Текст книги "Кольцов"
Автор книги: Николай Скатов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
А реальное положение дел в реальном селе, как можно судить по письмам, Кольцов видел и знал совершенно отчетливо, тем более отчетливо, что он часто ставил в прямую связь с этим положением и свое творчество.
Поэт так объясняет Белинскому, почему он мало пишет: «…почему мало? – трудно отвечать и ответ смешной: не потому, что некогда, что дела мои дурны, что я был все расстроен, но вся причина (курсив мой. – Н.С.) – это суша, это безвременье нашего края, настоящий и будущий голод. Все это как-то ужасно имело нынешнее лето на меня большое влияние. Или потому, что мой быт и выгоды тесно связаны с внешней природою нашего народа. Куда ни глянешь – везде унылые лица: поля, горелые степи наводят на душу уныние и печаль, и душа не в состоянии ничего ни мыслить, ни думать».
Речь идет о большем, чем просто «быт и выгода» прасола Кольцова, связанные с «внешнею природою нашего народа», а по сути, о том, что «быт и выгода» поэта Кольцова связаны с внутреннею «природой народа» («не в состоянии ничего ни мыслить, ни думать»). Ибо современное положение дел разрушительно действует и на самую духовную почву народной жизни. «Например: и теперь поют русские песни те же люди, что пели прежде, те же песни, так же поют; напев один, а какая в них, не говоря уж грусть – они все грустны, – а какая-то болезнь, слабость духа, бездушье. А та разгульная энергия, сила, могучесть будто в них никогда не бывали. Я думаю, в той же душе, на том же инструменте, на котором народ выражался широко и сильно, при других обстоятельствах может выражаться слабо и бездушно. Особенно в песне это заметно; в ней, кроме ее собственной души, есть еще душа народа в его настоящем моменте жизни».
А Кольцов собирал народные песни – сейчас они, то есть Кольцовым собранные, уже более или менее учтены, систематизированы, оценены. Но таким собиранием занимался не фиксатор только, а поэт, ищущий и в песнях идеальных определений. «С этими людьми, ребятами, сначала надобно сидеть, балясничать, …потом начать самому им пропеть песни две… А иначе ничего не сделать, хоть брось. Только и я за них принялся крепко, что хочешь делай, а песни ной: нам надобны!»
Посылая Краевскому одну из таких песен, Кольцов комментирует: «Посмотрите, если она хороша, поместите где-нибудь, а нет – в огонь! Перегорит да выгорит, так лет через сто будет славная песня». Песни самого Кольцова – «славные» песни, потому что они уже как бы «перегорели» и «выгорели», потому что они представили душу народа не столько в его «настоящем моменте жизни», сколько во времени, исчисляемом столетиями, в большой истории.
Есть у Кольцова – всего две – песни и собственно исторические. Одна из них даже и названа «Старая песня»: обе они про Ивана Грозного и близки тому двуединому восприятию грозного царя, которое жило в народном сознании. В одной это «царь-ханжа», летящий «как вихрь» из Александровской слободы «Москву-матушку пилатить». В другой это царь «как солнышко», стоящий на башне с русским знаменем во время взятия Казани. Написаны песни в одно время – в 1841 году.
Вообще же говоря, все песни Кольцова, по сути, песни исторические. Герои Кольцова ощущают себя не только в природе, но и в истории. Правда, не столько в современной, сколько в вековой, в глубинной, идущей от предков. «Песня пахаря» обретает подлинное значение, лишь будучи возведенной к праистории, к былине о Микуле Селяниновиче. Недаром и в «Крестьянской пирушке» говорят «про старинушку».
