355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Мисюк » Ночной вызов » Текст книги (страница 3)
Ночной вызов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:32

Текст книги "Ночной вызов"


Автор книги: Николай Мисюк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

– Вы, Федор Николаевич, категоричны и недостаточно осторожны, – заметил Цибулько. – Одно оправдывает вас, что вы невропатолог и не очень осведомлены в том, что иногда выкидывают наши больные. А кто будет отвечать, если он что-нибудь натворит? Тот, кто снимет диагноз. Кстати, это делаю не я, а комиссия.

Цибулько замолчал. Зверев, воспользовавшись паузой, спросил, какое заключение записать в историю болезни.

– А что ты думаешь? – обратился к нему Цибулько.

– Я человек маленький. Мне что? Что вы скажете, то я и запишу. Подписывать-то вы будете.

– Что ж, у вас нет своего мнения? – поинтересовался Пескишев.

– А что мое мнение для вас? Диктуйте, я готов писать все, что вы скажете.

– И все же? – настаивал Пескишев, которого покоробили эти слова. Будущий ученый без своего мнения... М-да, грустно...

Аспирант покраснел и робко высказался в том смысле, что больной, по-видимому, все-таки здоров, но тут же оговорился, что у него пока нет ни должного опыта, ни необходимых знаний, чтобы решить такой сложный вопрос.

– Конечно, если учесть его нелегкий характер, тенденцию писать письма на руководство института, что свидетельствует о наличии комплекса неполноценности, то здоровым его можно признать с таким же успехом, как и больным, – заключил Зверев.

– Позвольте, позвольте! Но разве это характерно для шизофрении? возразил Пескишев. – А вы бы на его месте стали писать письма в партийные органы о неполадках, которые имеют место в институте?

– Я?

– Да, вы!

– Нет, не стал бы! – решительно ответил Борис.

– А почему?

– Мне, Федор Николаевич, диссертацию писать надо. А сочинение подобных писем выходит за рамки ее тематики, – с серьезным видом заявил аспирант.

Цибулько с удовлетворением выслушал ответ Зверева и сказал, что суть вопроса не в письмах больного – такие письма могут писать и пишут совершенно нормальные люди, а в том, что это поведение в коллективе и суждения настораживают и не позволяют отвергнуть ранее поставленный диагноз. Однако Пескишев снова возразил, что шизофрении у больного нет, что в прошлом совершена врачебная ошибка, которую надо исправлять, и чем раньше, тем лучше. Цибулько стал говорить об особенностях течения этого заболевания, о возможности длительной ремиссии, о том, что не исключена возможность обострения процесса, а потому нет оснований ставить под сомнение ранее поставленный диагноз.

– А какие у вас есть основания утверждать его достоверность? запальчиво бросил Пескишев.

– Вам легко рассуждать, Федор Николаевич, – замялся Цибулько. – Вы поговорите и уйдете. А заключение кто будет писать? Я! Кто будет нести ответственность за возможные последствия? Опять же я!

– Конечно, вы, – разозлился Пескишев. – На то вы и поставлены, чтобы принимать правильные решения и нести за них ответственность. Наберитесь смелости. Если вы этого не сделаете, то кто же сделает? Глядя на вас, и другие будут следовать вашему примеру.

– Вот что, Борис, – обратился Цибулько к аспиранту, – забирай-ка историю болезни и ничего не пиши. Будем считать, что никакой консультации не было. А так – обмен мнениями.

– Ну, а как же с диагнозом? Мне ведь диагноз надо ставить, – растерялся Зверев.

– Пусть все останется как было. Жил двадцать лет с этим диагнозом, проживет еще столько же. Диагноз ведь не болезнь, – заявил Цибулько.

Такое решение возмутило Пескишева. Он попросил аспиранта оставить их наедине, а когда тот вышел, сказал:

– Роман Федотович, я возмущен вашим решением!

– Не вижу в нем ничего предосудительного. Какие же основания у вас возмущаться?

