Текст книги "Пашков дом"
Автор книги: Николай Шмелев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
– Милый мой… Саша… Саша… Как же я тебя люблю…
Потом, уже ближе к одиннадцати, накинув халат, она вышла на кухню, принесла оттуда чайник и банку растворимого кофе, достала из шкафа коньяк, включила лампу в углу, пододвинула поближе к дивану маленький стол, сама же примостилась рядом на ковре, облокотившись на диван и положив голову ему на грудь… Пальцы её медленно перебирали его пальцы, свисавшие вниз, колени её были почти у самого его лица, он дотянулся до них губами и так затих…
– Давай выпьем… – вздохнув и оторвавшись наконец от него, сказала она. – Господи… Ведь ещё три часа назад не думала, не гадала ни о чём… Как же это так, а? Откуда ты взялся, скажи?.. Ну, за встречу?
– За встречу… Нет, этого мало… Не только за встречу… За то, что ты – это ты, и всегда будешь ты… И за то, что ты опять со мной…
– С тобой?.. Если бы… Нет, Саша, к сожалению, не с тобой… Сама с собой… Так будет точнее… Ах, какая же я была тогда дура! Какая дура… Ты меня простил?
– Простил… Давно простил. Может быть, даже ещё тогда… Только не надо об этом, хорошо?
– Хорошо… Тебе ещё не нужно уходить?
– Брось… Нужно – не нужно… Разве это меняет что-нибудь?
– Меняет… Меняет, Саша… Прошу тебя, если уже нужно – уходи… Я не хочу, чтобы тебе было трудно со мной, не хочу быть для тебя обузой… Я хочу ещё много, много раз тебя видеть… Пока ты меня не бросишь, пока я тебе не надоем… Теперь ведь твоя очередь бросать меня…
– Прекрати… Что с тобой? Ну вот, и слёзы на глазах… Это ещё зачем?
– Это от счастья…
– Тогда какого же чёрта ты несёшь всякую чепуху?
– Нет, Саша, не чепуху… Совсем не чепуху. Если бы ты знал, какая я теперь умная… И как я теперь знаю всё…
Она работала попеременно – день утром, день вечером, и, значит, как минимум три-то вечера в неделю и в эту зиму, и потом всегда были их. А если добавить к этому и другие маленькие удачи – заболела, отпросилась, или выходной, или даже просто возможность посидеть с ней полчаса рядом, на балюстраде, у её стола, особенно если работы было немного и никто им не досаждал, то получалось, что они виделись в то время почти каждый день… Никуда они не ходили – ни в кино, ни в театры, ни к кому-нибудь в гости, никого не видели, и к ним никто не приходил: зачем? Это всё было лишнее теперь, ненужное – хватит и того, что у них есть комната, есть три-четыре часа, которые принадлежат им и только им, есть он и она, она и он, а кто там, что там за окном, за этими толстыми стенами – какое им до этого дело в конце-то концов? Сегодня, сейчас, когда каждое мгновение из этих трёх-четырёх часов хочется сжать в кулак и не выпускать, не разжимать пальцы – лучше уже не будет, неоткуда ему взяться, этому лучшему, и ты, и она – вы же оба знаете это… Потому-то и все движения у неё были такие медленные, долгие: только не торопись, пожалуйста, не торопись, пусть всё будет как можно медленнее, как можно дольше… Если уж нельзя, чтобы всё оставалось всегда так, как оно есть…
Иногда, правда, какое-то беспокойство, сомнение овладевало им, и он тогда спрашивал её:
– Тебе не скучно со мной? Нет? Мы ведь никуда не ходим, нигде не бываем, всё вдвоём и вдвоём…
– А тебе нужен кто-нибудь третий?
– Нет, ты не смейся… Я ведь помню, ты всегда любила шум, блеск, толпу вокруг себя…
– Любила… Мало ли что я любила, Саша… Я многое любила. И многих… А теперь опять люблю тебя… Милый мой… И ничего мне больше не надо… Можешь ты это понять – ничего?