Песня эта традиционно и всеми квалифицируется как бытовая. Определенную поддержку, впрочем, песня находила и в быте того сословия, с которым Кольцов был тесно связан, – мещанского, купеческого. Именно в этой среде, свидетельствовал уже в 80-х годах воронежский этнограф А.И. Селиванов, «нашли себе приют прадедовские обычаи и обряды и долго спустя (после Петра I. – Н.С.) или, лучше сказать, до сих пор существуют в нем». Сами праздничные застолья носили особый характер. «Каждая из вечеринок там оканчивалась на рассвете следующего дня; не столько разгул, веселье было причиною их продолжительности, сколько церемонии, к исполнению которых служил поводом каждый случай. Так, например, когда наступало время ужина, гости на просьбы хозяина „откушать хлеба-соли“ благодарили его, но до разбора, по существовавшему в то время местничеству, не решались оставлять мест своих. Разбор гостей всегда требовал немало времени, и хозяевам предстояло много труда в том, чтобы удовлетворить самолюбие каждого гостя и не оскорбить его местом. Ужин состоял из 20-ти и более кушаний. После каждого кушанья прислуга разносила гостям разлитые в чарки мед и вино, гость брал чарку не иначе как после трехкратной просьбы со стороны хозяина или хозяйки».
Но песня Кольцова названа недаром «Крестьянская пирушка», а не, скажем, купеческая. На самом деле «Крестьянская пирушка» менее всего картина реального современного Кольцову быта, хотя в то же время в ней пет ничего такого, что бы этому быту могло прямо противоречить. Каждая отдельно взятая примета возможна и реальна, но, объединенные вместе, они превращают изображение крестьянского застолья в картину торжественного действа. Недаром в XIX веке один критик, почти современник Кольцова, писал, что поэт рисует нам, как пили и ели наши предки.
Все это решительно отделяет картину Кольцова от описаний крестьянского праздника у Слепушкина. Это тем более бросается в глаза, что у Кольцова даже повторяются некоторые детали слепушкинской поэмы:
Гостей старинушка ведет,
За стол дубовый их сажает,
К столу зятей в красу семье,
Друзей по лавкам, на скамье,
И всех честит их, угощает,
И сын приветлив молодой,
Их просит пивом жатвы новой;
Обносит корец кленовой
По всей беседе круговой.
Вот старики заговорили:
Кто сколько хлеба с поля снял?
И много ль сена накосили?
Здесь, у Слепушкина, царит только, хотя и идеализированный, быт. И потому он мог оказаться представленным в собственно литературных, конечно, не слишком умелых и выразительных стихах, никак с народно-поэтической традицией не связанных.
Весь обряд, изложенный в первых двух частях стихотворения Кольцова, возможен и в боярском тереме, и чуть ли не в царской палате, и в крестьянской горнице, впрочем, скорее в былинно-сказочной. Лишь третья часть переводит рассказ в собственно деревенский, крестьянский и трудовой план: хлеба, покос. Поэт тщательно выстраивает обряд встречи гостей, в реальной жизни, видимо, уже утраченный, ритуал угощения, в реальном быту явно уже упрощенный, даже если он еще как-то соблюдался. Для Кольцова важен сам чинный строй жизни в ее крепости и традиции.
Бахромой, кисеей
Принаряжена,
Молодая жена,
Чернобровая,
Обходила подруг
С поцелуями,
Разносила гостям
Чашу горького;
Сам хозяин за ней
Брагой хмельною
Из ковшей вырезных
Родных потчует;
А хозяйская дочь
Медом сыченым
Обносила кругом,
С лаской девичьей.
Поэт очень точен и в оформлении своего произведения. Здесь все четко и выверено, нет ничего похожего на всплеск эмоций, на лирический беспорядок и отступление от веками освященного. Он сам как бы блюдет строгий ритуальный чин изложения. Двустишию вступления:
Ворота тесовы
Растворилися
точно соответствует замыкающее двустишие – завершение:
От ворот поворот
Виден по снегу.
За их исключением каждая из частей имеет точно по 16 строк. Самих этих частей три: встреча гостей, начало угощения, сам пир. Троекратность во всех случаях подчеркнута: так, трехчастность построения перекликается с трехразовым ритуальным угощением – чашей горького, брагой хмельною, медом сыченым.
В свое время еще Державин написал стихотворение «Крестьянский праздник». В известном смысле этот «Крестьянский праздник» был даже нереалистичнее, точнее, натуралистичнее кольцовской «Крестьянской пирушки» и самим Державиным воспринимался как поэтическая дерзость.