– Но ведь это... ведь это подлость. Неужели вы не замечаете, что творите?! Речь идет о судьбе человека, а вы...

– Прошу точнее подбирать выражения.

– Куда уж точнее, точнее не придумаешь. Как можно лишать человека помощи, обрекать его на страдания? Вы кто, врач или бюрократ?

– Прекратите! – крикнул взбешенный Цибулько.

– Нет, не прекращу, бумажная вы душа. Как вам не стыдно! У вас даже смелости не хватает записать свое мнение о больном. Как бы чего не вышло... А вдруг да с вас спросят. На собраниях и заседаниях орла изображаете. Аника-воин, бог весть что можно о вас подумать. А на самом деле – мелкая, трусливая душонка. Не орел, а мокрая курица...

– Довольно! – Цибулько стукнул кулаком по столу и сморщился от боли.

– Ужасно испугали своим криком. Поджилки у меня затряслись от него. Это вы от страха кричите. Ведь боитесь, что я от слов перейду к делу. А ведь обязательно перейду. На первом же заседании ученого совета выложу всю эту историю.

– Что вы, что вы, – растерялся Цибулько, но тут же взял себя в руки. Вот уж не думал, что вы склочник.

– Я не склочник, – сказал Пескишев, вдруг почувствовав всю бессмысленность этого разговора: горбатого могила исправит! – Просто мне противно...

– Противно? А вы возьмите да сами напишите заключение, если такой смелый да принципиальный.

– Напишу, напишу. – Пескишев взял историю болезни, записал, что диагноз следует отменить как ошибочный, расписался и, не прощаясь, вышел из кабинета. При этом он так хлопнул дверью, что стоявший возле нее Борис вздрогнул и, заикаясь, спросил, что случилось. Отмахнувшись от него, как от назойливой мухи, Федор Николаевич направился к выходу из отделения.

– Неврастеник! – проворчал вслед ему возмущенный Цибулько. – Ну, погоди! Я тебе еще все это припомню!

Позвав Бориса, он передал ему историю болезни и посоветовал не обращать никакого внимания на заключение Пескишева.

– Тоже мне специалист... В психиатрии – ни уха, ни рыла, а лезет...

– А все-таки он смелый человек, – не удержался Зверев.

– Не смелый, а нахальный, – поправил Цибулько и пристально посмотрел на сникшего аспиранта. – Запомни: нахальный...

6

Наиболее заметной фигурой на кафедре, возглавляемой Пескишевым, был доцент Бобарыкин. Фронтовой санинструктор, прошедший с медико-санитарным взводом отдельного батальона морской пехоты всю Отечественную войну от первого до последнего дня, несколько раз раненный и контуженный, демобилизовавшись, он с отличием окончил медицинский институт, увлекся изучением нервных болезней и сделал несколько интересных работ, которые привлекли к нему внимание видных невропатологов страны. Но, защитив кандидатскую диссертацию, Бобарыкин неожиданно для всех отошел от научной деятельности, стал пить. Несколько раз над ним висела угроза увольнения. Выручали Ивана Ивановича прошлые заслуги, пылкая любовь студентов и уважение больных, которых ему доводилось консультировать, – невропатолог Бобарыкин был первоклассный.

Этим и держался Иван Иванович. Пескишев не сразу узнал, что же, как говорится, выбило подававшего надежды молодого ученого из седла и превратило в равнодушного исполнителя, без лишних хлопот доживающего на кафедре свой век. Годы совместной работы потребовались, чтобы перед Федором Николаевичем приоткрылись створки раковины, в которую сознательно упрятал себя Бобарыкин.

Молодого ученого, внешне больше похожего на молотобойца, чем на кабинетного затворника, сломила худенькая болезненная женщина с большими печальными глазами, – его жена. Любил ее Бобарыкин без памяти, и она его любила, шумного, бестолкового, упоенного первыми удачами, и старалась делать все, чтобы ему хорошо жилось и хорошо работалось.

