Текст книги "Кольцов"
Автор книги: Николай Скатов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Летом, в августе 1840 года, Кольцов пишет Белинскому из Воронежа перед самым почти отъездом в Москву, пишет так, что невольно думаешь, читая это письмо купца Алексея Кольцова, о лучших у Островского монологах молодой купчихи Катерины Кабановой: такой образ стремящейся на волю души встает из них, такой совсем уж без пути назад порыв, такой горькой полупесней, полусказом это вылилось.
Катерина: «Свету-то так рада сделаешься! А вставать не хочется, опять те же люди, те же разговоры, та же мука. А об жизни и думать не хочется. Опять жить? Нет, нет, не надо… нехорошо! И люди мне противны, и дом мне противен, и стены противны! Не пойду туда! Нет, нет, не пойду! Придешь к ним, они ходят, говорят, а на что мне это?»
Кольцов: «Люди так меня мучат, так отнимают время, что – целые дни проходят – я ничего не думаю, ни о дне завтрашнем, ни о дне настоящем. И, боже мой! – какие люди глупые, пошлые, чванные и многоречивые разговоры; курьи ли выражения, свиньи ли длиннопения, – не знаю. А время все-таки берут; и оно уходит, и уходит невозвратно. Вот и сегодня: и выбрал праздник, и очистил дело, и запер дверь: нашелся человек, отпер ее – и несколько часов ушло: насилу отделался. Не отпереть – стучат дьявольски; и как-то эти меня разговоры начали сильнее тяготить, так что иногда в голове становится кружение».
Много ли нужно исправлять для того, чтобы это письмо могло оказаться монологом в драме Островского?
Катерина, во всяком случае, была избавлена от «образованного» общества. К Кольцову же часто стучались не только малограмотные приказчики для выяснения торговых дел, но и любители умных разговоров и литературных бесед.
«У нас, – сообщает Кольцов Белинскому, – есть уездное училище, а в училище есть уездный смотритель; зовут его Николай Лукьянович господин Грабовский. Он человек известный: два года назад издал „Историческую картину религии“, с французского (две части, цена 10 руб.). Подписка была объявлена на всю Россию, посвящена архиерею. Остальные экземпляры разыгрываются теперь в лотерею насильно, то есть, ко всем исправникам, городничим посланы билеты: раздай да и хвать: не раздаешь, свои деньги плати, – не велик барии какой-нибудь исправник».
Письмо у Кольцова не просто письмо, но рассказ, очерк, фельетон на тему «добровольного» распространения обязательных российских лотерей. И прежде всего сцена: «Два дня назад вечером я уморен был насмерть. Смотрю, лезет Грабовский.
– Здравствуйте.
– Мое почтение.
– Я к вам.
– – Очень рад.
– – Не просто, с просьбой.
– Готов выполнить, если смогу.
– О, что до этого – без сомнения можете.
– Готов служить.
– Дело вот в чем.
– Хорошо.
– Вчера я читал ваши стихи в «Сборнике».
– Благодарю.
– Вы, как видно, посвятили себя на белые стихи.
– Да-с.
– А, по-моему, рифмованные стихи как-то лучше.
– И я так же думаю.
– Что же вы сами не пишете?
– Не умею.
– И полноте, вам захотеть – вот и все.
– Выполню ваше желание, попробую как-нибудь.
– Впрочем, они и без рифм очень хороши.
– Покорно благодарю.
– Вы не изволили читать-с мой перевод – «Историческую картину религии»?
– Нет, еще не читал.
– Разве вы прозы не любите?
– Не только не люблю, сроду не читаю.
– Напрасно-с вы это делаете, а проза дело хорошее.
– Знаю».
Окончания письма Кольцова нет, но уже и в приведенном отрывке – полное представление о литературном визите ученого человека, даже и журналиста: с 1838 года и по 1845 год Грабовский – первый редактор «Воронежских губернских ведомостей», в которых, впрочем, Кольцову не досталось ни строчки – ни во здравие, ни на упокой: после смерти поэта никакого некролога в них не появилось.