Пусть, Муза! нас хоть осуждают,
Но ты днесь в ковбас пробренчи
И, всшед на холм высокий, званский,
Прогаркни праздник сей крестьянский,
Который господа дают.
Ясно, что мы имеем дело с разным творческим заданием поэтов разного времени (впрочем, эти два стихотворения разделены промежутком всего в двадцать с небольшим лет). Но речь не о том, «Крестьянский праздник» у Державина увиден барским оком, соотнесен с другим, господским миром. У Кольцова он является замкнутым и потому-то внутри себя преисполненным красоты и достоинства.
Герои Кольцова укоренены в труде, в природе, в истории, в традиции. Вот чем определена их сила и мощь. Это тоже укоризна современности, упрек, подобный тому, что бросил другой великий поэт того времени, Лермонтов: «Богатыри – не вы!»
Герой Кольцова знает свою родословную:
У меня ль плечо —
Шире дедова;
Грудь высокая —
Моей матушки.
На лице моем
Кровь отцовская
В молоке зажгла
Зорю красную.
(«Косарь»)
Мать… отец… дед… Но, по сути, родословная того же косаря много шире непосредственного его рода, его собственной семьи. Да, его род – семья, но и весь мир крестьянский, народ. Потому герои Кольцова лишены имен (стихотворение «Женитьба Павла» в этом смысле, кажется, единственное) – не «Петр» или «Иван», а «пахарь» или «удалец», иной раз «добрый молодец». Здесь просто «косарь». Потому герои эти (как и героини) сплошь нарисованы, как рисует своих героев народ, теми же навечными красками. Но традиционный образ у Кольцова обычно предстает обновленным, ему дается частное применение, отчего и общий тип характера, не теряя всеобщности, всенародности существования, конкретизируется, получает индивидуальное выражение. Привычный народный оборот «кровь с молоком» стал образом. Ему возвращается былая неповторимая живописность:
На лице моем
Кровь отцовская
В молоке зажгла
Зорю красную.
Кольцов берет народную формулу в чистом виде, разлагает ее и, оставаясь в ее же пределах, собирает заново, воскрешает, видоизменяя, часто и за счет контекста.
И в «Крестьянской пирушке» привычная формула-рифма «от ворот поворот», оставаясь формулой-рифмой, в контексте стихов обретает конкретность, становится в общей контрастной, черно-белой картине удивительно живописной: с Кольцовым мы впервые увидели этот «от ворот поворот»:
От ворот поворот
Виден по снегу.
«Во „Второй песне Лихача Кудрявича“ также оживлена пословица „Век прожить – не поле перейти“: „Век прожить – не поле пройти за сохою“. „Во дворе по траве хоть шаром покати“ – возвратит Кольцов предметность пословице – „шаром покати“. И одновременно, украсив ее рифмой, эту пословичность укрепит. „Обороты и эпитеты, – писал знаменитый русский филолог Александр Николаевич Веселовский, – полиняли, как линяет слово, образность которого утрачивается с отвлеченным пониманием его объективного содержания“. Кольцов и обновляет эти „полинявшие“ образы и эпитеты, оживляет их.
Под стать кольцовскому косарю и его любимая. И тем-то, что «под стать», она хороша и значима. И она определена вроде традиционно: «лицо белое», «заря алая». Но опять-таки дело в частном применении общего образа. Он и она определены одной формулой. Но в одном случае – «зоря», в другом «заря». Художник кистью чуть тронул. И единый образ (традиционнейшая, древнейшая формула) расщепился, зажил разной жизнью. «Зажгла зорю красную»: зоря – здесь от зорьки загорающейся. «Лицо белое – заря красная»: заря – здесь от зари пылающей. И то же, да не то. Мы видели, как разнилась зорька в «Песне пахаря» и заря в «Урожае». Заря эта живет во многих стихотворениях. Чуть ли не через десятки стихов пройдет другой постоянный образ – тучи. Образы Кольцова немногочисленны, по сути, повторяемы, играют роль постоянных формул, подобных таким формулам в народной поэзии или прямо оттуда взяты, но живут они жизнью конкретной, многосторонней, каждый раз рождаясь заново. Вообще у Кольцова особые отношения с языком. Белинский неоднократно отмечал почти малограмотность Кольцова: «При всех его удивительных способностях, при всем его глубоком уме, подобно всем самоучкам, образовавшимся урывками, почти тайком от родительской власти, Кольцов всегда чувствовал, что его интеллектуальному существованию недостает твердой почвы, и что, вследствие этого, ему часто достается с трудом то, что легко усваивается людьми очень недалекими, но воспользовавшимися благодеяниями первоначального обучения… Это всего яснее видно из того, что он не имел почти никакого понятия о грамматике и писал вовсе без орфографии». Конечно, образования Кольцов не имел, но малограмотность его носила характер особый.