Александра Харитоновна была медсестрой в полевом подвижном госпитале, где Бобарыкин заканчивал войну. Там они познакомились, а вскоре после Победы и поженились. Она так и осталась медсестрой. Несмотря на уговоры Бобарыкина, поступать в институт не стала, а работала от раннего утра до ночи, на полторы-две ставки, чтобы дать ему возможность закончить институт, а затем и аспирантуру. Ее мысли были поглощены тем, как бы свести концы с концами в трудные послевоенные годы, чтобы Бобарыкин мог спокойно писать свою диссертацию, не зная забот ни о хлебе насущном, ни о чистой сорочке, ни об очередном новом костюме и добротном пальто... А он все подшучивал, что вот "остепенится" и начнет большие деньги загребать, и за все заплатит ей сторицей, и она благодарно улыбалась ему в ответ – ничегошеньки ей не нужно было, кроме добрых слов и внимания, которые он ей оказывал. И потом, когда Иван Иванович защитился и начал преподавать в институте, и можно было, что называется, перевести дыхание, она лишь одного захотела – ребенка. Александра Харитоновна знала, что у нее – врожденный порок сердца, что временами наступает декомпенсация. Знал об этом и Иван Иванович, а потому отговаривал ее. И все же, несмотря на запреты врачей, она настояла на своем – и умерла во время родов. Умер и ребенок. А с ними вместе умерло в Бобарыкине все: радость жизни, честолюбие, мечты...

Говорят, время лечит человека, но Ивана Ивановича оно не вылечило. Шли годы, а он продолжал жить в том сереньком осеннем дне, когда похоронил жену и новорожденного сына. Это он, он убил их, недоглядел, не настоял на своем, надорвал ее здоровье непосильной работой, проглядел беду, которая уже давно и неприметно ползла в его дом. Он казнил себя самым страшным судом – судом своей совести и не находил себе оправдания.

Именно тогда Бобарыкин стал пить. Водка еще острее разжигала тоску. Все, о чем раньше мечтал, к чему стремился, утратило для него интерес, превратилось в бессмыслицу.

Оживал он лишь в аудитории. Студенты любили его лекции, грубоватый юмор, резкость и прямоту. Их любовь и уважение долгие годы были тем единственным, что связывало Бобарыкина с миром. Жил он все в той же комнате, которую получил с Александрой Харитоновной, став ассистентом кафедры невропатологии. В институте Ивану Ивановичу предлагали однокомнатную квартиру, новую, куда более удобную и благоустроенную, но он только отмахивался. Зачем? Вот сколько у нас нуждающихся молодых семей, им давайте, а мне и здесь хорошо.

В комнате все оставалось так, как было при покойной жене: большая, никелированная кровать, тумбочка, круглый обеденный стол, несколько стульев, фотографии на стене – она в госпитале, она в клинике, она с букетом сирени... Раз в неделю сердобольная соседка Бобарыкина по общей кухне санитарка тетя Дуся убирала его комнату, меняла и отдавала в стирку постельное белье и рубашки, уносила пустые бутылки. По утрам Иван Иванович обычно довольствовался чашкой дегтярно-черного кофе, обедал в институтской столовой, вернувшись домой, пил водку, закусывая селедкой или соленым огурчиком из неистощимых запасов тети Дуси, затем готовился к лекциям или рассеянно листал литературные журналы: из года в год он выписывал главным образом "Новый мир" и "Иностранную литературу", и комплекты этих журналов загромоздили ему комнату. Тетя Дуся эти журналы ненавидела – совсем из-за них повернуться негде! – и все порывалась сдать в макулатуру, но Иван Иванович строжайше запретил ей это делать, хотя порой за год прочитывал не больше одного-двух романов, печатающихся там, – тех, о которых подчас в перерыве между лекциями говорили его студенты. Не хватало времени, все надеялся начитаться всласть, когда уйдет на пенсию.

Бобарыкин даже не заметил, как это время подошло: в июне ему исполнялось шестьдесят, и истекал срок пребывания его на должности доцента кафедры. Предстоял очередной конкурс.