«Пророчески вы угадали мое положение, – пишет Кольцов Белинскому, – у меня у самого давно уже лежит на душе грустное это сознание, что в Воронеже долго мне не сдобровать. Давно живу я в нем и гляжу вон, как зверь. Тесен мой круг, грязен мой мир; горько мне жить в нем; и я не знаю, как я еще не потерялся в нем давно. Какая-нибудь добрая сила невидимо поддерживает меня от паденья, и если я не переменю себя, то скоро упаду. Это неминуемо как дважды два четыре. Хоть я и отказал себе во многом, и частью живя в этой грязи, отрешил себя от нее, но все-таки не совсем, но все-таки я не вышел из нее».
Прежде всего выходом казался отъезд из Воронежа. Какие здесь существовали варианты? Чего хотели и что предлагали его друзья?
Внешне предложения выглядели почтенно, достойно и соблазнительно. «В это время, – писал Белинский уже в позднейшей о поэте статье, – Кольцову было сделано из Петербурга предложение принять управление книжною лавкою, основанною на акциях. Другое предложение было сделано ему А.А. Краевским – принять на себя заведование конторою „Отечественных записок“. Первое предложение было ему совершенно не по душе».
Кольцов смотрел на дело гораздо более трезвыми глазами, чем, например, Белинский. Здесь-то поэт в отличие от критика был гораздо более критичен и аналитичен, что Белинский вскоре после смерти Кольцова поймет и о чем напишет в письме Боткину.
Белинский точно и, как признался сам Кольцов, пророчески угадал его положение и потому «перезывал» его в Питер, но рисовалась Белинскому, очевидно, достаточно идиллическая картина (честная, благородная торговля книгами), в создании которой он, впрочем, и сам был готов энтузиастически поступиться последней копейкой. Кстати, сказать, ни одно из книжных издательских дел непрактичному Белинскому так никогда и не удастся. Остатки подобных идиллических представлений сохранились и в статье критика о Кольцове: «С последней оо-ездки в Москву эти минуты уныния, апатии и тоски стали являться чаще. Одна надежда облегчала их. По отстройке дома он думал сдать отцу приведенные им в порядок дела по степи, а самому заняться присмотром за домом и открыть в нем книжную лавку. Это значило бы для него примирить потребность своей натуры с внешнею деятельностью».
Мы увидим, что сам Кольцов вряд ли мог хоть сколько-нибудь серьезно думать о таком примирении с «внешнею деятельностью». Знавший действительность Кольцов не питал никаких иллюзий и насчет петербургской книготорговли, и, математически все рассчитав, представил другу истинное положение дел: «А чтобы быть мне хорошим книгопродавцем, – едва ли я им буду. Конечно, прежде, может, так, а теперь начать труд не по силе, особенно в Питере. На книжную торговлю я смотрю теми же глазами, как и на всякую; и чистая аксиома: где торговля, там и подлость. Будь человек святой – и тот сделает низко, а сделавши раз, почему не продолжать? Конечно, есть исключения: например, Василий Петрович Боткин. Он – не сравнение со мною. Он вырос, у его отца были средства порядочно учить, – выучился. Торговля шла правильная, капитал большой, а большой капитал в деле торговли вещь великая. А маленькая торговля и небольшой капитал – и с ничего и подниматься в гору; похвальное дело, но трудное дело, и я на опыте уж это знаю. Здесь собраться с силами надо человеку, работать неутомимо пять лет, а ступать нога за ногу – десять. Вот основная причина, отчего ваши петербургские книгопродавцы – все мошенники. Им другими и быть нельзя, они всю торговлю начали сами, а не их отцы и деды, и начали с ничего; следственно, сначала они думали, как бы приобрести мало-мальски, а преобретая – время прошло много: поздно перемениться. И подличая сначала, по привычке должно уж подличать до конца. Если и я начну торговать, – будь у меня пять тысяч, дай мне Андрей Александрович (Краевский. – Н.С.) пять тысяч, вы две тысячи, всего – двенадцать тысяч – в двенадцать тысяч что за лавка в Питере? На что иметь хорошего молодца, платить восемьсот рублей? За лавку семьсот, капитал триста рублей, содержание на себя тысяча пятьсот, всего три тысячи триста – следственно, надо с двенадцатью тысячами добыть в год по тридцати копеек процентов на рубль, кроме барышей. А если иначе сделать, – будет выгоднее, и лавка пойдет и капитал умножится».