Вообще очень большой писатель воспринимает язык и соответственно говорит и пишет очень своеобразно.
Любопытен упрек в малограмотности, который когда-то обратил критик Александр Васильевич Дружинин к молодому еще тогда писателю Льву Николаевичу Толстому: «Вы сильно безграмотны, иногда безграмотностью нововводителя и сильного поэта, переделывающего язык на свой лад и навсегда, – иногда же безграмотностью офицера, пишущего к товарищу и сидящего в каком-нибудь блиндаже».
Кольцов часто безграмотен «безграмотностью» нововводителя и сильного поэта, переделывающего язык на свой лад. Отсюда, в частности, и удивительно свободное обращение к пословицам, и, главное, свободное обращение с самими этими пословицами, присловьями и поговорками. Они живут в Кольцове-поэте, потому что живут и в Кольцове-человеке: они не замерли, не застыли в неподвижности, способны к постоянному самообновлению. Малограмотный Кольцов обращается со словом так же, как малограмотный народ. Это слово, еще не скованное грамматикой, еще не впряженное в нее, еще играющее на свободе.
И Кольцов, например, даже в частном письме, спрашивая Краевского о Неверове, скажет не привычной, пусть и народной, формулой «ни слуху ни духу», а опираясь на нее, но ее же и преобразовав: «А об Януарии Михайловиче и слух совсем застыл».
Сама степь, в которую уходит косарь и которую он косит, – без конца и без края: не какие-то там десятины или гектары. Даже в народной песне, с которой связана кольцовская песня, есть ограничения и прикрепления:
Уж ты степь ли моя, степь Моздокская.
У Кольцова своя география, его степь чуть ли не вся земля:
Ах ты, степь моя,
Степь привольная,
Широко ты, степь,
Пораскинулась,
К морю Черному
Понадвинулась!
Но этот масштаб есть и определение человека, пришедшего к ней «в гости», идущего по ней, но такой, «вдоль и поперек». Почти как сказочный богатырь: «Зажужжи, коса, как пчелиный рой»; почти как Зевс-громовержец (или Илья-пророк): «Молоньёй коса, засверкай кругом».
Раззудись, плечо!
Размахнись, рука!
Ты пахни в лицо,
Ветер с полудня!
Освежи, взволнуй
Степь просторную!
Зажужжи, коса,
Как пчелиный рой!
Молоньёй, коса,
Засверкай кругом!
Зашуми, трава!
Подкошенная;
Поклонись, цветы,
Головой земле!
Действительно, «слуга и хозяин» природы, слушающий ее и в ней повелевающий. Такой труд – радость, своеобразное «упоение в бою». Все это чудное богатырство возникает именно в момент работы.
При этом слово Кольцова не просто говорит о природной силе, о мощи и размахе, но эту силу, этот разворот несет в самом себе. Само слово распирает внутренняя энергия, найденная поэтом в языке… «Русский язык, – писал Белинский в рецензии 1845 года на одну грамматическую книжку, – необыкновенно богат для выражения явлений природы… В самом деле, какое богатство для изображения явлений естественной действительности заключается только в глаголах русских. На каком другом языке передали бы вы поэтическую прелесть этих выражений покойного Кольцова о стени: расстилается, пораскинулась, понадвинулась?..» Кольцов достигает крайнего напряжения в выражении действия, предельной полноты порыва за счет таких приставок, развертывающих, раскручивающих глагол (эту и саму-то по себе динамичную форму), служащих в русском языке, как отметил еще Ломоносов, «к приданию особливого знаменования и силы глаголам…». И это «особливое знаменование и силу» Кольцов еще и увеличивает, наращивает за счет удвоений – дополнительно слово нагружает. Но и такие перегрузки оно выдерживает, демонстрируя необычайную мощь: пораскинулась, понадвинулась. В «Косаре» трудится не только косарь – мощно и вдохновенно работает сам язык.