Погруженный в себя, в свои мысли, Иван Иванович совершенно не обращал внимания на свою внешность. Годами он носил один и тот же костюм, благо его изъяны всегда прикрывал белый халат. Когда костюм вытирался до зеркального блеска и вконец обтрепывался, тетя Дуся брала у Ивана Ивановича деньги и покупала в магазине новый. Просто так, на глазок – уговорить Бобарыкина сходить в магазин, выбрать там что-нибудь по вкусу и примерить было невозможно. Если тетя Дуся забывала погладить его костюм, то Иван Иванович ходил в измятом – таких "мелочей", как пузыри на коленях или оторванная пуговица, он просто не замечал.

Когда Пескишев попытался намекнуть Бобарыкину, что следует следить за своим костюмом, хотя бы когда идешь читать лекцию студентам, тот насмешливо заявил, что он еще не настолько стар, чтобы пренебрегать модой, и для убедительности привел пример премьер-министра Англии, который приходит на заседание парламента в неглаженных штанах с заплатой на заднем месте.

– У меня, кстати, дело до этого еще не дошло, – успокоил он Пескишева.

Пиджак Бобарыкина украшали ордена и медали. Однажды Пескишев спросил, зачем он носит их круглый год, а не так, как другие, – по праздникам. Бобарыкин пожал плечами.

– У меня нет будущего, – сказал он, – но зато есть прошлое. А кто о нем будет знать, если я сниму ордена? Мне они не мешают, а вы не обращайте внимания.

На том и окончился разговор.

Иван Иванович не был, что называется, запойным пьяницей, но навеселе частенько. Это было его, так сказать, ненормально-нормальное состояние, к которому все давно привыкли и с которым молча смирились, хотя понимали, что оно губит человека.

Выпив, Бобарыкин становился разговорчивым, много шутил, хотя нередко и не совсем удачно. Трезвым был молчалив, задумчив, говорил только о политике и проблемах сельского хозяйства, которое по его мнению, нуждалось в реорганизации.

В целом же Иван Иванович был честным, трудолюбивым и безотказным человеком, и это позволяло некоторым сотрудникам клиники взваливать на его широкие плечи львиную долю повседневной работы. С раннего утра до позднего вечера он занимался со студентами и безотказно смотрел больных.

К больным у него был особый подход. Он всех называл на "ты", хлопал рукой кого по плечу, кого по спине, никто на него не сердился за бесцеремонность обращения. Более того, больные ценили и уважали его за непосредственность, искренность, душевность и желание помочь каждому. Бывало, что он и ругал своих пациентов, но только по делу. В общем, он любил больных, а те платили ему взаимностью.

Больных Бобарыкин смотрел долго и тщательно. Внимательно выслушивал сердце, легкие, мял живот, проверял рефлексы. И хотя диагноз порой был ясен с первого взгляда, он продолжал обследование.

Если кто-нибудь из коллег ему говорил, что такие обследования – это просто бессмысленная потеря времени, Бобарыкин поднимал очки на лоб, внимательно смотрел на указчика и говорил:

– Ты что, с луны свалился? Не соображаешь, что больному нужен не диагноз, а внимание? Что от того, что ты ему правильный диагноз поставишь, а помочь не сможешь? Внимание человека лечит, внимание. Медикаменты тело лечат, а внимание да доброе слово душу исцеляют.

Пескишев любил бывать на практических занятиях, которые Бобарыкин проводил со студентами. Вперемежку с необходимым материалом он рассказывал различные истории из своей жизни либо выдумывал их на ходу и так искренне верил в их достоверность, что передавал эту веру всем своим слушателям.

Иногда ради потехи студенты выучивали такое, о чем Бобарыкин и сам не знал, и устраивали ему экзамен.

– Иван Иванович, – обратится к нему кто-нибудь из студентов, – а что это за синдром Шей-Дрейгера?

В таких случаях Бобарыкин внимательно выслушивал вопросы, на которые не мог ответить, а затем, нисколько не опасаясь за свой авторитет, просил студентов просветить его. Они это охотно делали, а он слушал и искренне восхищался.