Кольцов прекрасно знает, как нажить деньги, хотя бы и занимаясь книготорговлей: «Например, сначала делать так: привезти своих пять тысяч, взять у Андрея Александровича тоже пять тысяч, у вас две тысячи, заниматься самому, приказчика не иметь; через год вам денег ни копейки не отдать, входить во всякие дряни, позволять себе все, – и лавка пойдет славно, и капитал вырастет. И так делают многие. Но я решительно на это не способен и делать так не могу и не мастер; поэтому и буду худой книгопродавец. Обмануть же Андрея Александровича я ни за что не соглашусь, я его уважаю не этою стороною души, а вас, милый мой Виссарион Григорьевич, – и говорить нечего! Моя любовь к вам другая. Боже сохрани! Лучше пропади я пропастью, чем обмануть вас!»
Очевидно, и в Петербурге, когда Кольцов жил у Белинского, тот его «перезывал» из Воронежа, потому что Кольцов, как бы продолжая разговор, пишет: «Даже жить в Петербурге, быть книгопродавцем – значит быть Поляковым (книгопродавец Поляков у Кольцова – неизменный символ мошенничества, так как и лично обманывал поэта в пересылке некоторых изданий. – Н.С.); иначе – нельзя. Каковы люди, таков и купец. Он не сам по себе гадок и плут, а его так вам вырабатывают люди, с которыми он имеет сделки. Кто в Питере честен? Кто в Москве честен из них? Никто. Что ж я за звезда, что один между ними буду честен? С кем же я буду дела вести, как не с ними? Они плуты – ну и я должен быть плут. А мне плутом быть – до смерти не хочется».
Другим вариантом переезда в Петербург была возможность стать заведующим конторой «Отечественных записок». Краевский, делая такое предложение, вряд ли руководился только, так сказать, благотворительными целями. Делец и коммерсант, он должен был вполне оценить в Кольцове умного, точного, энергичного и опытного работника. У Краевского было, видимо, немало тому доказательств. Выразительным подтверждением является письмо Кольцова Краевскому, посланное уже после осеннего петербургского пребывания из Москвы. По просьбе Краевского Кольцов нанес в Московскую контору журнала что-то вроде инспекционного визита, о котором и докладывает: «По желанию Вашему третьего дня был я с Василием Петровичем Боткиным в конторе „Отечественных записок“. Она на Кузнецком мосту; но только вход в нее не прямо с улицы, а надо взойти в ворота и перейти сначала целый двор, не очень чистый, с одной стороны, и над крыльцом ее, вместе с вывескою „Контора журналов“, – „Здесь диктируют сукна“. Это не очень ловко. За маленькой прихожей довольно большая чистая комната. На стенах разные большие и маленькие картины, очень порядочные; прилавки и шкапы сделаны очень хорошо, журналы за стеклами в порядке, на столе записные книги и счета, как следует». Все это отмечено точным и быстрым взглядом хозяина, умеющего наблюдать за делом и за порядком его ведения.
«За комнатой конторы еще другая большая хорошая комната, где живет сам Кони. Приказчик у него немец, дурно говорит по-русски. Кони тоже; говорят много и охотно, хоть слова их и с трудом понимаешь; и что-то мне показалось, что Кони и его приказчик или такие от роду немцы-чудаки, или часто попивают винцо, лица у обоих довольно красны. Более любят говорить не об „Отечественных записках“, а об „Литературной газете“, что этот журнал с нового года будет издавать г. Кони и журнал будет очень хороший. Большая вывеска на улице очень велика и наглазна, только сделана не в пользу нашу: на ней, после верхнего слова Контора, в другой строке во всю длину доски огромными словами: «Литературная газета», потом небольшими словами в одну строку ниже и «Отечественных записок» и «Русского пантеона», потом в нижней самой строке: и всех других российских журналов. А по-моему, кажется, следовало бы написать: Контора «О. Записок», «Л. Газеты» и «Пантеона» – это было бы лучше, и ваш журнал был бы на первом глазе. Кроме этого, о г. Кони слышал я от многих мнение не очень хорошее…» Затем Кольцов дает Кра-овскому ряд советов по ведению московской конторы.