По окончании труда все умерено, всему возвращены реальные бытовые рамки:
Нагребу копен,
Намечу стогов.
Даст казачка мне
Денег пригоршни.
Бытовые, но не обытовленные. И потому оплата все же предстает как «денег пригоршни», как «казна» и даже как «золотая казна». Вообще деньги у Кольцова, как в былине, как в народной песне, никогда не реальные крестьянские деньги, а всегда представлены сказочно и богато – казна. Нет у молодца «золотой казны» – сокрушается герой в стихотворении, которое называется «Раздумье селянина». А в «Деревенской беде» говорится о «казне несметной».
Есть в стихах Кольцова и беды и бедность. Но они носят обычно характер очень обобщенный. Реальные черты современного быта, могущие быть социально истолкованными, едва проступают. «Силу крепкую… Нужда горькая. По чужим людям Всю истратила», – сокрушается тот же «селянин» (наверное, батрак). Но и этот социальный «батрацкий» элемент не выделен в ряду других бед, общей бесталанности и неудачливости: ни жены нет, пи друга, ни золотой казны – все одно к одному.
Таким образом, социальные мотивы у Кольцова проступают, но обычно они не специально подчеркнуты, не выделены. Бедность может сопровождать старость, но необязательна, как в «Песне старика», например, или в «Совете старца», где старость есть беда уже сама по себе. Бедность может сопровождать несчастье в любви или даже быть причиной такого несчастья, как в «Деревенской беде», но необязательна, как в «Последнем поцелуе», например.
С этим связан и характер недовольства, неудовлетворенности и протеста. Он может показаться неопределенным, но это потому, что он и очень глубок, и очень широк. В октябре 1838 года Кольцов написал стихи «Стенька Разин», с образом Волги, – опять-таки очень обобщенным. Вообще географические или скорее, так сказать, топографические пристрастия Кольцова часто склонны объяснять узкобиографически: степь-де писал Кольцов – сам степняк. Кольцов действительно писал степь, которую видел и знал. Но он писал и Волгу, которую не видел. Но тоже знал. Ведь и сама степь у Кольцова не только степь, но и символ свободы, шири необъятной. Это скорее идеальная степь русских былин и исторических песен, а не реальная степь, курская или воронежская. И о Стеньке Разине он писал не как о конкретном историческом волжском атамане. Потому же, очевидно, Кольцов усомнился и в названии. «Годится ли название?» – сразу спрашивает он Белинского. «Не знаю, отчего вам не нравится „Стенька Разин“, – пишет Кольцов тому же Белинскому уже в сентябре 1839 года, – разве по названию; название можно переменить, а пьеса, кажется, хорошая». Кольцов не держится за название: имя Стенька Разин как символ вольности возникло не случайно, но оно не совершенно обязательно, ибо все стихотворение – это очень свободная поэтическая импровизация о рвущейся на волю любви. Потому возникала и возможность очень свободных переадресовок песен этого плана у Кольцова, обычно тонко ощущавшего природу человека, которому он посвящал то или иное стихотворение. «Стенька Разин» посвящен памяти А.П. Серебрянского, «Дума Сокола» – В.П. Боткину. Понятие воли в этих стихах многозначно.
Вообще Кольцов почти никогда не говорит в своих стихах – свобода, но всегда по-народному – воля. Одно из стихотворений так и называется – «Тоска по воле»:
Загрустила, запечалилась
Моя буйная головушка;
Ясны очи соколиные
Не хотят смотреть на белый свет.
Тяжело жить дома с бедностью;
Даром хлеб сбирать под окнами;
Тяжелей того в чужих людях
Быть в неволе, в одиночестве.