– Вот головы, до чего дошли! Доцент не знает, а студент знает! Ну и чертенята!

Студентам это нравилось, и они наперебой старались подготовить побольше заковыристых вопросов, невольно тщательно изучая необходимый материал.

Когда Бобарыкину становилось невмоготу, он вызывал кого-либо из самых дотошливых студентов, давал ему молоточек и говорил:

– Что же ты, милый... Да разве так молоток держат? Ты что, гвозди в стенку забивать собрался или человека обследовать?

Студент от смущения покрывался испариной. А Бобарыкин назидательно говорил:

– Вот ты вопросы заковыристые задаешь. Это хорошо. Я, брат, на тебя не сержусь, потому что ты теорию хорошо знаешь. А что теория-то без практики? Ничего. Главное в нашем деле – уметь рефлексы исследовать. Теперь попробуй вызови их у меня, – предлагал Бобарыкин студенту. И если тот, стараясь угодить ему, стучал молоточком не по тому месту, по которому положено, чтобы вызвать тот или иной рефлекс, Бобарыкин, посмеиваясь, упрекал:

– Ты чего меня молотком молотишь по коленной чашечке? Инвалидом сделать хочешь?

Диагностом Иван Иванович был великолепным. При разборе трудных больных молчал, внимательно слушал, что скажут другие. Свое мнение излагал редко и только тогда, когда не соглашался с другими. При том его диагноз подчас казался настолько абсурдным, что вызывал улыбки у присутствующих. Если же кто-нибудь из молодых врачей или студентов не мог сдержать смеха, он спокойно говорил:

– А ты не смейся. Над кем смеешься? Над собой смеешься! Нюх надо иметь на такой случай. Рассуждением тут не поможешь, потому что случай такой.

Когда Бобарыкина просили обосновать свой диагноз, он отнекивался зачем объяснять, если и так все ясно! – хотя никому ничего ясно не было. К великому удивлению сотрудников, в таких случаях он обычно бывал прав. Вот почему к его мнению прислушивались, хотя никто не мог понять, каким образом ему удается распознать диагноз заболевания.

– По Фрейду, по Фрейду, – шутил Бобарыкин, если у него было хорошее настроение, – благодаря иррациональному мышлению на уровне бессознательного.

Один Сергей Рябинин, ассистент Пескишева, придерживался иной точки зрения и считал, что Фрейд здесь ни при чем, что у Ивана Ивановича мозг постоянно перевозбужден, работает по законам, отличным от обычных, и именно это позволяет ему часто быть таким проницательным. Кстати, и сам Бобарыкин, посмеиваясь, не возражал против этого.

Сергей однажды решил проверить свое предположение на личном опыте. Однако, выпив рюмку водки перед клиническим разбором, так поглупел, что был способен лишь улыбаться и твердить, что он согласен. А вот с кем и с чем согласен, так и не смог объяснить.

Поскольку в конце концов Сергей стал подозрительно болтливым и не в меру шумным, Пескишев усомнился в состоянии его здоровья и попросил Бобарыкина заняться им.

– Это все диссертация виновата, переутомился, бедняга, – высказал предположение Бобарыкин, предусмотрительно умолчав, что именно сам уговорил Сергея на неудачный "эксперимент".

Иногда случалось, что Бобарыкин куда-то исчезал на целый день. Однако обвинить его в отсутствии на работе было трудно: спозаранку он обходил все кабинеты, со всеми здоровался – все его видели. В конце рабочего дня он приходил в клинику, чтобы попрощаться с сотрудниками. Если кто-нибудь спрашивал, где же он был целый день, Бобарыкин уверял, что консультировал больных в других отделениях. Никто никогда не проверял его утверждения: больница большая, отделений много, попробуй найти человека... В этом отношении Бобарыкин был не одинок, подобным приемом пользовались и другие сотрудники.