Никаких планов они не строили и о будущем, как правило, не говорили. Но прошлое вспоминали часто – всё больше какие-то мелочи, никому не известные, кроме них двоих. И каждый раз, когда они начинали вспоминать, больше всего его удивляло и трогало даже не то, что она помнит все эти маленькие события тех лет, а то, что и про него, тогдашнего, она помнит, оказывается, почти всё: в чём он был в тот день одет, что он тогда сказал и что она ответила ему, куда он потом пошёл… А ведь сколько было с тех пор всего, и чего только не было, и времени прошло с тех пор больше, чем достаточно, чтобы всё забыть… И уж тем более такую, в сущности, ерунду, как было ли солнечно в тот день, когда они поехали к кому-то из ребят в гости на Николину гору, или действительно накрапывал дождь, и на чём они тогда добрались до Перхушкова – на автобусе или на леваке, и держал ли он тогда длинный чёрный зонт в руках или это было в какой-то другой раз…
– Ни о чём я не жалею, Саша, – как-то вечером, лёжа у него на руке, призналась она. – Ни о чём… Но и простить себе ничего тоже не могу… Понимаешь? Вот так вот: не жалею, но и не прощаю – всё вместе. Думаешь, так не может быть? Может, поверь мне… И как я тогда пошла с рук на руки, и этого подонка, из-за которого мы тогда с тобой расстались, и своего второго мужа, и всех этих своих приятельниц, эту московскую якобы элиту, которая с утра до вечера шныряет по комиссионным… Или сидит в Доме кино… О, Саша, зверьё! Ты не представляешь, какое зверьё… За самую дрянную тряпку, которую моисеевцы или «Берёзка» привезут, – убьют, задушат, продадут кого хочешь, хоть родную сестру… Только чтобы им в руки попало, не другим… А уж про камушки и говорить нечего… Это уж, Саша, Чикаго, Аль Капоне, помешаешь – пощады не жди, могут и действительно убить… На это у них тоже люди есть… Какие в Москве деньги ходят, Саша, если бы ты только знал!.. Какие дела делаются… И все, как черти хвостами – в один клубок… Смотришь, сидит какой-нибудь писатель, говорят, известный… Или начальник какой-нибудь – важный, солидный, все к нему с почтением, голова откинута, волосы седые… А рядом с ним кто? Вор, да ещё какой вор! Но жена у вора – балерина, ближайший друг – скрипач-лауреат или реставратор икон, дети учатся в английской школе, отдыхать он ездит на Балатон… А на другом конце стола – тоже их человек, тихий, скромный, незаметный, улыбается, ручки дамам целует, но он-то и есть страшнее всех! Он-то и есть последняя инстанция… И всё это, Саша, я прошла. Всё знаю и всех знаю… Слава богу, ноги унесла подобру-поздорову, а могло бы ведь и всякое быть.
– А муж твой – он что, тоже был из таких?
– Нет, не из таких… Вернее, из таких и не из таких… Там ведь тоже не обязательно так, чтоб все как один воры… Нет, он солист, играет в одном из наших симфонических оркестров. На флейте и на кларнете… Теперь и пластинки с ним стали выпускать… Он был неплохой человек, по-своему добрый. И меня он любил, особенно вначале… И к маме он тоже неплохо относился. Она ведь года два с нами прожила, пока не умерла. А она с причудами была человек, сам понимаешь, такое, что с ней было, даром не проходит. Ни для кого… Но уж очень он слабый был. Тряпка. Никогда не подумаешь: рост метр восемьдесят пять, львиная грива по плечам, голос низкий, глухой… Детей у нас не было… Вернее, у меня не было. Ну, знаешь, это всё ещё с тех времён… Лет восемь мы с ним прожили… Попивал, правда. Сильно попивал… Дым, деньги, поездки… Друзья…
– Ну, это-то… Это-то вроде бы не такой уж и великий грех… По нынешним-то временам… Кто теперь не пьёт? Пойди-ка такого поищи…
– Да нет… Не в этом было дело, Саша… Не в этом… В другом… Другое в конце концов выяснилось… Ребёнок, как оказалось, у него был. Девочка. И знаешь, сколько лет ей тогда уже было? Шесть!.. Всё тебе понятно, ничего не надо объяснять?.. Какая-то массажистка из сауны, из бассейна «Москва»… Тоже, между прочим, местечко… Вот где, Саша, дно! О, какое дно… А, да зачем тебе всё это знать! Не знаешь – и не знай. Дольше проживёшь… Оказалось, там, у этой женщины, у него и был дом, там у него и было всё… А я, наверное, была так, для престижу… В люди со мной сходить… Ну… Ну, вот и все…
А потом… А потом я собрала кое-какое барахло и переехала сюда, к тётке, она ещё тогда была жива… Поступила работать в библиотеку: сначала в фонды, потом перевели в библиографы… Так мне, Саша, было тогда тошно! Так тошно… Если б ты только знал… Что-то сломалось во мне тогда. Внутри… Никого я не осуждаю, никого не кляну, я только не хочу ничего больше – вот и всё… Что? Когда это было? Да не так давно. Года два назад… Да, два года назад. Год уже прошёл, как тётка умерла…
– И все… И все эти два года ты была одна?