Ведь и сама неволя – тоже понятие бесконечно широкое: неволя бедности, неволя нищеты, неволя батрачества, неволя одинокой жизни, неволя неблагополучия… Характер самого героя – характер могучий, его запросы безмерны, совсем не о хлебе едином речь:
Дни проходят здесь без солнышка;
Ночи темные – без месяца;
Бури страшные, громовые,
Удалой души не радуют.
Ведь это почти вызов мирозданию. Тоска по воле в таких кольцовских песнях сродни тоске лермонтовских стихов. Недаром в перекличку с ними возникает у Кольцова своеобразный народный демонизм:
Гой ты, сила пододонная!
От тебя я службу требую —
Дай мне волю, волю прежнюю,
А душой тебе я кланяюсь…
Так воля обретает и еще один смысл – закала души. «В ней старое слово я поставил: „Гой“, но оно хорошо, кажется, стоит; с ним „пододонная“ – эдак говорится по-русски про ад», – прокомментировал эту последнюю строфу сам Кольцов.
Начала вольности, протеста, порыва обычно связаны у Кольцова с одним образом – образом сокола, что придает теме единство и силу. Это и в «Стеньке Разине»:
А по Волге, моей матушке,
По родимой, по кормилице,
Вместе с братьями за д?бычью
На край света летал соколом.
Это и в «Тоске по воле»:
И они, мои товарищи,
Соколья, орлы могучие,
Все в один круг собираются
Погулять ночь, пороскошничать.
Как видим, сокол не простая аллегория, образ живет в двух планах, прямом и переносном, в каждом из них развертывается. Эти планы друг в друга прорастают и сливаются в единстве, рождая образ человека-сокола.
А теперь как крылья быстрые
Судьба злая мне подрезала.
Образ перестает быть простым сравнением. Вообще каждый из таких немногочисленных в целом, постоянных образов Кольцова обычно в каком-то одном случае получает наиболее полное, концентрированное, законченное выражение. Туча – в стихотворении «Лес», сокол – в «Думе сокола». Сила «Думы сокола», да и всего этого образа у Кольцова – в безмерности порыва. Это и порыв лихого, разбойного разгула. Это и разрыв с устоявшейся жизнью.
В рассказе Тургенева «Смерть» недоучившийся студент Авенир Сорокоумов, прекрасный, благороднейший человек, лепечет умирающий: «Вот поэт» – и силится читать:
Аль у сокола
Крылья связаны,
Аль пути ему
Все заказаны?
Здесь это и стремление вырваться из самой бренной оболочки человеческой.
Но есть песни, собственно, одна, где такой протест, порыв приобрел и более или менее отчетливый социальный характер. Это «Деревенская беда»: о любви бедного парня к девушке, которую высватал для своего сына богатый староста, и о его мести. Но выхода в то, что можно было бы назвать социальной психологией, все-таки нет и здесь. Сравнение с никитинской песней особенно показательно. В песне Кольцова обычно господствует одно чувство.
Не то, например, в «Песне бобыля» Никитина. В 1854 году был написан Никитиным «Бобыль» с довольно традиционным, почти сказочно-былинным образом добра молодца:
В чистом поле идешь, —
Ветерок встречает,
Забегает вперед,
Стежки подметает.
Рожь стоит по бокам,
Отдает поклоны;
Ляжешь спать – под тобой
Постлан шелк зеленый;
Звезды смотрят в глаза;
Белый день настанет —
Умывает роса,
Солнышко румянит.
Жизнь бобыля счастлива и беззаботна, и лишь в конце вступает иной, грустный мотив:
Вот на старости лет
Кто-то меня вспомнит, —
Приглядит за больным,
Мертвого схоронит?
В «Бобыле» еще выражен тот же характер, что и в кольцовской песне, с ее прямотой, с простой последовательностью в смене чувств: сначала только хорошо, потом только плохо, сначала – счастье, потом – беда. В известном смысле такое представление уже противоречило сделанной в заголовке заявке – «Бобыль».
В 1858 году «Бобыль» существеннейшим образом перерабатывается. Появляется знаменитая «Песня бобыля».