Сегодня Бобарыкин пришел в клинику как никогда рано не для того, чтобы вскоре исчезнуть, а чтобы сообщить Пескишеву об одном неприятном для него разговоре. Дело в том, что вчера, сидя в приемной ректора, он слышал, как Цибулько поносил Пескишева за бестактность, оскорбительные выпады против него и какое-то заключение, написанное Федором Николаевичем "курам на смех". А вот какое, Бобарыкин так и не понял, потому что в это время ректор пригласил Цибулько к себе.

Пескишев относился к Бобарыкину доверительно, никогда не обижал придирками и замечаниями, а на его слабость смотрел сквозь пальцы: понимал, что старика не переделаешь. Не допекал научной работой, считая, что с Ивана Ивановича вполне достаточно педагогической и лечебной. И хотя манера ведения практических занятий Бобарыкина казалась ему по меньшей мере странной, он оправдывал ее глубокими знаниями студентов. В общем жили они дружно, помогая друг другу в меру своих сил.

Выслушав Бобарыкина, Пескишев поблагодарил его и высказал сожаление, что он действительно вчера зря погорячился и, возможно, сказал что-то лишнее, оскорбительное для Цибулько.

– Лишнее для Цибулько? – переспросил Бобарыкин. – Ну, это вы зря. Что касается Цибулько, то ничего не может быть лишнего, если даже кто по морде ему даст. Знаю я этого прохвоста еще по годам его учебы в институте. Он тогда сосунком был, но надежды подавал большие.

Дальнейший разговор о Цибулько был Пескишеву крайне неприятен. Видя доброе расположение Бобарыкина, он попросил его связаться с Верхнегорской районной больницей и уточнить диагноз больной, фамилию которой так и не вспомнил. Бобарыкин спросил, когда Пескишев был в Верхнегорске, каков предполагаемый диагноз, и пообещал это сделать немедленно.

– Зачем фамилия? Она ведь скорее всего умерла, а таких больных умирает не много, всех знают. Можете быть спокойны, сделаю наилучшим образом.

7

Кафедра Пескишева была невелика: профессор, доцент, два ассистента и два лаборанта – вот и весь штат, если не считать аспиранта, человека на кафедре временного. Честно говоря, Федору Николаевичу не с кем было заниматься большой наукой, если бы не проблемная научно-исследовательская группа, сотрудники которой изучали мозговой инсульт – проблему весьма актуальную, но пока малопродуктивную: больных много, летальность высокая, а результаты лечения весьма скромные.

Особое место на кафедре занимала ассистент Зоя Даниловна Пылевская.

Жизнь у Зои Даниловны сложилась неудачно. Она рано вышла замуж за своего школьного товарища. Пока молодые жили у родителей, освобождавших их от повседневных забот, особых проблем не было. Но они мечтали о самостоятельности, о своем семейном гнезде. Однако, как писал поэт, "любовная лодка разбилась о быт" – к самостоятельной жизни оба оказались совершенно не приспособленными. Пылевская очень скоро обнаружила, что ей вовсе не улыбается стряпать, стирать, убирать – делать то, чем до сих пор занималась ее мама, да еще терпеть придирки мужа, сцены ревности. К мужу, в которого была влюблена без памяти в двадцать лет (по крайней мере ей так казалось), она утратила всякий интерес. Убедившись, что совместная жизнь с ним ей не дала ничего, кроме разочарования, Зоя Даниловна ушла от него к человеку, который был значительно старше ее, но выгодно отличался образованностью, богатым жизненным опытом и высокой должностью, позволявшей ему иметь персональную машину и влиятельных друзей. И хотя она не любила своего нового мужа, Зоя Даниловна оправдывала себя тем, что время любви прошло, надо браться за ум и руководствоваться не эмоциями, а разумом.

