Текст книги "Антология русской мистики"
Автор книги: Николай Гоголь
Соавторы: Александр Куприн,Иван Тургенев,Николай Лесков,Орест Сомов,Григорий Данилевский,Антоний Погорельский,Николай Гейнце,Михаил Загоскин,Алексей Апухтин,Михаил Арцыбашев
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
– Итак, Андрей Павлович, пока до свиданья. Об остальном поговорим в другой раз. Я надеюсь, что нам удастся провести это дело.
* * *
– Вы очень заняты? – спросил Натэр, когда они вышли на улицу.
– Нет.
– Тогда поедемте в какой-нибудь ресторан. Я чувствую сегодня томление духа. Весенний воздух меня всегда расслабляет.
Астров замялся.
– Ну, как вам не стыдно, – догадался тот, – я вас приглашаю, следовательно, вам незачем думать о деньгах… и потом, видите ли, мне надо поговорить с вами кое о чем.
Натэр подозвал таксомотор и, впустив сперва Астрова, вскочил сам, захлопнув за собой дверцу. Автомобиль бесшумно помчался по Невскому, подавая сигналы.
Пока они ехали, Натэр успел рассказать о том, что недавно в Петербурге, очень скучает, богат, приехал хлопотать об утверждении акционерного общества, и что в последнем отношении редактор Андрей Павлович Синягин обещал оказать ему некоторое содействие.
– Впрочем, все это меня очень мало интересует, – неожиданно заключил он, когда автомобиль остановился у подъезда фешенебельного ресторана.
* * *
– Итак, слушайте внимательно, – говорил Натэр немного захмелевшему Астрову: – Все, что я скажу, может показаться нелепым, странным, утопичным. Но не перебивайте, не удивляйтесь и слушайте. С некоторого времени я почувствовал в себе присутствие другого незнакомого человека, который совершенно не считается с моими желаниями и деспотически заставляет меня делать все то, чего я не хочу. Никакого психоза здесь не может быть, так как я совершенно здоров. Я потерял себя, и этот второй человек сделался мной. Однажды, когда он заявил о своем присутствии, я был совершенно один в моем кабинете. Сгущались сумерки. Я подошел к зеркалу взглянуть на себя и почувствовал неописуемый страх: в нем отражалось другое лицо, уродливое, каменное, звериное. Я потрогал его руками, и пальцы мои нащупали звериные челюсти, маленький, покатый лоб, плоский нос. И с тех пор каждый вечер, каждый вечер…
– Любопытное явление, – пробормотал Астров.
– Когда я увидел вас, я подумал, что вы могли бы, если не побоитесь, наскоро зарисовать лицо этого человека… Мне кажется, тогда он оставит меня… Я заплачу вам очень хорошо.
– Уверены ли вы, что лицо ваше меняется?
– Совершенно. Когда устроим сеанс?
– Хоть завтра.
– Только заметьте, что вы должны приехать ко мне до девяти часов вечера; лучше всего часов в семь… согласны? Тогда же поговорим и об условиях вознаграждения.
Астров ехал домой на Васильевский остров в нанятом его необычайным клиентом автомобиле и думал:
– Сомнения нет: маньяк или просто сумасшедший. Странно только, что производит впечатление здорового человека.
Невольно мысли художника потекли по совершенно новому руслу:
– Почему маньяк? Может быть, метаморфоза Натэра совершенно реальна. Какой-то философ сказал, что постоянная осязаемая внешность вещей – обман, и что под нею скрывается подлинная сущность – вещь в себе. Вообще, он странный человек, этот Натэр.
* * *
Утром, едва Астров встал, его позвали к телефону.
– Здравствуйте, г. Астров, – говорит Натэр. – Не забудьте того, о чем условились вчера. Итак, в 7 часов вечера.
Астров повесил трубку и возвратился в комнату.
– Ужасно глупо все это, – думал он с кислой миной, прожевывая плюшку и запивая чаем. – Галлюцинации какие-то преследуют человека, а ты изволь писать с них. Чистейший вздор.
Но в семь часов вечера Астров надел новый костюм и поехал к Натэру. Натэр занимал квартиру на Разъезжей, в бельэтаже большого нового дома. Он сам открыл дверь и, заметив легкое удивление в лице Астрова, сказал:
– К этому времени я всегда отсылаю прислугу.
Он ввел Астрова в гостиную, поразившую художника большим вкусом обстановки, сел в кресло и, подвинув художнику другое, предложил папиросу.
Несколько мгновений они курили молча.
Молчание нарушил Астров:
– Я думал над тем, что с вами происходит и затрудняюсь объяснить материю явления… Уверены ли вы, что это не следствие переутомленных нервов?
– Не буду доказывать вам, – сказал, слегка нахмурившись, Натэр, – вы убедитесь сами. Кстати, с вами альбом и карандаши? Прекрасно. Не пугайтесь и работайте, как только наступит время.
По мере того, как приближался час жуткой метаморфозы, оба становились молчаливее и только изредка роняли отрывистые фразы, еще более подчеркивавшие тишину вечера. В углах гостиной уже сгущались сумерки.
На мгновение Астров отвернулся и посмотрел в окно на меланхоличное вечернее небо, по которому медленно плыли бледно-розовые облака…
Тихий стон заставил его обернуться, и Астров в первый раз почувствовал настоящий, всепоглощающий, холодный страх, от которого сердце забилось с безумной быстротой, и каждый атом тела нервно затрепетал. Первым движением художника было бежать; потом он нечеловеческим усилием воли принудил себя остаться, взять альбом и карандаш.
Против него в кресле сидел другой. Каменное асимметричное лицо с парой тупых звериных глаз, с плоским носом над вздернутой кверху губой, покатый, низкий гориллий лоб, короткая шея, в которую вросла голова с маленьким угловатым черепом. Стальные глаза смотрели на Астрова, не мигая, и не было в них ни мысли, ни впечатления.
Астров писал машинально, почти не отрывая глаз от страшной маски и чувствуя, как постепенно железная цепь зависимости сковывала его волю.
Рисунок был уже почти готов: оставалось только отделать некоторые детали.
– Как подвигается ваша работа? – Натэр сидел, как прежде, в кресле и улыбался.
– Ужасно, – прошептал художник, откладывая в сторону папку, – я никогда не поверил бы, если бы не убедился сам.
– Вот видите, – сказал серьезно Натэр, закуривая папиросу. – В природе есть многое, что еще недоступно пониманию человека… Однако, покажите ваш рисунок.
Натэр зажег электричество и при ярком свете люстры с напряженным вниманием стал рассматривать набросок.
– Теперь напишите большой портрет красками. Что касается вознаграждения, – я заплачу вам пять тысяч – две сейчас, а три после того, как окончите работу… Принимаете мои условия?
– Да, условия подходят, – медленно произнес Астров, невольно думая о том, не продешевил ли он, согласившись на предложенное вознаграждение.
– Портрет должен быть готов через две недели, – напомнил Натэр, когда Астров уходил. – Недели через три думаю уехать за границу и там немного полечиться. Да и вообще надоела мне Россия. Я не русский… ничто меня не привязывает. Ликвидирую дела и уеду. Итак, не забудьте, через две недели.
* * *
Астров от Натэра поехал не домой, а в один средней руки ресторан, где в определенное время собирались сливки петербургской богемы.
Там встретил он и толстого, вечно веселого и пьяного Угодова, фельетониста большой бульварной газеты, и длинного, как верста, поэта Вершинина, который очень гордился тем, что печатался в хороших еженедельниках, и многих других.
– Вот он – гордость России, – пробасил Угодов.
– Гордость-то сомнительная, – загадочно улыбнулся Астров, – а шампанским вас угощу, – и, подозвав лакея, торжественно заказал:
– Дюжину шампанского.
– Да ты сегодня при деньгах, – удивился Вершинин.
– Наследство получил, что ли? – предположил Угодов.
– Не все сразу. Дайте вздохнуть, – и Астров рассказал о своем странном приключении.
– Ну, батенька, – выдохнул воздух художник Арельский, – если бы не corpus delicti – состав преступления, в виде изрядной суммы денег, ни за что не поверил бы… Это какая-то сказка из "Тысячи и одной ночи".
Шампанское быстро подняло температуру собутыльников.
– В природе, – говорил Угодов, завладев вниманием, – есть законы. Лицо, которое показал Астров, лицо первобытного человека-зверя. А первобытный человек – наш отдаленный предок. Значит, человек, деспотически вселившийся в этого чудака, имя которого Астров не хочет назвать, и есть его предок.
– Это утопия, – возразил Вершинин, залпом выпивая бокал шампанского.
– Разве жизнь не утопия? – отразил нападение Угодов, – разве вы все здесь, заседающие и пьющие на чужой счет, черт бы вас побрал, нечто большее, чем намеки на реальное? Эх вы, позитивисты.
* * *
Астров работал прилежно, и портрет был готов до положенного срока. За это время он ни разу не виделся с Натэром, не говорил с ним даже по телефону. И его несколько удивляло молчание последнего. 8-го мая, в 12 часов дня, Астров с готовым портретом поехал к Натэру.
Когда извозчик подкатил к подъезду того дома, где жил Натэр, Астров увидел роскошный катафалк и целую вереницу автомобилей и экипажей.
Жуткое предчувствие кольнуло его сердце. Расплатившись с извозчиком, художник с картиной в руке вошел в подъезд.
– Кто умер? – спросил он у швейцара, который с торжественно-серьезной миной то и дело распахивал двери перед новоприбывшими.
– Г-н Натэр, – ответил швейцар, роясь в ящике письменного стола: – письмецо тут они за день до смерти вам оставили… Извольте получить.
Машинально вынул Астров портмоне, дал швейцару рубль, сделал два шага к лестнице, постоял несколько мгновений и медленно пошел к выходу, опустив голову. В дверях он столкнулся с ксендзом, постно-смиренное, бритое лицо которого сразу вернуло его к действительности.
Астров подозвал извозчика и приказал ехать в один ресторан, где днем и ночью играл оркестр. Ему хотелось забыться, опьянеть, погрузиться в хаос согласных, влекущих звуков, ослепнуть от электричества, оглохнуть от пьяного гама, смех и песен. Там он заказал бутылку вина и только после того, как выпил два бокала, распечатал письмо Натэра.
"Астров!
Перед смертью я должен вам сообщить нечто, касающееся и вас, и меня, и портрета, и всех людей. В каждом человеке есть два человека – человек настоящего и человек прошлого. Человек прошлого собирательная величина.
Составные части и его, человека прошлого, по-видимому, не отличаются особенным качеством. Все мои предки были преступниками, и наследственность соединила во мне наиболее низменные элементы их душ. Но перехожу к более важному.
В молодости "человек прошлого" заставил меня совершить несколько крупных преступлений, в том числе одно убийство: теперь он вынуждает меня покончить земные счеты.
Астров, если бы вы знали, как мне тяжело. Сейчас, когда я пишу вам, "он" овладевает мною, меняет лицо, искажает его в отвратительную гримасу. Мне хочется выть в сладострастном страхе, царапать грудь, рвать на себе платье.
Кстати, портрет можете оставить себе, а недостающую сумму вы получите по вскрытии завещания, где я вам оставляю три тысячи. Вместе с портретом я завещаю вам "этого человека", которого прошу нигде не выставлять и беречь, как воспоминание обо мне. Не забудьте – как воспоминание обо мне".
* * *
Слава капризна и легкомысленна, как шаловливый ребенок, сознающий свою миловидность и ускользающий от поцелуя.
Астров, находившийся до знакомства с Натэром в неизвестности, после смерти последнего как-то сразу, без всякой последовательности, пошел в гору и этим был обязан своему странному портрету. Два дня всего висел портрет в зале передвижной выставки, а уже повсюду в обществе, печати, в кругах литераторов и художников шумели толки об Астрове и его удивительном произведении. Создавались легенды одна другой удивительнее относительно происхождения портрета, чему способствовали перевранные отчасти сообщения товарищей Астрова.
Факт, однако, оставался фактом: имя Астрова сделалось неимоверно быстро известным. Не прошло и недели, как банкир Мендельсон вступил с ним в переговоры о приобретении картины. Банкир снизошел даже до того, что приехал к нему лично.
Старый толстый подагрик с багровым лицом, с тусклыми рачьими глазами – он, стиснув гнилыми желтыми зубами дорогую сигару, сидел против Астрова и с медлительной важностью говорил:
– Я понимаю, г-н Астров, – картина очень хорошая, и не думаю оспаривать очевидного, но, согласитесь, и сумма, которую вы просите за нее – не маленькая. Вы знаете, что значит пятнадцать тысяч для опытного биржевика? Подумайте и уступите за десять.
– К сожалению, я не могу ничего уступить, – холодно возразил Астров.
– Ну, как вам угодно, – вряд ли найдете более подходящего покупателя, – сказал банкир, направляясь к выходу.
А на другой день к Астрову приехал управляющий Мендельсона и заплатил ровно пятнадцать тысяч.
Портрет Натэра повешен был в гостиной банкира и восхищал его гостей, которые удивлялись необычайному лицу и сверхъестественной силе и живости ужасных глаз. Никто и не подозревал, что портрет этот является лишним доказательством того, что в мире ничего нет вечного, ничего, что бы запоминалось.
Астров забыл о предсмертном желании загадочного Натэра и, словно щепка, которую увлек водоворот, закружился в хаосе удовольствий и кутежей.
* * *
Однажды, после того, как прошел угар попоек и бессонных ночей, Астров сидел в своем ателье перед мольбертом и писал картину «Александр Македонский убивает царедворца Клита». Все уже было готово: роскошный зал в древнегреческом стиле, фигуры испуганных придворных, сам Александр, в порыве бешенства вонзающий дротик в грудь верного Клита, спасшего царя в одной из битв от неминуемой смерти; оставалось только отделать лицо падающего Клита.
Астров несколько часов работал, не выпуская кисти. Какое-то необычайное вдохновение, которого у него раньше не бывало, водило его рукой.
Вдруг он слабо вскрикнул, выпустил кисть и несколько секунд стоял в каком-то столбняке, чувствуя, как холодные мурашки медленно ползли по спине: не лицо Клита глядело на него, а знакомое, уродливое лицо портрета с непреклонными, стальными глазами медузы.
И с тех пор. что бы ни начинал Астров писать, рука его, водимая посторонней волей, неизменно создавала одно и то же лицо, страшное лицо второго Натэра, – с холодными, живыми глазами, отравленной иглою вонзавшимися в душу художника.
Слава, которая улыбнулась Астрову с такой капризной непоследовательностью и сказочной быстротой, так же быстро и покинула своего избранника, чтобы отыскать новую жертву. О художнике, который повторялся, говорили все меньше и меньше, пока не забыли окончательно.
Загадочна судьба Астрова, и многое из того, что произошло с ним, хранит на себе след глубокой тайны. Но, как песчинки на морском берегу, с каждой новой нахлынувшей волной меняющие свое положение, непостоянна жизнь людей, и новая волна времени умчит в вечность и Астрова, и его современников, и тайну его трагической судьбы.
Георгий Чулков
«Голос из могилы»
Весною 1650 года в одном из воскресных нумеров Антверпенской газеты было напечатано: «В Швеции умер дурак, который говорил, что он может жить так долго, как он пожелает». Это был Декарт. Декарт, веривший в безусловное могущество разума, в самом деле, охотно допускал мысль, что человек завоюет себе бессмертие здесь, на земле. Иные пылкие ученики его готовы были поверить в бессмертие своего учителя и весьма изумились, когда Декарт скончался.
Мои религиозные убеждения исключают веру в земное бессмертие, однако и я склонен думать, что человек может по произволу продлить жизнь свою собственную или кого-либо из иных людей. В конце концов страшный закон смерти восторжествует на земле, но борьба с этим законом и даже временная над ним победа возможна. Вопреки мнению Декарта, я думаю, однако, что сила, противоборствующая смерти, не есть наш верховный разум. Я верю, что эта тайная сила заключается в нашей воле.
Я знаю по опыту, как могут сочетаться души, и как они могут влиять друг на друга, и как это влияние переходит за грани внешнего мира.
Я прошу выслушать меня не только тех, кто склонен допустить существование миров иных, и тех, кто утверждает самоуверенно предельный агностицизм. Дело в том, что я сам скептик, милостивые государыни и милостивые государи. Но я умею скептически относиться решительно ко всему – даже к самому крайнему скептицизму.
Как ни низко я ценю здравый смысл, однако при известных условиях необходимо пользоваться его указаниями. И это, надеюсь, примирит меня кое с кем.
Итак, я начинаю мое повествование о событиях моей жизни, о моей любви и о моих страданиях. Я любил мою жену, любил нежно и пламенно. И самое имя ее – Вера – звучало для меня как обетование райского света. Мне так же трудно выразить мои благоговейные чувства, мое восхищение и мой восторг, как трудно определить словами прелестное очарование моей Веры. Никогда не встречал я женщины более искренней и правдивой, но никогда также не приходилось мне открывать в душе человека столько противоречий, острых и неожиданных.
Вера всегда оставалась собою – страстная и целомудренная, мудрая и наивная, строгая и добрая, жестокая и готовая пожертвовать своею жизнью и пойти на казнь без трепета и сомнений. Она была женственна, как земля, как вечная Ева, но в ее сердце звучали песни, занесенные в наш мир ангелами из голубой страны, где первоисточник предвечной гармонии. Однако она, по-видимому, вовсе не сознавала, что неземной свет сияет в ее глазах, и была привязана к земле безраздельно, как растение.
Два года мы счастливые жили в России – я и моя жена. На третий год мы решили уехать в Италию. Мы приехали в Венецию поздно вечером. Когда черная гондола беззвучно отчалила от вокзала и гондольер, неспешно гребя веслом, направил ее вдоль безмолвного канала; когда мы почувствовали странную тишину венецианской ночи и услышали шуршащие шаги запоздавших прохожих, торопливо переходивших по горбатым мостам; когда мы вошли в отель, у порога которого при свете фонаря плескалась зеленая вода, и увидели нашу комнату с огромным распятием и с мебелью, уцелевшей, по-видимому, от времен Казановы, мы вдруг почувствовали, что вот сейчас безвозвратно канул в прошлое наш далекий пустынный мир, где мы любили друг друга так страстно и так верно.
Дни и ночи, проведенные нами в Венеции, Падуе и Флоренции, угасли, как сны. Мы спешили в Рим.
– В Рим! В Рим! – говорила Вера в непонятном восторге, почти в экстазе.
И я разделял ее чувства и хотел поскорее увидеть Рим, где мы намерены были поселиться на несколько месяцев. Но уже по дороге из Флоренции в Рим у меня явилось новое чувство, похожее на страх. И я боялся сам себе признаться, что я уже знаю, как будет опасно для меня пребывание в Риме. «Стыдно быть суеверным», – повторил я, смущаясь, однако, все более и более по мере того, как мы приближались к Вечному Городу. Сначала предчувствия мои не оправдались. Ничто не нарушало нашего счастья. Рим очаровал и пленил нас.
Мы поселились на вершине Капитолийского холма. Из наших окон видны были античные развалины – три колонны, оставшиеся от храма Веспасиана, камни храма Согласия, базилика Юлия и прочие обломки великолепного Рима. Но не этот мертвый город, когда-то суровый, мощный и страшный, увлек нас. Мы восхищались Римом Возрождения, безумной пышностью Ватикана, но еще более мы полюбили христианский Рим первых веков, таинственную прелесть строгих фресок, их дивную монументальность в духе Византии.
Мы наслаждались Римом, жадно вдыхали воздух Кампании, уезжали за город, бродили по окрестностям, отыскивая все новые и новые сокровища, припоминали историю и с непередаваемым чувством касались камней, которые были свидетелями великих событий. Но в глубине моей души я таил смутную тревогу, как будто моему счастью угрожала близкая опасность.
Однажды, гуляя по Риму, мы зашли в базилику св. Климента. Как необычайна эта церковь! Она глубоко ушла в землю. И в то время, когда в ее верхнем ярусе, над землею, служат мессу среди средневековых стен, украшенных богатою мозаикою, представляющей Христа с символами евангелистов, там, в глубине, под мрачными сводами скрывается иная, безмолвная церковь, где при свете свечи можно рассмотреть древнейшие фрески первых веков христианства, бледные и полустертые, но еще сохранившие выразительность рисунка, в котором явственно отразилась экстатическая и целомудренная душа художника. А еще ниже, еще глубже ушла в землю третья, ныне недоступная церковь – языческая: здесь был когда-то храм Митры и когда-то здесь совершался таинственный ритуал – дар загадочного Востока утомленному безверием Риму.
Когда мы вошли в церковь, службы не было. Мы осмотрели мозаику и спустились вниз в обществе нескольких случайных туристов. Впереди нас шел с фонарем монах и говорил по-французски с итальянским акцентом, указывая на фрески:
– Вот… На стенах надписи седьмого века…
– Вот… Христос, благословляющий по греческому обычаю…
Его монотонный голос странно и тоскливо звучал под сводами. Мы покорно следовали за монахом и рассматривали фрески, не столько восхищаясь их красотою, сколько благоговея перед их древностью. Но вдруг и я, и Вера остановились, пораженные и взволнованные одним чувством – тем волнующим, острым, беспокойно сладостным чувством, которое рождается в сердце, когда видишь шедевр, отразивший твою мечту, повторивший твой сон, который ранил когда-то твое сердце. Это была фреска в нише – Мадонна с Иисусом на руках.
Часть фрески погибла. Едва-едва сохранились очертания фигуры Богоматери и облик Христа; но лицо Вечной Девы, заключенное в византийскую корону и окруженное золотым нимбом, было дивно и загадочно, прекрасно и нежно.
– Глаза! Какие глаза! – прошептала Вера, касаясь рукою моей руки.
Я обернулся и вздрогнул. Рядом с Верою стояла другая женщина. Глаза этой незнакомки были тождественны с глазами Мадонны. То, что Вера обратила внимание на это поразительное сходство, исключало возможность истолковать мое впечатление как случайную иллюзию. И, однако, какое-то странное и неприятное подозрение мгновенно возникло у меня в душе. В чем я сомневался: в том ли, что это сходство в самом деле так очевидно для всех, или в том, следует ли обращать внимание на сходство, столь непонятное и странное? "Хорошо ли, – думал я, – придавать значение этому случайному совпадению? Мастер VI века, писавший Мадонну, верил в ее чудесную непорочность, а эта женщина, несмотря на поразительное внешнее сходство, по-видимому, вовсе не свободна от земных страстей". Как будто подчиняясь какому-то внушению, я обернулся и стал пристально разглядывать незнакомку. Да, это были те же черты, та же строгая линия бровей, тот же овал подбородка, те же пылающие загадочные глубокие глаза, обведенные темно-синими кругами, и тот же, наконец, рот… Но в то же мгновение я вдруг понял, чем отличается лицо незнакомки от лица Мадонны.
Незнакомка чуть-чуть улыбнулась. И лишь эта едва заметная улыбка, лукавая и двусмысленная, нарушала тождество двух женских лиц, в жизни и на фреске, – двух лиц, так неожиданно возникших передо мною в этой подземной церкви, при мерцающем свете восковой свечи.
Все эти мысли мгновенно пронеслись в моей душе. Незнакомка заметила, какое впечатление она произвела на меня и на мою спутницу.
– Посмотрите наверх, господа, – забормотал на своем итальянско-французском языке монах, указывая на фреску над аркой, – вот Христос, окруженный ангелами и святыми…
Незнакомка вздрогнула почему-то и выронила из рук путеводитель. А когда я поднял его, она, краснея, сказала по-русски:
– Благодарю вас.
При выходе из базилики мы познакомились. Эта женщина, чье сходство с Мадонною так изумило меня и Веру, оказалась русскою дамою, путешествующей по Италии в обществе своей старой родственницы, которая, по ее словам, осталась на этот раз в отеле, потому что чувствует себя не очень хорошо. Когда мы расстались, сообщив друг другу наши адреса, я поспешил поделиться с Верою моим впечатлением, и она сказала, что не менее, чем я, изумлена этим сходством нашей соотечественницы с образом Вечной Девы, пригрезившейся четырнадцать веков назад какому-то итальянскому мастеру.
– Но как странно улыбается эта русская, – сказала тихо Вера.
И я ничего не ответил ей тогда, но я почувствовал, что наша встреча не случайна и что улыбка эта будет фатальной для меня.
На другой день на Пьяцца ди Спанья мы встретили графиню Елену Оксинскую – так звали нашу новую знакомую. Вера предложила ей поехать с нами за город к древним катакомбам. Она тотчас же согласилась. Эта поездка сблизила нас. И вот начались наши странные свидания втроем – в галереях, театрах, музеях, базиликах и виллах… Неожиданная нежность Веры к графине, жизнь которой нам совсем была неизвестна, смущала меня, и я даже предостерегал ее от сближения с этой загадочной женщиной. Но и сам я испытывал на себе влияние ее чар, и были минуты, когда у меня являлось желание бежать из Рима, чтобы не видеть графини Елены, ее двусмысленной улыбки, ее таинственных глаз и тонких рук, нежных и бледных, как лилии.
Графиня Елена очаровала нас, однако, тою непринужденностью, которая свойственна настоящим аристократам, чьи предки в течение многих веков привыкли к личной свободе и к счастливому обладанию сокровищами мировой культуры. Но я до сих пор не могу понять, как она при ее высоком уме, тонком вкусе и прекрасном образовании могла примирить свой аристократизм с явной благосклонностью к одному ничтожному и лживому человеку, о котором я должен рассказать сейчас, чтобы выяснить мое отношение к событиям, связанным с именем графини Оксинской.
Сеньор Николо Джемисто был тот человек, дружба которого с графиней казалась мне странной. Нередко видел я Оксинскую в обществе ее тетки, дряхлой старушки, едва ли способной мыслить здраво, и этого неприятного мне Джемисто, австрийского венгерца, присвоившего себе почему-то итальянскую фамилию.
Однажды графиня Елена пригласила меня и жену мою к себе в отель на чашку "русского" чая, и мы, не колеблясь, приняли это приглашение, о чем теперь я готов сожалеть, потому что вечер этот был для меня началом грустных событий, свидетельствующих о моей слабости и, пожалуй, о моем позоре.
В этот памятный для меня вечер графиня Елена была пленительна и нежна, остроумна и загадочна более чем когда-либо. Ее изумительное сходство с образом Богоматери и в то же время эта непонятная тонкая ядовитая улыбка, такая неожиданная при этом сходстве, экстатический блеск ее глаз и строгая линия лба – все это внушало мне волнующие чувства, быть может, подобные влюбленности.
Когда графиня познакомила меня с сеньором Джемисто, я невольно вздрогнул, почувствовав в лице этого человека что-то лживое и болезненное вместе с тем. Цвет лица его был странно белый, что делало его похожим на куклу. Как будто неживая маска, с приклеенными черными усами, надета была на лицо этого сеньора, а настоящие черты его были тщательно скрыты. Вот почему казалось лживым это мертвое лицо. Однако глаза Николо Джемисто быстро бегали в отверстиях этой белой личины, скрывавшей какую-то тайну. И красные губы Джемисто, искривленные в неизменную улыбку, пугали меня, вызывая невольно воспоминание о рассказах про вампиров и упырей.
Благодаря находчивости графини и ее умению руководить обществом, завязался разговор, несмотря на то, что у меня возникла в душе определенная антипатия к сеньору Джемисто, хотя, разумеется, я старался ее скрыть и сохранить спокойствие. Мне было трудно это сделать, потому что тема нашей беседы могла бы вызвать ожесточенный спор, и я тщетно уклонялся от обсуждения по существу вопросов, затронутых графинею и Джемисто. Я вынужден был возражать иногда самоуверенному сеньору, утверждавшему весьма легкомысленно такие вещи, которые, на мой взгляд, свидетельствовали о его неумном суеверии или об его недобросовестности. Мы разговаривали о телепатии, телекинетии и телесоматии, причем Джемисто судил обо всем этом с неприятной развязностью профессионального медиума.
И в самом деле, вскоре выяснилось, что сеньор Николо считает себя медиумом, и графиня подтвердила, что глубоко верит в его необычайные, медиумические свойства.
– Спиритизм, – сказал я, не будучи в силах скрыть моего раздражения, – вовсе не внушает мне доверия. Вот уже несколько десятилетий господа спириты тщетно стараются нас уверить в наличности простых фактов, и даже это им не удается. Почему? Я придаю значение древней и средневековой магии, готов считаться и с современным оккультизмом, но я не могу игнорировать в то же время доводов моего разума. А мой разум требует при исследовании новых явлений, точного метода. Вместо этой желанной точности спириты предлагают случайные опыты, скомпрометированные, кроме того, многочисленными обманами шарлатанов.
– Вы еще сомневаетесь в самом существовании медиумических явлений? – спросил меня Джемисто, улыбаясь своею мертвою улыбкой. – Неужели вы не доверяете свидетельству таких ученых, как химик Мэпс, или физик Варлей, или физиолог Майо, или астроном лорд Линдсей?
– Отдельные имена ничего не доказывают. Ученых могли обмануть простые фокусники.
– Я назвал вам четыре случайных имени, – возразил Джемисто, пожимая плечами, – но я могу назвать вам мировых ученых, чья наблюдательность и опытность исследователей не позволяют нам предположить, что они явились жертвою шарлатанства. Я назову вам всемирно известного Крукса, Бутлерова, Уоллеса, Де-Моргана, Баррета… И я могу прибавить еще десятки не менее известных и почтенных имен…
– Ах, сеньор, имена ничего не значат в данном случае. Я, в свою очередь, назову вам Менделеева и целый ряд иных ученых, которые уличали спиритов в легковерии и легкомыслии.
– Вопрос о медиумизме можно разрешить лишь собственным опытом, – заметила графиня, желая, по-видимому, прекратить наш запальчивый спор.
– Сеанс! Сеанс! – вдруг совершенно неожиданно забормотала тетушка графини Елены. – Давайте устроим сеанс… Сеньор Джемисто всегда так любезен… И я хочу беседовать с князем Василием…
Я с изумлением посмотрел на старуху. Кстати сказать, я всегда недоумевал, зачем графиня, путешествуя по Европе, возит с собою эту развалину. По-видимому, графиня (ее муж – моряк – был в дальнем плавании) считала неудобным путешествовать одна, без какой-нибудь родственницы – и вот эта старуха, выжившая из ума, сопровождала ее повсюду для соблюдения светского приличия. Тетушка, подняв маленькие сморщенные руки и кивая головою в пышном чепце, настаивала на том, чтобы все теперь же приняли участие в сеансе.
Я посмотрел вопросительно на мою жену. Она улыбалась снисходительно. Тогда я заявил, что готов принять участие в сеансе. На середину комнаты выдвинули круглый столик, вокруг которого все уселись и образовали медиумическую цепь. Сеньор Джемисто сидел между графиней и ее тетушкою. За ширмы заранее поместили стол с бумагою, карандашом и колокольчиком. На камин поставили одну горящую свечу. Электричество погасили.
Сеанс начался, и, конечно, последовательно возникали явления, о которых тысячу раз говорили и писали спириты, ничего не разъясняя, с какою-то упрямою наивностью. Конечно, столик выстукивал фразы, бессодержательные и пустые; конечно, дух князя Василия говорил с тетушкою о придворных сплетнях; конечно, звонил колокольчик за ширмами, и на оставленном там листе неведомая сила написала фразу по-итальянски. "Смерть побеждает человека". Мне скучно было присутствовать при однообразных опытах. Тогда столик простучал фразу "Погасите свечу!"