– Одна… Не удивляйся, в этом ничего удивительного. Устала, наверное. Слишком много всего было… Силёнок не хватило, надо было передохнуть… Понимаешь, я просто впала в какой-то анабиоз: встаю – во сне, на работу иду – во сне, вечером книжки какие-нибудь читаю – тоже во сне, ничего потом не помню, что читала, о чём… И людей вокруг я не видела: кто они, какое они имеют отношение ко мне… Смотрю на человека и не вижу: кто он такой, зачем, что он такое говорит… Вроде бы это он ко мне обращается, а может быть, и не ко мне… Иди-ка ты, дядя, лучше с богом, оставь меня в покое, всё равно я ничего не пойму… Поверишь, даже и о тряпках забыла – и это тоже как-то исчезло из головы… Донашиваю то, что тогда на мне было, благо, было-то достаточно. За пару лет, во всяком случае, не сносить… С туфлями вот только плохо, надо бы заняться этим… Нет, нехорошо, с этим надо кончать. Когда на тряпки наплевать – это уже совсем нехорошо. Для женщины это начало конца… А я, Саша, совсем сдаваться не собираюсь, я ещё поборюсь…
– А может, хорошие мои… А может быть, зря? Может быть, хватит бороться? Может, пора начинать жить?
– Жить?.. Ты не думай, Саша, я совсем не такая дура, как иногда кажусь. Я многое понимаю. Понимаю и то, что ты сейчас говоришь… Да, сейчас, сию минуту я не борюсь. Я живу… И ничего мне больше не надо… И так будет до тех пор, пока ты со мной… Но ведь должно же что-нибудь быть и потом?
– Ну… И что, по-твоему… И что, по-твоему, будет потом?
– Потом?.. Ясно, что будет потом… Наступит момент, когда тебе придётся выбирать… И, наверное, скоро… Тебя я знаю. Знаю, наверное, лучше,чем кто бы то ни было… И выбор твой я тоже знаю…
– Знаешь? Даже если я сам не знаю его?
– Знаю, Саша… Знаю… Ну что ж, не вены же себе вскрывать… Тем более, что я и права никакого на это не имею… Судьба мне ни за что ни про что преподнесла подарок… О котором я и думать не смела… Спасибо ей, я отлежалась, отогрелась, в себя пришла… И я теперь – опять я… Ты за меня не бойся, я не пропаду… Квалификация по жизни, слава богу, есть. И хватка тоже имеется… Найду себе какого-нибудь мужика лет под пятьдесят… Которому, как и мне, тоже уже ничего, кроме покоя, не надо… Желательно не дурака и не бедного… Буду ему неплохая жена… Буду жить, про тебя вспоминать…
Верил ли он тогда в эти её предсказания? Нет, не верил. По честному, не верил. Более того, для себя он уже тогда, той же зимой, решил, что, вероятнее всего, они теперь больше не расстанутся: надо только сделать это всё постепенно, без резких шагов, с минимумом боли для всех, надо только потерпеть, подождать, пока всем всё станет ясно и всё отсохнет само собой. И какое-то время развитие событий, казалось бы, только подтверждало это его убеждение. Постепенно стали образовываться дни или вечера, когда вместо того, чтобы идти в библиотеку, он приходил к ней, раскладывал на её овальном столе свои бумаги и словари, просил её заварить кофе и работал допоздна, в тишине, не поднимая головы, – ни сама комната, ни Лёля не мешали ему, даже наоборот, как он вскоре заметил, здесь у него работать получалось много лучше, чем где-либо ещё… Она очень радовалась таким его приходам: он даже подозревал, что им она порой радовалась больше, чем тем, иным вечерам, когда, что называется, с порога и до самого его ухода они не зажигали свет. Он работал, курил, она сидела у него за спиной на диване, что-то читала, иногда они перебрасывались словечком-другим о том, о сём…
Господи, как же хорошо было тогда! Иногда, намотавшись за день в университете или расстроившись там из-за чего-нибудь – воспитательная работа, или заседание кафедры ни о чём, или встреча какого-то очередного принца: стой, как дурак, на Большом Каменном мосту и размахивай флажком – он приходил к ней, обычно часа в четыре, ложился на диван носом к стене и засыпал. Проснувшись через полчаса-час, он всякий раз видел, что она сидит в дальнем углу комнаты и смотрит на него, а на стуле рядом с диваном стоит чашка кофе и пепельница и лежат сигареты, или же это было яблоко и стакан воды – в общем, что-нибудь, чтобы ему сразу прогнать сон и сесть к столу, к своим бумажкам, поработать спокойно: впереди у них ещё целый вечер, времени больше чем достаточно, хватит на всё…
В августе им удалось вместе уехать отдыхать на юг, в Крым, на целый месяц: они сняли комнату в двух шагах от моря, одевались во что попало, питались чёрт-те чем, купались, валялись на пляже, иногда пили шампанское, разговаривали обо всём, он даже и здесь пытался что-то писать… И, может быть, самое сильное воспоминание тех дней – сухой, горячий запах её волос, прокалённых за день солнцем, и горький привкус соли на кончике языка, когда он целовал её: посёлок был крохотный, погранзастава далеко, и вечером, в темноте, когда уже никого не было на пляже, они всегда купались, плавали по лунной дорожке до буйка и назад, и только после этого шли к себе домой спать…
Татьяна, конечно, довольно скоро поняла тогда, что что-то происходит, но виду не подавала, держалась стойко: так только, бросит на него иной раз взгляд исподлобья, скривит губы, усмехнётся какой-то новой, всепонимающей усмешкой, и вроде бы даже ни из-за чего, или, когда он слишком уж поздно возвращался домой, щёлкнет на секунду выключателем ночника в спальне, глянет на будильник у изголовья и сейчас же молча, не спрашивая его ни о чём, погасит свет, – вот, пожалуй, и всё. А так… А так что ж… Те же домашние заботы и разговоры, тот же телевизор по вечерам, Ларкины успехи и неудачи в школе, пылесос по воскресеньям, его рубашки, которые опять нужно отвезти в прачечную – вон сколько их скопилось в баке для белья, привычное в своей безысходности ворчанье на магазины – «молоко почему-то пропало, ты мне можешь объяснить?», скучные, утомительные расчёты и манёвры в деньгах – это туда, это сюда, надо покупать новый холодильник, старый уже не годится, не выключается по целым дням, и Ларка совсем выросла из своего пальто, тоже надо покупать, неудобно, ведь барышня уже… Даже изредка, под настроение, остатки прежней близости: всё-таки прожито вместе ни много ни мало – тоже четырнадцать лет…
Но однажды, в конце сентября, поздно вечером, когда Ларка уже спала и они сидели в большой комнате одни, она вдруг отложила какой-то журнал, который лежал у неё на коленях, и сказала, не глядя на него:
– Саша… Я… Я хочу тебе сказать…
– Да?
– Я хочу тебе сказать… Ты, конечно, можешь жить, как хочешь… Только, наверное, лучше, чтобы ты знал… Дело в том, что у меня уже пошло на седьмой месяц… И тебе очень скоро придётся выбирать… Если уходить, то уходи лучше сейчас. Мне так будет легче… А если нет, то я хотела бы, чтобы у ребёнка был всё-таки отец… Не просто по записи, а именно отец…
Было ли это всё продумано заранее? Или случилось так просто, само собой? По-видимому, да, заранее – об этом говорило многое: и её молчание в течение шести месяцев, и выбор момента, чтобы сказать – тогда, когда, даже при всей его невнимательности, ничего уже нельзя было дольше скрывать, и сам аргумент – не мелочь, не слёзы, просьбы там или убеждения, а вот так, сразу, обухом по голове, факт, и факт такой, крупнее которого ничего, наверное, и не может быть: если уж он не сработает – значит, всё, безнадёжно, значит, конец… Она ведь тоже знала его. Знала, как и чем его достать. И тоже боролась по-своему, как могла… Это было её право, и она в полную меру воспользовалась им… Умело, твёрдо, умно… И с большой дозой риска. Могла бы ведь и промахнуться… Да нет, не могла – она точно знала, на что шла… Недаром Лёля, когда он сообщил ей об этом, в буквальном смысле слова рухнула, как подкошенная. Всё-таки, что бы она там себе ни представляла, такого быстрого конца она, вероятно, не ждала…
Даже и сейчас, спустя столько лет, всё сжималось у него внутри, когда он вспоминал тот, по существу, последний их вечер у неё в доме: свой приход, свою растерянность, страх, нерешительность – сказать, не сказать… Наконец, пересилил себя, сказал… Потом… Потом какой-то провал в памяти: сказала она ему что-нибудь в ответ или нет?.. Кажется, нет… Нет, не сказала ничего: она просто рухнула в угол дивана, закрыв лицо ладонями, как от удара, и сжавшись в комок… Помнится, он подложил ей под голову подушку, пристроил поудобнее ей ноги, сел рядом, на краешек дивана, положил ей руку на плечо… Потянулись минуты, потом часы… Чем он мог помочь ей? И что ещё он мог ей сказать?.. Она лежала на диване, уткнувшись в подушку, плечи её сотрясались от рыданий, он гладил её волосы, целовал её, что-то бормотал, даже, помнится, искал какие-то таблетки в ящике комода, пытался заставить её успокоиться, выпить валерьянки или хотя бы просто стакан воды… Но это было бесполезно – голова её тряслась, и вода только расплёскивалась у неё по подбородку и по груди… Изредка рука её схватывала его руку у самого запястья, стискивала её до боли, или, обняв его за шею и притянув к себе, она начинала исступлённо, молча, словно в последний раз, целовать его, и тогда щёки его, лоб, глазные впадины становились мокрыми от её слёз…
– Всё… Всё… Всё… – твердила она. – Я так и знала – всё… Пожалуйста, не надо больше… Не приходи… Прошу тебя – не приходи…
* * *
Верочка родилась беленькой, складненькой, как две капли воды похожей на Татьяну, за исключением тоненького прямого носа – это было не Татьянино, у Татьяны был вздёрнутый, немного курносый нос, а у Верочки точёный, правильный, и когда она чуть-чуть подросла, это придало её лицу, и без того привлекательному, какую-то ещё особую прелесть. Породистость, что ли… В общем, необычность – мимо, как говорится, не пройдёшь… Тогда, по крайней мере, на эту девочку и во дворе, и на улице оборачивались почти все: локоны до плеч, ловкая фигурка, синий вельветовый комбинезончик, красные на пуговках башмачки… И это всё в сочетании с какой-то ленивой, несколько замедленной грацией в каждом её движении – о, с ума можно было сойти!.. А какие у неё в детстве были глаза… Большие, лучистые, простодушные, верящие всему – разве можно было такие глаза хоть в чём-нибудь, хоть в самом крошечном пустяке обмануть?.. И какое наслаждение было учить эту девочку буквам, листать вместе с ней книжки с картинками, рисовать ей, выдумывать сказки – неважно какую чепуху… Про Мапти-Напти и Чугу-Myгу, например. Она сама придумала их, он только каждый раз изобретал для этих человечков какие-нибудь новые приключения с продолжениями и, конечно же, со счастливым концом… Мапти-Напти был весёлый, смелый, круглощёкий здоровяк, всегда заступался за всех, всегда готов был всем помочь, а Чуга-Муга, наоборот, – нытик, зануда, с длинным носом, всё у него получалось не так, всё валилось из рук, он был плакса, ябеда и даже одеваться сам и то толком не умел… А когда ей было лет шесть, она вдруг придумала ещё одну игру – в экскурсовода. Это было после того, как они съездили в Пушкинские горы. Взяв в одну руку какую-нибудь палочку или карандаш, а другой таща его за собой, она водила его по всему его кабинету и показывала: «Здесь жил великий русский историк Александр Иванович Горт, он написал много книг, эта квартира – его музей, это его книги, у него было очень много книг, ни у кого на свете не было столько, а это его лампа, под которой он очень любил сидеть, а в этом кресле жил его кот…». Потом, постарше, выпросив у него для себя целую книжную полку, она устроила в ней дворец: там был замок с башнями, пруд, лебеди, грот из огромной ракушки, принцессы на дорожках, рыцари с алебардами, волшебник с бородой… Сейчас она, конечно, уже охладела к этому дворцу, но он всё равно не даёт его убрать… Теперь главным их с Верочкой развлечением стало путешествие по его книжным полкам: когда и что ей можно будет отсюда читать. Дюма и Жюля Верна они уже прочли, «Трёх мушкетеров», наверное, не меньше десятка раз, сейчас идут Лопе де Вега и Шварц, на очереди «Оливер Твист» и «Хижина дяди Тома», а там… А там – как получится… Хватит, что называется, на всю жизнь. И не только ей – внукам тоже… Вот именно. Хватит и им.
Да, выросла девочка… И опять он не заметил, как… Всё дела, заботы, суета. Сорок лет, расцвет творческих сил… Как же, расцвет! Нет, дорогие мои, не расцвет. Совсем не расцвет… Именно тогда-то, в сорок лет, он и понял окончательно, что всё главное в его жизни уже было, уже произошло, что оно теперь не впереди, а позади, за спиной…
Главное? А что главное?.. А бог его знает, что. Попробуй определи… Может быть, и какие-то вехи, события, достижения, а может быть, и это ощущение: раньше – всё в гору, вверх, вперёд, а теперь… А теперь – вниз… Как говорится, подъём помню, уклон вижу, а вот где была макушка – хоть убей, заметить не пришлось… А, кажется, ведь следил за этим, всё время следил… Но… Сегодня удалили ещё один зуб, завтра второй, послезавтра третий, а потом вдруг обнаруживается, что надо срочно делать мост, иначе нельзя, иначе неприлично даже и на кафедру вылезать… Сначала одна прядь волос в ванной у водостока – маленькая, сразу даже и не заметишь, потом другая, чуть побольше, потом ещё и ещё – и пожалуйста, вот она, лысина во весь лоб, что там ваш Сократ… Сегодня ты ещё Саша, завтра Саша, а потом вдруг оказывается, что ты давно уже не Саша, а Александр Иваныч, и Саша ты только для жены да ещё, может быть, для одного-двух старых твоих друзей… Но, пожалуй, самое важное то, что где-то наступает рубеж – только вот где? – когда ты начинаешь понимать, что ничего уже не изменится ни в тебе, ни вокруг тебя, и как ты жил в этом, так и будешь жить дальше, и люди будут те же, и жизнь будет та же, и не надо ждать никаких перемен, и то, что есть сейчас у тебя и вокруг тебя, – это и будет твоё до самого твоего конца… Устоялась жизнь, устроилась окончательно – плохо ли, хорошо, это уже другой вопрос. А если и будут в ней какие-то сдвиги, то такие, что, дай бог, если заметишь их – и то уже будет хорошо…
Нет, но макушка всё-таки была… Была макушка… Похоже, что те несколько дней, которые он тогда, когда ему было сорок два, провёл зимой под Тарусой, в доме отдыха на высоком, заросшем соснами берегу Оки, напротив Поленова, – это и была та отметина, после которой уже ничего не было в его жизни вверх, а всё было только вниз… Конечно, не кубарем, конечно, медленно, постепенно, но всё-таки вниз и только вниз…
Ему поручили тогда руководить зимней школой-семинаром китаистов: факультет снял на две недели маленький дом отдыха с сауной, кинозалом и собственной лыжной базой, разослал приглашения по всей стране, народу приехало не много, но и не мало – человек восемьдесят, половина из них аспиранты и студенты-дипломники, лекции читали ведущие в этой области специалисты, программа семинара была достаточно свободной – говори, что знаешь, а если нечего сказать – тоже не беда, сиди и слушай других… Работали не надрываясь, фактически только первую половину дня, потом, после обеда, все разбредались, кто куда хотел: кто на Оку или в лес, на лыжах, кто в Тарусу – поклониться святым местам, кто в сауну или просто спать, а кто и по номерам – разговаривать, бренчать на гитаре, выпивать, ухаживать за девушками…
По вечерам же, после кино, собирались обычно у него – в так называемом штабном номере, где в большой комнате стоял рояль и где, отодвинув к стене длинный полированный стол, можно было даже и танцевать. Никто в таких случаях специально не приглашался, но никому и не возбранялось приходить, дверь была открыта для всех, и получалось так, что чуть не каждый вечер к нему в номер набивалось человек пятнадцать, а то и двадцать – преподаватели, аспиранты, студенты и студентки, с бутылками, с конфетами, с магнитофоном, народ всё больше молодой, весёлый, бесцеремонный, в радостном возбуждении, в готовности жить дальше, шуметь, спорить, смеяться – и танцевать, танцевать хоть до утра, лишь бы их отсюда никто не выгонял. А он и не выгонял – наоборот, шумел так же, как и они, веселился, был умён, лёгок, остроумен – откуда только всё взялось? – танцевал, произносил речи, ухаживал и за своими, и за чужими студентками, и ухаживал, честное слово, весьма небезуспешно; во всяком случае, стоило ему только присесть в угол на диван, покурить, передохнуть немного, как сейчас же рядом образовывалось какое-нибудь существо с большими глазами, и эти глаза восхищённо смотрели на него, а потом мягкая, но настойчивая рука деликатно отнимала у него сигарету, тушила и опять тащила его на середину комнаты, где в полутьме, обнявшись, под приглушённые звуки рояля или магнитофона всё время топталось несколько пар.
А эта девочка была даже и не с их факультета, нет – уж здесь-то его служебное положение было действительно ни при чём… Откуда она была? С экономического? Кажется, да… Или с экономического, или с географического… Чёрт, уже и не вспомнишь, откуда… А жаль… Нет, ничего не поделаешь, забыл – значит, забыл… Как её звали? Лина… Да, Лина… «Мы на лодочке катались, золотистой, золотой… Не гребли, а целовались – эх, не качай, брат, головой…» А, проклятая песня… До сих пор звучит в ушах… И всегда с тех пор если тоска – она… Обязательно она… Почему она, почему не другая?.. Почему, почему… Кто ж её знает, почему… Привязалась – вот и всё, что ж тут думать, почему… Может быть, и просто потому, что пела тогда её эта эмигрантка на магнитофоне очень уж хорошо, у нас так не поют – стесняются, сдерживают себя…
Это была худенькая девочка лет двадцати двух с глубоким, внимательным взглядом, тихой улыбкой и неправильными, но сразу привлекавшими внимание чертами лица: кто бы сказал – дурнушка, а кто – великой красоты женщина, у кого какие на такие вещи глаза… Последние два-три вечера он танцевал преимущественно с ней, и сидели они по большей части рядом, и поговорить им за это время удалось не раз, хорошо поговорить – про неё, про него, про жизнь вообще… И эта гибкая, податливая фигурка… И этот взгляд: прямо в глаза – не отрываясь, не боясь, не замечая больше ничего вокруг, кроме него…
В тот особенно памятный ему вечер он, конечно, устал. Устал от шума, от гвалта, от всего этого дыма столбом… Помнится, время тогда было уже за полночь, веселье было ещё в полном разгаре, и он, почувствовав вдруг себя нехорошо, был уверен, что никто в этом дыму не заметит, если он спрячется на несколько минут у себя в спальне, полежит немного – надо всё-таки и меру знать, не семнадцать же, в самом-то деле, лет… Дверь из спальни выходила в большую комнату, он плотно прикрыл её, чтобы ослабить шум, потом вытянулся в рост на кровати, зачем-то зажёг ночник у изголовья, закрыл глаза… Но через минуту-другую дверь скрипнула, кто-то мягко вошёл в спальню, сел рядом с ним на постели, взял его за руку в две свои маленькие холодные ладошки, притянул её к себе… Он открыл глаза: конечно же, это была она… Долго она сидела так рядом с ним, смотрела на него, не спрашивая его ни о чём, очень долго – может быть, час, а может быть, и больше… Так и промолчали они тогда всё это время, глядя друг на друга… Может, и к лучшему, что промолчали, – наверное, и не нужно было тогда ничего говорить…
Постепенно голоса в большой комнате начали стихать. Потом вдруг, без стука, дверь распахнулась, и в спальню решительно, как к себе домой, вошёл рослый плечистый парень, кажется, близкий её приятель – по крайней мере, на семинаре он всегда сидел рядом с ней.
– Хватит, Лина. Пора…
Он подошёл и положил ей руку на плечо, но она, досадливо дёрнувшись всем телом, сейчас же сбросила её. Это, однако, не смутило его, он опять положил ей руку на плечо, но уже тяжелее, и чуть придавил его:
– Я серьёзно говорю, Лина, хватит. Пошли…
И вот тут-то он и увидел этот взгляд – прямой, печальный, долгий… «Что же ты? – говорил этот взгляд. – Неужели ты ничего не понимаешь? Да прогони ты к чёрту этого амбала, прогони всех этих дураков, оставь меня у себя, запри все двери… Ты мне нужен, ты! И мне плевать, что будет потом… Ну, шевельнись же, ну, скажи хоть слово!»
– Спокойной ночи, ребятки… До завтра… Наверное, уже действительно пора…
«Мы на лодочке катались, золотистой, золотой…». Утром он не пошёл на заседание. Всё налажено, докладчики известны, обойдутся без него. Мало ли какие у него дела… Вдоль Оки, по левому её берегу шла протоптанная дорожка, то уводившая в чащу леса, то выныривавшая на открытые места, на самый край откоса, нависавшего над рекой. Было солнечно, пусто, безветренно, пощипывал мороз, крепкий мороз – шарф и спущенные вниз уши его ушанки сразу покрылись толстым слоем инея вперемешку с кусочками льда. Внизу белела река, сосны стояли молча, не шелохнувшись, под ногами скрипел снег, и оттого, что только этот скрип и был слышен вокруг, тишина леса казалась такой, какой она, наверное, и была в первый день творения – как будто никогда здесь и не было никого до него и никогда не будет вовек… Один… Да, один… Но есть ведь и такое лечение – лечение одиночеством… Да и кто, и в чём тебе может сейчас помочь? Это всё, брат, твои проблемы, и сам ты с ними и борись… Ах ты, господи, но какая же всё-таки тоска… Какая тоска… «Мы на лодочке катались, золотистой, золотой…» Почему он, слюнтяй, тряпка, так и не сказал ей ничего? Почему? Ведь это же было его, не чужое! Да-да, думайте что хотите, говорите какие угодно слова, но его это было! Его! И не этого амбала – его ждала эта девочка! Может быть, всю свою коротенькую жизнь ждала. И больше уж не дождётся никогда… Разница в возрасте? Ну и что же, что разница? Ну и пусть разница! Всё равно это всё было ещё вверх, не вниз. И для неё вверх, и для него… Да-да! И для неё тоже вверх – не только для него! Она-то сразу это поняла… А может быть, это и было оно – то единственное, последнее, что ему ещё оставляла в запасе жизнь? И больше уж у неё для него нет и не будет ничего? Может быть, Александр Иваныч… Всё может быть… Может быть, и не будет уже больше ничего… Ах ты, господи, но какая же тоска… Какая тоска… А снег скрипит, скрипит… И сосны молчат… И куда ни кинь взглядом – никого, только снег, только сосны. Пустота…
Помнится, он тогда впервые в своей жизни обнаружил, что на морозе слёзы, оказывается, имеют свойство замерзать уже прямо на ресницах или по самой кромке нижних и верхних век, и если вовремя не оттереть их рукой, то ресницы и веки смерзаются, и их потом очень трудно друг от друга отодрать… А не отодрать нельзя – иначе ничего не видно перед собой и не знаешь, куда идёшь… Заживёт? Конечно, заживёт… Всё заживёт, всё забудется… Только вот что останется? А ведь это ещё не конец. Нет, далеко ещё не конец. И ему ещё жить и жить…