Муж Пылевской Василий Евдокимович Машков – управляющий крупным строительным трестом – довольно скоро разобрался в характере своей жены, понял, что не любовь, а корысть, мелочный эгоистический расчет руководили ею, когда она решила связать с ним свою судьбу. Но он-то любил Зою Даниловну и хотя видел, что их брак был ошибкой, исправлять ее не собирался: мол, живи как хочется, а у меня и без тебя забот хватает. Дома он обычно молчал. Попытки жены увлечь его рассказами о работе на кафедре оказывались безуспешными. Все, что она говорила, казалось ему неинтересным, незначительным по сравнению с тем, что делал он сам. Поэтому Василий Евдокимович обычно слушал жену невнимательно, просматривая газету, и не разделял ее восторгов и огорчений.

– Пустое, – говорил он в ответ на сетования Зои Даниловны, что ее затирают, не дают ходу. – Наукой надо заниматься, а не болтать о ней. А у тебя для этого – ни таланта, ни трудолюбия...

Пылевская, оскорбленная в своих лучших чувствах, сердилась на него и замыкалась в себе.

Временами Машков навещал свою первую жену, жившую с дочкой и внуком, приносил им подарки и подолгу сидел у них, в душе сожалея о случившемся. Они поили его чаем, вспоминали о прошлом и утешали, что все еще уладится, хотя никто из них не верил в это – прошлое не вернуть.

– Не огорчайся, Вася, – говорила Машкову бывшая жена, – мы на тебя не сердимся. Был грех, да прошел. Разве теперь разберешь, кто из нас виноват, а кто прав? Может, и я в чем-то виновата. Всякое ведь у нас бывало. Мужчина ты еще что надо, видный, представительный. Тебе и женщина под стать нужна. А я на что гожусь? Совсем старухой стала. – Иногда она при этом вытирала набегавшие слезы и тут же переключала разговор: – Вот внук растет, большой уже стал, в школу ходит, весь в тебя пошел...

Домой Машков возвращался раздосадованный, угрюмый. Выхода не было. Оставалось только одно – работать. А работа у него была такая, что для размышлений и переживаний просто не хватало времени. Так они жили – рядом, словно два постояльца, и оба страдали от этого, и оба ничего не могли изменить.

Не сложилась у Пылевской и научная судьба. Лет пятнадцать назад бывший заведующий кафедрой, оказывающий молодой и привлекательной ассистентке особые знаки внимания, предложил ей тему докторской диссертации и пообещал всяческую помощь. Более того, намекнул, что со временем хотел бы передать бразды правления кафедрой в ее руки, поскольку она наиболее достойна этого.

Будучи по натуре честолюбивой и тщеславной, Пылевская полностью отдалась своей диссертации. Надо полагать, что она успешно закончила бы свою работу и защитилась, если бы с ее шефом не случилось несчастье – разбил паралич. И хотя сотрудникам кафедры удалось сохранить ему жизнь, он с трудом передвигался по комнате. Для дальнейшего руководства научной работой любимой, но не шибко одаренной ученицы этого было явно недостаточно.

В ту пору Пылевской было уже за тридцать. Она была наиболее энергичным сотрудником кафедры, и ее назначили временно исполняющей обязанности заведующего. Не последнюю роль в этом назначении сыграло то обстоятельство, что ректор, затеявший коренную перестройку старых институтских корпусов, уже давно понял, что со строителями надо дружить и с их женами и домочадцами тоже, иначе ничего не построишь. Что касается Бобарыкина, старейшего работника кафедры, то он, во-первых, не внушал ректорату большого доверия, а во-вторых, и сам не рвался в руководители из-за своего пристрастия к "зеленому змию". Поэтому его кандидатуру сочли неподходящей.

Вскоре был объявлен конкурс, и заведовать кафедрой стал Пескишев. Тогда ему было тридцать шесть лет, и он считался одним из самых молодых профессоров института.

Пылевская встретила Пескишева сдержанно, но когда убедилась, что прибрать нового шефа к рукам не удастся, эта сдержанность превратилась в глухую вражду.

Зоя Даниловна, не без основания, считала себя женщиной яркой и привлекательной, и то, что Пескишев с первых дней работы на кафедре словно не замечал ее, не уделял ей должного внимания, только подогревало вражду.