В «Песне бобыля» человек социально и индивидуально опознан и осознан. У Никитина это уже не просто бесталанная голова, но бобыль-бедняк:
Богачу-дураку
И с казной не спится;
Бобыль гол как сокол,
Поет, веселится.
Он идет да поет,
Ветер подпевает;
Сторонись, богачи!
Беднота гуляет!
Впрочем, главное заключается не только в мотиве бедности, который был в «Бобыле», да и у Кольцова встречался довольно часто («Доля бедняка»), а в сложности лирического характера «Песни» Никитина.
Характер у Кольцова в той же «Деревенской беде» неопределеннее, хотя и шире. Приметы бедняцкого существования, точнее, одна примета – «избушка бедная», перекрываются здесь другими, рисующими этакого расписного добра молодца:
На селе своем жил молодец,
Ничего не знал, не ведовал,
Со друзьями гулял, бражничал,
По всему селу роскошничал.
И красна девица та же, что, например, в «Косаре», и описана теми же словами:
Да как гляну против зорюшки,
На ее глаза – бровь черную;
На ее лицо – грудь белую.
(Ср. в «Косаре»:
Лицо белое —
Заря алая,
Щеки полные,
Глаза темные.)
Это девица эпическая, былинно-песенная.
С другой стороны, и отец соперника, какой-нибудь сельский кулак, оборачивается чуть ли не сказочно богатым Черномором:
И его казна несметная
Повернула все по-своему.
Вся картина деревенской жизни, не изменяя себе, оказывается и картиной почти былинной. Так, природа не просто аккомпанирует, но как бы подчиняется чувствам героя, превращающегося почти в богатыря-миродержца:
Альни пот с лица посыпется;
Альни в грудь душа застукает;
Месяц в облака закроется,
Звезды мелкие попрячутся…
В песнях Кольцова свои меры. И протест, вызов в песне тоже предстает как взрыв, «безудерж», способность идти до конца, ни на что не глядя. Сожжение вражьего дома – это и самосожжение – в буквальном и переносном смысле слона:
С той поры я с горем-нуждою
По чужим углам скитаюся,
За дневной кусок работаю,
Кровным потом умываюся.
И названа-то ведь песня у Кольцова «Деревенская беда».
Еще в середине прошлого века вышла книжка «На улице и еще кое-где. Листки из записной книжки А. Милюкова», в которой рассказывалось об одном опыте. Теперь, наверное, его назвали бы социологическим экспериментом. Во время пасхальных праздников (речь идет о весне 1860 г.) два интеллигента заводят разговор с подвыпившим и задремавшим на улице мужиком. Они читают мужику известное кольцовское стихотворение «Что ты спишь, мужичок? Ведь весна на дворе». Несколько недоумевающий мужик пытается отвечать на эти стихи и их, так сказать, комментировать, то есть объяснять свое мужицкое положение. Последовало очередное обращение:
На гумне – ни снопа;
В закромах – ни зерна;
На дворе, по траве —
Хоть шаром покати.
«Так-то так, батюшка, да тягости-то велики! – продолжал мужик, переступая с ноги на ногу, и, видимо, все более и более затрудняясь этими запросами. – Хлеб-от мы покупаем… Промыслов Господь не дал, так кое-как и перебиваемся». И далее крестьянин переводит разговор в план чисто социальных объяснений, толкуя о старосте, о кулаке и т. д.
У Кольцова же жизнь в ее светлых и темных сторонах взята всегда очень широко. В целом это эпическая картина, и судьбы людей подчиняются тем же законам, что и судьбы людей в эпосе. «Судьба царит в эпосе», – говорил Гегель. Такая судьба господствует в песнях Кольцова.
Но это именно песни, и, пожалуй, правильнее говорить не столько о судьбе, сколько о восприятии судьбы героем, о «лирическом» отношении к этой «эпической» теме и об осмыслении ее, о своеобразной философии. Более всего, может быть, выразили эту сторону дела знаменитые «Песни Лихача Кудрявича». Не случайно их две: первая получает подлинное значение, лишь будучи соотнесена со второй. И наоборот. Здесь целая жизненная философия. Думается, не случайно и возникла она в разгар оживленных философских споров, в, так сказать, философском контексте, когда в 1836 году на вечере у В.П. Боткина, по воспоминаниям современника, Кольцов, «удалившись в кабинет хозяина, сел за письменный его стол и возвратился через несколько минут к приятелям с бумажкою в руках. „А я написал песенку, – сказал он робко и прочел «Песнь Лихача Кудрявича“.
Только вместе они, эти песни, схватывают жизнь; две ее стороны, два положения в ней, может быть, два возраста. Песни эти эпичны по сути, ибо в них действительно царит судьба. В первой – счастливая. И счастье это полностью осмыслено в рамках народного мироощущения и народной поэтики. Даже у Кольцова немного песен столь афористичных; пословицы следуют одна за другой, одна в другую переходят, сплетаются и расходятся, перекликаются и поддерживают друг друга. Не успела отзвучать одна – уже рождается другая:
С радости – веселья
Хмелем кудри вьются;
Ни с какой заботы
Они не секутся.
Их не гребень чешет —
Золотая доля,
Завивает в кольцы
Молодецка удаль.
Не родись богатым,
А родись кудрявым:
По щучью веленью
Все тебе готово.
Герой весь, как в броне, в этих пословицах, афоризмах и присказках, мощных своей народной сутью, укрепленных в вековом времени и всеобщем опыте – и это отнюдь не застывшие заветы прошлого, не мертвые формулы. Сама их трансформация, возможность «игры» с ними свидетельствует и о том, что они для героя и в герое живут, в нем реализуются. Так же как, кстати сказать, реализуются они в самом Кольцове, уже не только в его песнях, но и в его письмах. Вот речь совершенно другой песни «Лихача Кудрявича»: «Давно я к вам не писал ни строчки: дурно, сам знаю и каюсь перед вами! Не то чтоб не хотел, – боже упаси! Но хлопоты, но дела, но неприятности – вот мои друзья, которые так прилежно за мною ухаживают и день и ночь, вот мои друзья, товарищи, сослуживцы! Бог знает, когда они от меня отстанут, с ними я хожу, лежу, и ем, и сплю. Досадно, мочи нет! А помочь горю нечем! Да, в настоящем мы горюем, в будущем ждем лучшего: приходит будущее – и хуже старого в семь седмериц. Вы думаете: какие дела? Пустые, гражданские? Нет, торговые, торговые дела дурны, вот что! За что ни возьмись – валится все из рук, хоть плачь! Что купишь, думаешь: барыш! Ан нет: убыток да убыток. Сказать вам откровенно? Этот чертов убыток уж как нехорошо! Ждешь, ждешь, никак не проглотишь, так в горле комом и становится! Ледащий малый – этот убыток, черт с ним совсем! Старая песня – в сторону! Ей, черт с ней… Не живи как хочется, – живи, как бог велит! Нет, время, или, лучше сказать, время свободного имею я много, да так всегда мысли расстроены, что не лезет ничего в голову, а что и лезет, то черт знает что такое: ни медведь, ни человек, а так какой-то кавардак. Стоишь, думаешь, думаешь, да и сядешь на пень: ноги свесишь, голову повесишь, как дурак».
В песне Кольцова есть одно чувство и способность отдаваться ему до конца, ничего другого в это господствующее чувство не допускается. Лихач Кудрявич – в самом имени героя уже заключена некая общая, песенная, сказочная стихия. Очень точно выражает существо кольцовской песни само это деление: первая песня Лихача Кудрявича, вторая песня Лихача Кудрявича. Одновременность проявления разных противоречивых чувств, образующих сложное единство, для кольцовского героя здесь невозможна. Противоположные чувства выражены в разных песнях. В первой – только радость и разгул до конца. Стихия несет человека, и от него не нужно ничего иного, кроме как полностью отдаться во власть счастья, удачи, везенья. Зато во второй песне – только забота, только кручина. И опять герой лишь выражает общую стихию невезенья, подчиняется ей до конца. Есть стихия везенья, есть стихия невезенья – и с этим ничего не поделаешь.