Ф.А. Кони, отец знаменитого юриста А.Ф. Кони, действительно приступил в начале 40-х годов к выпуску сеоих изданий и вскоре стал довольно заметной фигурой в русском журнально-литературном мире. Но интересны здесь не настороженность и предвзятость по отношению к нему Кольцова (она, очевидно, быстро рассеялась: во всяком случае, позднее Кольцов и писал Ф.А. Кони, и напечатал у него несколько стихотворений), а опять-таки цепкий и хваткий хозяйский глаз на вывеску (реклама!), на приказчика (не пьяница ли?), на «общественное мнение» (что говорят люди?).
Краевский вряд ли бы прогадал, обзаведись он таким заведующим конторою. Сам Кольцов в письмах отделывался вежливыми фразами о соблазнительности такого предложения, о готовности на него откликнуться, если бы не обстоятельства: «…Взять контору „Записок“ это дело другое, на это дело можно решиться скорее. Есть на первый раз уже основание небольшое, но прочное, без употребления своих денег. Брать две тысячи пятьсот на расходы (очевидно, сумма, предложенная Краевским. – Н.С.) – пока сумма порядочная, и если бы меня выпустили из Воронежа, это дело бы я на себя с великою охотою взял.
Вы спросите: кто не выпустит меня из Воронежа? Полиция. Вы говорили: вам отвечать откровенно и искренне; я так и должен вам говорить, хоть и не хочется до смерти. Ничего нет хуже, как говорить искренне о своих грехах. Мы должны с отцом до двадцати тысяч рублей.[4]4
То есть деньги вложены Кольцовыми в различные торговые операции, находятся в обороте, а с отдачей их они явно тянут, о чем писал Кольцов Белинскому, поясняя, как только и могут благополучно вершиться торговые, хотя бы и книгами, дела. Потому и говорит Кольцов о таких делах как о «грехах», впрочем, в торговле обычных: «Векселедатели он и я, и кое-где и один я (ряд дел молодой Кольцов вел совсем самостоятельно. – Н.С.)».
[Закрыть] Хоть, может быть, сумма эта для уплаты долгов и соберется, но на это надо время и надо, чтобы я и отец мой оба вместе хотели сделать так. А так как я поеду жить в Питер против его воли, пустить же он ни за что волею не согласится, то как я уеду, а какому-нибудь векселю придет срок, он и скажет: «Я не должен по нему, а сын, а он в Питере – пошлите туда». Что было в прошлую мою поездку? Приезжаю домой, зовут в полицию, просят по одному векселю три тысячи; но хорошо, в пору приехал, уладил с ним, и деньги заплатили, а то бы вексель был послан в Москву».
Но и позднее, после возвращения из Москвы, когда дела с полицией полностью уладятся, Кольцов ни на какой переезд в столицу для такой работы у Краевского не войдет. Потому-то в одном из писем он отзывается о предложении Краевского уже и прямо пренебрежительно: «Краевскому писал я прежде, что дела мои дурны: он на это со всем тоном великого мецената зовет меня к себе управлять конторою журнала „Отечественных записок“, из мальчика просит пойти в работники; удачная будет перемена».
Сколько-нибудь всерьез он вряд ли для себя это предложение рассматривал.
Не забудем, а об этом, видимо, подчас его столичные друзья забывали, что сам Кольцов был купцом, пусть и при отце, но – хозяином, самостоятельно ведшим дела. Стать под чье-то начало, превратиться в наемного работника для него было невозможно. Недаром почти тогда же, в марте 1840 года, благодарность П.А. Вяземскому прерывается фразой: «Вы своим покровительством отвели от меня тучу, которая, может быть, навсегда бы уничтожила меня и перевела бы из незавидной моей сферы в последний круг людей – рабочих».
Да, он работает, но он хозяин, а не рабочий; он нанимает, но сам не наемный. В письме Белинскому Кольцов, поясняя положение приказчика у хозяина, по сути, поясняет свое возможное положение у Краевского, а уж цену-то Краевскому как работодателю он знал и с этой стороны понимал его много лучше эксплуатируемого Краевским Белинского: «Приказчиком же мне быть – я тоже не гожусь. У меня тысяча примеров на глазах, самый паршивый хозяин не годится быть приказчиком, а приказчик и незавидной может быть порядочным хозяином. Жить у хозяина – надо деньги заслужить, я должен наняться весь, а не половина; а человек, делая одно и другое, – что за человек?» Тем более что Кольцов-то хотел делать именно одно и другое (литература), а еще точнее, одно – литературу.
Даже Белинский только после смерти Кольцова поймет до конца, почему тот так сопротивлялся вроде бы выгодным, спасительным предложениям, и «горько-смешными» назовет собственные ему возражения: «Кольцов знал действительность. Торговля в его глазах была синоним мошенничества я подлости. Он говорил, что хорошо быть таким купцом, как ты (письмо адресовано Боткину. – Н.С.), но не таким, как tuus Pater.[5]5
Tuus Pater – твой отец (латин.).
[Закрыть] Одна мысль о начатке нового поприща унижений, пролазничества, плутней приводила его в ужас – она-то и усахарила его. У Иванова (иногороднего) дела идут отлично, но потому, что он – Иванов, честный и добрый малый, но Иванов, а не Кольцов».
Дело в том, что книгопродавец и управляющий конторой «Отечественных записок» Андрей Иванович Иванов как раз и пошел тем благополучным путем, который прочили Кольцову его друзья, и Белинский тоже, и сам Белинский в своих «Литературных и журнальных заметках» это засвидетельствовал и, так сказать, увековечил Иванова как некий образец и положительный пример: «Всей русской читающей публике известно, как г. Иванов начал свое книгопродавческое поприще: скромно, почти без всяких средств, кроме собственной деятельности, расторопности, усердия и честности, – начал с управления конторою „Отечественных записок“, и вот теперь он уже едва ли не лучший русский книгопродавец. Он комиссионер почти всех провинций России, и его оборот уже весьма значителен. А спросите его, как он достиг этого? Очень просто: надобно было только поступать честно с своими корреспондентами. Например, житель провинции высылал к нему деньги на покупку книг: он денег этих не брал себе, не бросал письма в корзинку с ненужными бумагами и не оставлял корреспондента своего без денег, без книг и без ответа на многократно повторяемые письма; он по первой же почте отсылал требуемые книги по настоящей их цене, а вместе с ними и счет, и отчет, и расчет… Очень хорошо было бы, если бы на Руси развелось поболее таких книгопродавцев, как г. Иванов». «Впоследствии, – пишут новейшие комментаторы критика, – Белинский изменил свое мнение об А.И. Иванове».
Не Белинский изменил мнение об Иванове, а жизнь сокрушила идиллическую картину честной чичиковщины, сам Иванов, «добрый и честный малый», изменился, и в 1847 году Белинскому придется говорить о «мошеннике» Иванове, а Краевскому отбирать у Иванова ведение конторы. Здесь-то знавший действительность Кольцов ставил не только точные диагнозы, но и долгосрочные прогнозы.
Чего же хотел Кольцов, вступая на новую и, как оказалось, последнюю свою ступень? Пожалуй, правильнее начать с того, чего он не хотел.
Он не хотел жить в Воронеже. «Боже сохрани, если Воронеж почему-нибудь удержит у себя еще надолго, – я тогда пропал». Это в письме Белинскому. Но, не говоря уже о письмах Белинскому, даже в письме Вяземскому, вроде бы только деловом и одновременно благодарственном, прорвалась жалоба: «Жить в Воронеже все скучнеет, безлюдно, материально – грязь общества и дурное направление мнений, неприязненность людей давят душу и теснят в делах дневных потребностей. Оставить бы его – да впереди еще темнее».
Впереди – еще темнее. Ведь сам по себе переезд в Москву и Петербург для Кольцова не очень много значил. Да и смотреть на них он научился трезвым и критическим оком. Тем более что после распада кружка, когда-то связанного с именем Станкевича, и после отъезда Белинского в Петербург московская духовная атмосфера для него пообесцветилась. «Москва в литературной жизни, – сообщил Кольцов Белинскому в 1841 году перед самым отъездом в Воронеж после довольно долгого в первопрестольной пребывания, – совсем устарела, выжилась. Может, и есть кружки молодых людей; но я их не знаю. В ней остались один Василий Петрович (Боткин. – Н.С.), запрись он, и последние обломки старого, талантливого, горячего, вдохновенного кружка – как не бывало: все рассыпется врозь, и едва ли когда опять соберется. Кажется, никогда. Конечно, эти люди все будут работать, всяк у себя; но они будут сами по себе лишь хороши, а все новое в него уже не войдет: оно или соберется особенно, если будет из кого собраться, или, не давши плодов, проживет свою жизнь материальной жизнью, что, кажется, в наше время и сделать всего легче».
К славянофильским образованиям, центром которых начала становиться Москва, Кольцов остался в лучшем случае равнодушен, хотя, как свидетельствовал Иван Сергеевич Аксаков, иногда и бывал у Аксаковых на субботних сборах-обедах. Кольцов же из первых чутко уловил начало раскола в отношениях Константина Аксакова с Белинским, решительно заняв сторону Белинского и даже, пожалуй, подливая масла в огонь. Некоторые явно недоброжелательные в адрес Белинского жесты со стороны К. Аксакова буквально ставили Кольцова на дыбы, и он сообщал о них Белинскому. Все симпатии Кольцова переселились в Петербург, но тоже в той мере, в каков они были связаны с Белинским: «Да, милый Виссарион Григорьевич, где вы – там для меня жизнь всегда теплее, а где вас нет – другое дело. Чем больше проходит время, тем больше эта истина доказывается опытом. Я теперь ясней начал чувствовать, как целый мир иногда сосредоточивается в одном человеке. Кажется, скоро придет время, что вы для меня замените всех и вся. Моя душа часто начинает говорить про это, и никуда не просится жить, как к вам». В целом же, не то что раньше, Петербург для Кольцова гораздо менее интересен: «Питер меня, – пишет он Белинскому, после последнего своего посещения столицы, – в нынешнее мое житье в нем меньше привязывал: мало я в нем оставил, меньше он во мне».
Кем Кольцов не хотел быть?
«Я не хочу быть человеком богатым – и никогда не буду. Не хочу быть никогда женатым и, может быть, не буду». В другом письме: «Чиновником я никогда не буду. Эта должность не по мне».
В жизни Кольцова на рубеже 30—40-х годов наступал период удивительной внутренней сосредоточенности; недаром же он пишет Белинскому: «Мы здоровы, если не телом, то, слава богу, душой». «Дряхлею телом, но не духом, – напишет в 1846 году Гоголь. – В духе, напротив, все крепнет и становится тверже». Глубокое душевное здоровье вело Кольцова к необходимости какого-то нравственного самоочищения. Подобно Гоголю в его письмах, которые писатель соберет и опубликует еще при своей жизни, Кольцов в своих письмах, которые с трудом соберут и опубликуют много лет спустя уже после его смерти, вершит некий строгий самосуд. И чем ближе к концу, тем эта потребность пробивается сильнее и звучит настоятельнее. И ищет внешнего суда. Правда, к отличие от Гоголя, который хотя и в форме личных писем, обратился позднее в «Выбранных местах из переписки с друзьями» как бы ко всем сразу, Кольцов обращается к избранным судьям и видит таковых в двух своих друзьях: в Белинском и в Боткине, к этому времени вставшем для него рядом с Белинским. Он допрашивает их о себе сам настоятельно и исповедально.
Белинского: «Вы говорите в письме много от души и искренне, но не сказали всего о моих недостатках; эти заметки всего нужнее и, пожалуйста, скажите мне их прямо и откровенно; лучше этого вы ничего мне не скажете. Я теперь самую горькую истину полюбил всей душой. Самый желудок мой переменился – вместо сладкого варит лучше горькое; маслины прежде я терпеть не мог, с одной рвало меня, а ныне я обжираюсь ими и глотаю по полусотне, и если бы попались на эти зубы устрицы, и с ними бы церемониться не стал. Кислое, горькое, соленое, уксусное сделалось моим любимым кушаньем». Прямые вроде бы гастрономические перечисления у Кольцова легко переходят здесь в метафору. Знать пусть горькую, соленую правду о себе самом, – вот что ему нужно. Почему, зачем?
Почти через год он упрашивает о том же Боткина, впрочем, в письме, адресованном, уже в пору болезни, одновременно и Боткину и Белинскому: «Теперь к вам, Насилий Петрович! Я писал вам письмо большое, подробное, все, что у меня за душою было и жило долго: про мои намерения, и про мои опасения, и про себя самого. Такое письмо я только и мог написать вам или Виссариону Григорьевичу; никому больше на свете: ни брату, ни жене. Горькое было у меня время, горько вам во всем и сознался. Но вы, милый Василий Петрович, поскупились ответить мне на все, на что я просил ответа. Слова нет, тяжело вам о многом сказать прямо – щекотливо. Я вас поставил в самое затруднительное положение. Но я об этом и писал, от вас-то и требовал, и от вас-то я могу все выслушать и легко снести неприятное; что бы вы дурно про меня ни сказали, это все бы только значило, что вы сказали мне не в укор, а в похвалу, а чем бы прямей и решительней, тем бы было для меня приятнее и легче. Видите ли, у меня сделалась нечаянная перемена во всем, и я, так сказать, оторопел. Мне сделалось нужно броситься в другую сферу; но прежде нужно же сознать свои силы и свои недостатки. Упавши раз, и то никак не поднимусь, но упавши другой раз, – значит, наповал. Вот почему мне нужно знать о самом себе именно от вас, и потому от вас, что я к вам обоим неограниченную имею любовь и доверие, а между своими чиниться в крайности ничего: что плохо, то и наружу прежде всего».
Еще не были опубликованы «Выбранные места» и уж тем более посмертная «Авторская исповедь» Гоголя, но, говоря гоголевским словом, для Кольцова «приспевает время, когда жажда исповеди душевной становится сильнее и сильнее». И много ли нужно изменять в этих письмах Кольцова, чтобы ощутить тот «торжественный тон» и «необыкновенный слог», который и отличит, по словам Гоголя же, его книгу писем? Речь, конечно, не о том, что Кольцов пойдет по гоголевскому пути, так сказать, идейно, но он хочет «броситься в другую сферу». Он уже явно не вмещается в традиционные свои жанры – песню и даже думу. Его ум, его дух ищет новых горизонтов, других определений и иных форм выражения. Именно письма Кольцова в их совокупности и в их становлении говорят о том, чем он был, и особенно о том, чем он мог стать.
Ощущение известной исчерпанности старого своего пути все чаще начинает прорываться у Кольцова. Еще в апреле 1840 года он пишет Белинскому: «Ведь, знаете, иногда напишешь хорошо, иногда и дурно. Особенно: как-то получил от вас письмо, где говорите вы, что из присланных нескольких пьес вам ни одна не понравилась. Еще ничего – не нравится одна, две, три; а пять, десять – дурно, и мне шибко стало грустно».
Но дело в том, что все это легло на собственные внутренние сомнения, им ответило: «Мне самому сдается, что прежде я писал лучше, а теперь почему-то пишу хуже, и этой зимой вновь начала эта мысль изменяться; вы же мною теперь тая владеете, что ваше слово – приговор. А ведь неловко, черт возьми, так долго сидевши, не написавши почти ничего еще дельного, – и выписаться… Худая посылка к самому себе». Вообще со своим критическим даром Кольцов очень мог и на себя оборотиться.
Кольцов постоянно пишет Белинскому, как он ему верит, как для него дорого всякое его, Белинского, слово, каждый его совет, любая его поправка. Но из этого еще не следует, что он «рабски» внимал такому слову, что всегда следовал таким советам и поправкам. Получая их, часто и довольно решительно возражал и вообще цену себе знал. «После десяти дней я собирался писать каждый день к вам, – обращается он к Белинскому. – Но так пришло ко мне время хорошо, такая полная жизнь вдруг посетила мою грудь, что я подобной не видал давно, давно… Мне не хотелось упустить эту пору, – за карандаш и начал кропать стишонки. Их все посылаю с этим письмом к вам; прочтите, увидите, что время шло у меня не даром».
Фраза «не хотел упустить эту пору» поясняет одну особенность кольцовского творчества, самого творческого процесса. В его даровании, особенно до поры до времени, было очень много природного, стихийного. К тому же Кольцов – лирик, песенник, а лирика давно названа поэзией мига; она, особенно в известной своей части, действительно одномоментна. И есть тип лириков, в которых это общее свойство лирической поэзии наиболее концентрированно выражено, очень полно заявлено в самом творческом акте. Яркое воплощение такого типа в русской поэзии – Афанасий Фет. Именно такими качествами, как стихийность, природность, музыкальность, его лирика особенно близка Кольцову, восторженным поклонником которого Фет был. Это видели самые разные критики. Уже рецензент первого сборника Фета 1850 года, Л. Мей, сам известный поэт, отмечая «чисто русский оборот мысли и речи», упрекнет все же автора в чересчур сильном влиянии на некоторые его стихи именно Кольцова. Любопытно, что много позже в своей «Повести в повести» Чернышевский, хотя и с пародийным заданием, будет соединять стихи Фета и Кольцова, явно ощущая их родственность.
Лирический талант Фета, песенный талант Кольцова таковы, что здесь многое делалось «нутром». И потому это такой труд, что он нуждался, может быть, еще более, чем в самопроверке, в проверке со стороны. Кольцовское творчество «нутром» проверялось здесь «головой».
«Поправки – дело дьявольское, – пишет он Белинскому. – Что написалось, то давно забылось. Насильно же заставить жить тот момент, который давно не в груди, – вещь трудная». Правда, при этом сами чужие поправки Кольцовым часто отвергаются, в свою очередь, правятся, вообще принимаются критически и всегда с большим достоинством. Цену своим стихам Кольцов знал. Это ничуть не противоречит уже в год смерти данному им объяснению собственного таланта. Речь идет о материальной стороне дела, о способности обеспечить себя литературным трудом, но переходит и в более общую характеристику: «Положить надежду на мои стишонки – что за них дадут? И что буду за них получать в год? – пустяки: на сапоги, на чай – и только. Талант мой, – надо говорить правду в решительное время, – талант мой пустой; несколько песен в год – дрянь. За них много не дадут. Писать в прозе не умею…».
Все это не уничижение паче гордости. Но теперь с каких-то новых высот он считает, что талант, только в песнях проявившийся, талант «пустой». Он действительно думал о переходе в «другую сферу», и весь путь его, духовный и писательский, вел к такому переходу. Но… «прозой писать не умею».
Такие слова отнюдь не означают повторения за шесть лет до этого сказанных: «За дурное письмо не ругайте, потому что проза со мною еще при рождении разошлась самым неблагородным образом». Может быть, подобно мольеровскому Журдену, он действительно не подозревал, что уже несколько лет пишет прозой и умеет ею писать. Так или иначе, но дошедшие до нас письма Кольцова – это уже том великолепной прозы! Речь, конечно, не о литературно-журнальной скорописи, в которой упражнялись некоторые воронежские знакомцы Кольцова, в частности и упоминавшийся Дацков. «Дацков, – писал, выражая, видимо, лишь воронежскому обществу ведомые настроения, де Пуле, – был большой театрал и приобрел некоторую известность театрального рецензента: статьи его о воронежском театре помещались в „Репертуаре“ и в местных губернских ведомостях. Кольцов был также большой любитель театра и очень часто посещал сценические представления местной труппы, особенно тогда, когда появлялись столичные знаменитости, как это было летом 1840 г., когда приехал Мочалов. Кольцов знал лично, по Москве, Мочалова, любил его как человека и артиста и смертельно хотел что-нибудь написать о его представлениях, но при его неумении писать прозой он и приступить к этому боялся… А Дацков пишет, да еще как бойко, да не об одном Мочалове, а и о других актерах, например о Рыбакове, знаменитом провинциальном трагике, которого очень ценил сам Мочалов. Кольцов очень часто выслушивал и перечитывал театральные рецензии Дацкова, которыми переполнен его дневник, – и горькая зависть запала б душу поэта!»