Познакомившись с Пылевской и ее диссертацией, Федор Николаевич усомнился в целесообразности продолжения ее исследования. Более того, он сказал, что докторскую диссертацию на ее материале сделать нельзя, и предложил другую тему. Обиженная такой оценкой ее работы, Пылевская наотрез отказалась, заподозрив, что новый шеф сознательно старается создать ей трудности.

– У меня есть долг перед учителем, который я должна выполнить, заявила она.

И хотя ее учителю уже давно было безразлично все, что связано с наукой, Пылевская своим отказом решила перед сотрудниками кафедры продемонстрировать свою верность как ему, так и той тематике, которой они занимались на протяжении многих лет. Со временем она поняла свою ошибку, но признаться в ней не могла и винила лишь одного Пескишева, что доктором наук так и не стала.

Федор Николаевич не возражал против решения Пылевской, хотя оно и задело его, но настоял на том, чтобы ее тему исключили из плана научной работы кафедры. На этом и порешили, и на научную деятельность Зои Даниловны он перестал обращать внимание. А она, замкнувшись в своей обиде, не обращалась к нему за помощью.

Убедившись в том, что никакой диссертации у нее не получится, Пылевская полностью отдалась общественной работе – кипучая энергия требовала какого-то выхода. На этом поприще она преуспела. Большую часть рабочего времени Зоя Даниловна проводила в деканате, местном комитете, приемной ректора и в парткоме. Постоянное мельтешение на глазах у начальства создало ей репутацию труженицы и незаменимого человека, на которого всегда можно положиться. Рвение, с каким она окуналась в любую очередную кампанию, и исполнительность сделали Пылевскую своим человеком, которому можно было поручать самые деликатные дела, особенно связанные со строительством: чтобы не отравлять себе жизнь, Василий Евдокимович старался ладить с начальством своей жены. Сначала она была выдвинута в профком факультета, а затем – в местком института, где окончательно убедилась в ошибочности пути, по которому шла прошлые годы.

– Мое призвание не наука, а общественная деятельность, – возражала она мужу, который время от времени говорил ей, что она занимается не тем, чем надо.

Пескишев не возражал против увлечения Пылевской общественными делами, справедливо считая, что чем меньше она будет на кафедре, тем лучше для всех. От Зои Даниловны требовали только одного: чтобы она проводила практические занятия со студентами и своевременно консультировала больных в отделении. Это она делала аккуратно.

Однако в последнее время отношение сотрудников к Пылевской изменилось в худшую сторону. Не без основания они стали подозревать, что содержание всех споров и разговоров на кафедре становилось известно в ректорате не без ее помощи. К тому же Пылевская все дальше и дальше отходила от того, чем жила кафедра, чувствовала себя там чужой. Сотрудники, особенно молодые, втихомолку посмеивались над нею – пустое место...

С приходом Пескишева на кафедре был создан небольшой вычислительный центр, появились математик и инженер, заговорили о медицинской кибернетике, о прогнозировании и диагностике с помощью ЭВМ. Но для Пылевской все это было делом чужим и непонятным. Она знала, что разрабатываются какие-то системы, программы, алгоритмы, но не вникала в суть и относилась ко всему скептически, полагая, что все это не что иное, как дань моде. Здесь она полностью сошлась во мнении с ректором и его заместителями, неодобрительно относившимися к начинаниям Пескишева.

– Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, – иронизировал Цибулько. – Машина никогда не заменит человека. Врач сам должен думать, а не полагаться на роботов.

Пылевской нравилось злословие Цибулько по адресу Пескишева. Но, оставаясь наедине с собой, она не могла не признать, что со времени появления Федора Николаевича научная работа на кафедре заметно оживилась. Однако это не радовало ее, поскольку к происходящему она не имела никакого отношения. Раздражало и то, что молодые сотрудники все чаще обсуждают многие вопросы, используя при этом малопонятную терминологию: формула Бейса, дискриминантный анализ, логиковероятностный алгоритм...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю