семи. – Подите скорей сюда, посмотрите, посмотрите!

Голос человеческий, голос сестры моей, слово "маменька!" разбудили в спящей душе моей давно забытые чувства; но я не мог еще понять оных. Добрая мать моя на крик детей к нам вышла и, увидев меня пред ними, с распростертыми руками:

– Милосердый бог! – вскричала она, – это Фриц! – и бросилась ко мне! В одно мгновение окружили меня братья, сестры, отец, мать, служители. Матушка крепко прижала меня к сердцу; но я не умел отвечать на ее ласки. Рассказы родителей, впоследствии времени, дополнили в памяти моей понятие о том, что со мною происходило; но тогда я не понимал ничего… я стоял на одном месте как вкопанный, как бездушный. Темные воспоминания о прежнем существовании боролись во мне с привычкою к дикой жизни, с привязанностью к воспитательнице моей. Неизъяснимая горесть, соединенная с невольным страхом, вдруг стеснила мое сердце. Слабая искра давних воспоминаний, едва только во мне взгоревшаяся, потухла от сильного натиска диких чувствований, к которым привык я в лесу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю