Текст книги "Кольцов"
Автор книги: Николай Скатов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Но человеку перед лицом судьбы отведена здесь отнюдь не пассивная роль. Главное – это умение быть счастливым в счастье, готовность стать, так сказать, активным в нем, способность отдаться радости до конца, зажмуря глаза, полностью, несмотря ни на что. Ведь речь идет о способности услышать жизнь, почувствовать и угадать судьбу.
Кольцов и его герои умеют ощущать жизнь в ее стихиях и особенно в стихиях музыкальных. Может быть, только Александр Блок на рубеже веков в такой мере будет слушать то, что сам он назовет духом музыки. Речь идет не об обычной музыкальности. Для Кольцова это уже явление вторичное; хотя Кольцов действительно был музыкально на редкость одаренным человеком. Иные его вещи рождались из непосредственно музыкальных впечатлений, как, например. «Мир музыки» – после одного из музыкальных вечеров. «Раз, – вспоминает композитор и летописец русской музыкальной жизни прошлого века Юрий Карлович Арнольд, – пришел я к Белинскому, как всегда, около полудня и застал у него гостя. Это был поэт Кольцов… „Вот, Арнольд (сказал Белинский), вот у кого берите стихи для написания музыки. Если поймете его да угодите под слова, я и впрямь вас почту за истого русака, но коли не потрафите, буду вас немцем звать, хотя бы вы там пожаловались на меня и целой сотне Бенкендорфов“.
Я радостно согласился и просил назначить мне песню. «Ну, Алексей Васильевич! Скажите, какую дадите вы ему песенку?» – обратился Белинский к Кольцову.
Поэт-прасол, по скромной и застенчивой своей натуре, сначала сконфузился: «Да почто же мне им еще назначать-то? Они лучше моего знают, что годится для музыки, сами выберут».
Наконец, однако ж, он сказал, что любимое его произведение есть стихи: «Не шуми ты, рожь, спелым колосом».
«В нее-то всю душу свою я вылил!» – прибавил он, и глаза у него невольно покрылись влагою.
Белинский прочел мне эти стихи; он знал, кажется, на память все сочинения Кольцова. Читать же Виссарион Григорьевич так превосходно их прочел, что, записывая наскоро стихи под его декламацию, я тут же и вдохновился основной идеею мелодии и пригласил обоих к себе через день, чтобы послушать мое произведение… Само собою разумеется, что я должен был пропеть мой романс. Кольцов, прослезившись, благодарил несколько раз, а Белинский, пожав мне крепко руку, сказал: «По кличке хотя вы и немец, а душа-то впрямь у вас русская! Рублем подарили. Спасибо вам за него и за меня!»
«Русские звуки поэзии Кольцова, – пророчил в своей статье Белинский, – должны породить много новых мотивов национальной русской музыки». И породили. Сотни романсов и песен, квартетов и хоров созданы на эти стихи композиторами, среди которых были М. Глинка и А. Даргомыжский, А. Рубинштейн и М. Мусоргский, Н. Римский-Корсаков и С. Рахманинов… Но такая музыкальность Кольцова, по сути, производное от способности слышать музыку общей жизни народа, жизни природы. Недаром, ученый, писатель, философ и выдающийся музыкальный теоретик Владимир Федорович Одоевский, считавший Кольцова гением, писал, что «в народности:' элемент музыки и поэзии есть самый постоянный, в нем, как в чудодейной сокровищнице, хранятся неприкосновенные заветные тайны народного характера, едва обозначаемые в летописях».
Вообще все окружение Кольцова именно так, то есть в широком философском плане, теоретически осмысляло музыку. «Ее аккорды, – писал в статье „Мысли о музыке“ Серебрянский, – перенесены в аккорды мира. Ее подслушал у натуры гений – человек. Он собрал тоны, рассеянные в беспредельном пространстве. Музыка – мятежная душа наша». Хорошо эти настроения ощущавший Белинский недаром поместил в издание стихотворений Кольцова 1846 года статью Серебрянского.
И кольцовский герой в песнях Лихача Кудрявича, землепашец, именно так чувствует музыку. Человек, глобально воспринимающий жизнь природы, чутко ощущает и общее дыхание жизни, различает ее стадии, не смешивает ее стихии, понимает ее иерархию.
И как вольно и широко выражены стихии счастья удачи, их музыка:
Честь и слава кудрям!
Пусть их волос вьется!
С ними все на свете
Ловко удается!
Но есть и другие стихии. И надо уметь их тоже увидеть, понять, почуять. И за этим опять стоит народный опыт. Недаром «Вторая песня Лихача Кудрявича» восходит к рассказу о Горе-Злосчастии:
Полетел молодец ясным соколом, —
А Горе за ним белым кречетом;
Молодец полетел сизым голубем, —
А Горе за ним – серым ястребом;
Молодец пошел в поле серым волком,
А Горе за ним в борзыми выжлецы;
Молодец стал в поле ковыль-трава,
А Горе пришло – с косою вострою…
Молодец пошел пеш дорогою,
А Горе под руку под правую…
У Кольцова сохранено народное понимание горя как судьбы, как фатума, однако ощущение это предстает как собственно литературное: оно лишено конкретной сказочной образности, но в самой безобразности и неопределенности психологически насыщено:
Зла-беда – не буря —
Горами качает;
Ходит невидимкой,
Губит без разбору.
От ее напасти
Не уйти на лыжах:
В чистом поле найдет,
В темном лесе сыщет.
Чуешь только сердцем:
Придет, сядет рядом,
Об руку с тобою
Пойдет и поедет…
В отличие от первой во второй песне само бытие сужается до быта, весь свет – до деревни, весь мир – до мирской сходки. Круг стягивается. Град, пожар – это уже вторичное, производное от главного, от стихии, от судьбы.
К старикам на сходку
Выйти приневолят —
Старые лаптишки
Без онуч обуешь,
Кафтанишка рваный
На плечи натянешь,
Бороду вскосматишь,
Шапку нахлобучишь,
Тихомолком станешь
За чужие плечи…
Пусть не видят люди
Прожитого счастья.
Здесь уже ни «талан», ни счастье преходящее – ничто не помогает. Нужно иное – крепость души:
Не родись в сорочке,
Не родись таланлив —
Родись терпеливым
И на все готовым.
В отличие от молодца из легенды о Горе-Злосчастии Лихач Кудрявич не встает на «спасеный путь» – и не идет в «монастырь постригатися». Во второй песне – не другой человек, а тот же Лихач Кудрявич, тот же герой, умевший быть счастливым и умеющий быть несчастливым.
На способности чувствовать музыку жизни основано это гордое умение отдаваться ей до конца, не только себя в этом не теряя, но себя в этом утверждая и себя в этом находя.
Именно потому, что песни Кольцова выражают стихии национальной народной жизни и народного национального характера, это очень синтетичные песни, где эпос объединяется с лирикой и часто переходит в драму. Опять-таки, как и в случае с музыкальностью, внешние приметы той же драмы есть лишь производное выражение внутренних драматических конфликтов в очень обширном общенациональном значении. Даже там, где такой конфликт как будто бы носит ограниченный характер, скажем, конфликта любовного.
В этом смысле очень характерен знаменитый «Хуторок». Именно драматизм «Хуторка» сам Кольцов остро чувствовал и об этом писал Белинскому: «…иногда прочтешь „Хуторок“ – покажется, а иногда разорвать хочется. Есть вещи в свете, милые сердцу, и есть ни то ни се; так и везде. Да, впрочем, что ж больше может быть среди безлюдной почти степи? Конечно, драма везде драма, где человек; но иная драма хороша, другая дурна. Если смотреть на него [„Хуторок“] в обширном смысле страстей человеческих, так эта жизнь не очень хороша, а если глянуть на степь, на хутор да на небо, так и эта бредет. Лучше что есть говорить, а не собирать всякой чепухи и брызгать добрым людям по глазам; и стыдно, и грешно. Вам смешно, я думаю, что такую дрянь я сую в драмы; на безрыбье и рак рыба: так [как] у меня нет больших, ну и маленькую туда ж, – все как-то лучше, чем нет ничего».
Почему же Кольцов «сует» «Хуторок» в драмы?
Сам он назвал «Хуторок» русской балладой, ощущая его своеобразие, его необычность, может быть, большую сравнительно с собственно песнями сложность. Многое здесь идет от песни и объединяет с нею:
За рекой, на горе,
Лес зеленый шумит;
Под горой, за рекой,
Хуторочек стоит.
Сам «пейзаж» Кольцова, как правило, предельно прост, не детализирован, не прописан. В него не вглядываются, как то было бы в литературе, в него не вживаются – в нем живут. И здесь у Кольцова, как в народной песне, как в сказке: просто «гора», да «река», да «лес», опять же по самой простой формуле – «зеленый». То же ведь и в другой балладе – «Ночь» («Эта песня пахнет какой-то русской балладой», – отметил автор):
Лишь зеленый сад
Под горой чернел.
И герои в «Хуторке» песенно однозначны: просто «молодая вдова», «рыбак», «купец», «удалой молодец» – претенденты на нее – соперники. Однако уже многогеройность определяет сложную, непесенную композицию, появляются целые монологи и диалоги (а точнее сказать, «арии» и «дуэты»). Зрелый Кольцов особенно сильно тяготеет к какой-то сложной, большой литературной форме. Но к такой, которая в то же время не разлучила бы с музыкой. Вообще Кольцов с особым тщанием собирал оперные либретто и сам очень хотел написать либретто для онеры. «Хуторок» являет, по сути, «маленькую оперу», потому что в основе лежит опять-таки подлинно драматическая ситуация с гибелью героев, хотя рассказа о самой этой гибели, об убийстве, по законам балладной поэтики, предполагающей таинственность и недосказанность, нет. А ведь в основе стихотворения лежит, как свидетельствовали современники, реальный факт; в степи, в деревушке Титчихе молодую вдову любил молодой лесник, который однажды, застав у нее в доме местного рыбака и богатого купца, устроил кровавую расправу.
Впрочем, у Кольцова дело даже не в убийстве самом по себе.
Сюжет с убийством возникает на основе широкой драматической коллизии – очень русской, очень национальной. Вот почему сам Кольцов, с одной стороны, отделяет свою песню от драмы в «обширном смысле страстей человеческих» (если учитывать взгляды прежде всего самого Кольцова, можно было бы сказать: шекспировских), с другой стороны, полагает, что она «бредет», если «глянуть на степь, на хутор, да на небо», то есть, если «глянуть» под чисто национальным углом зрения. И называет поэт ее русской балладой. Есть в этой «русской балладе» одно начало. Это разгул. И не только удалой молодец – этот тать полуночный, и уж, во всяком случае, тот, что спуску не даст, – стихию разгула несут все герои. Погулять, погулять, несмотря ни на что. Это слово здесь при каждом. И рыбак:
Погулять, ночевать
В хуторочек приплыл.
И молодая вдова:
Завтра ж, друг мой, с тобой
Гулять рада весь день.
И купец:
А под случай попал —
На здоровье гуляй!
Слово не случайное. Это не вообще веселье, а именно гулянье «под случай» попавших русских людей – разгул вопреки всему: уговору, погоде, врагу. Это «трын-трава» и «пропади все пропадом». Это разгул, идущий под знамением грозных роковых примет, совершающихся под знаком смерти, разгул погибельный. В том же 1839 году, когда был написан «Хуторок», в другой песне, «Путь», Кольцов почти в тех же словах и образах, что и в «Хуторке», выразил ту же драматическую коллизию: и в погибельности – да песня:
И чтоб с горем, в пиру,
Быть с веселым лицом;
На погибель идти —
Песни петь соловьем!
«Он, – отметил Белинский, – носил в себе все элементы русского духа, в особенности страшную силу в страдании и в наслаждении, способность бешено предаваться печали и веселию и вместо того, чтобы падать под бременем самого отчаяния, способность находить в нем какое-то буйное, удалое, размашистое упоение…»
Баллада «Хуторок», «Хуторок» – «драма», это и песня, лихая песня-вызов. Сама музыка здесь плясовая, почти без распева: нет дактилей, обычно у Кольцова так или иначе пробивающихся, – сплошь рубленые, сильные мужские окончания.
Громкая песня сопровождает в «Хуторке» все действие. «Песня» – само это второе главное (наряду с «гуляем») ударное слово, буквально звенит в ушах:
В том лесу соловей
Громко песий поет…
Петь мы песни давай!..
И пошел с рыбаком…
Купец песни играть…
Песенность разлита в «Хуторке». Она и в рифмах-повторах:
За рекой, на горе…
Под горой, за рекой…
В эту ночь-полуночь…
Хотел быть, навестить…
Обнимать, целовать…
Она и в отчеканенных пословичных, песенных формулах:
Горе есть – не горюй,
Дело есть – работай:
А под случай попал —
На здоровье гуляй!
И после того как драма совершилась и отошла, общее музыкальное песенное начало продолжает звучать, живет даже многоточиями, не столько заключающими, сколько продолжающими, уводящими в бесконечность:
И с тех пор в хуторке
Уж никто не живет;
Лишь один соловей
Громко песни поет…
Песни Кольцова очень часто выражают внутренние драматические коллизии и во внешнем своем решении, что, впрочем, не всегда нами ощущается, так как собственно музыкальная, обычно песенная, а иногда и романсная форма такой драматизм поглощает или даже просто отменяет его, от него уходит. В этом смысле очень характерен опять-таки широко известный романс «Последний поцелуй». На первый взгляд это только песня про любовь, про разлуку. Что же сообщило ей живой драматизм, с живыми же, а не привычными, запетыми характерами любящих? Начата песня довольно традиционными песенными повторами:
Обойми, поцелуй,
Приголубь, приласкай,
Еще раз, поскорей,
Поцелуй горячей.
Что печально глядишь?
Что на сердце таишь?
Не тоскуй, не горюй,
Из очей слез не лей…
Песня в ряду других песен Кольцова сразу останавливает внимание необычной для него насыщенностью рифмами. Конечно, и здесь рифма как бы непосредственно рождается, строгой упорядоченности, как было бы в собственно литературном произведении, не имеет. Но тем не менее она особенно сильно выражает песенность и даже придает песенности, так сказать, подчеркнутый характер. Никогда у Кольцова в песнях не бывало столь отчетливой рифмовки: сразу несколько рядов парных рифм. Недаром композитор и исследователь русского романса Цезарь Кюи писал, что «Последний поцелуй» являет образец «гибкости и разнообразия романсных форм – от закругленных строк… до непрерывно льющейся музыки без всяких повторений». Любопытно, что в собственном музыкальном романсном исполнении делается обычно довольно большая купюра (от слов «не на смерть я иду…»). И это не просто сокращение. Речь идет о тексте, который «не поется» – не поется по сути своей, не укладывается в романс.
В «Последнем поцелуе» два характера, герой и героиня, он и она. Рифмованный текст как раз и есть выражение привычной отчеканенной романсной ситуации. Это он, герой, отделывается романсом, хочет в его пределах определить коллизию, замкнуть ее в романсе, им ограничить. Живую же драму несет она, не названная прямо, на увиденная нами, безгласная как будто бы. Ее реакция разрушает романс, и он вынужден сорваться, уйти от этой «искусственной» формы:
Не на смерть я иду,
Не хоронишь меня.
На полгода всего
Мы расстаться должны;
Есть за Волгой село
На крутом берегу:
Там отец мой живет…
Если воспользоваться терминологией композитора, то, конечно, «непрерывно льющаяся музыка» осталась и здесь: все это единая песня, написанная одним размером – анапестом. Но вот романсная струя с «закругленными», рифмованными строками перебилась. И потому же возникла драматическая взволнованность живой речи, если остаться в рамках музыкальной терминологии – речитатив. Характерно его желание как бы отмахнуться от слез, от драмы («мне не надобно их, мне не нужно тоски»), все утишить и успокоить, попасть снова в привычную, накатанную колею, так сказать, одолеть рифмами нерифмующуюся ситуацию:
Там отец мой живет,
Там родимая мать
Сына в гости зовет;
Я поеду к отцу,
Поклонюся родной:
И согласье возьму
Обвенчаться с тобой.
И вновь мы ощущаем ее неуспокоенность, ее бессловесный ответ по тому, как сбился герой на драматизм нерифмованного слова. У Кольцова оно и графически отделено, это начало нового акта, или вообще «не из той оперы»:
Мучит душу мою
Твой печальный убор,
Для чего ты в него
Нарядила себя?
А затем снова следует заклинание, завораживание романсом – он снова уже не столько говорит, сколько поет о наряде и сам как бы обряжает ее рифмами:
Разрядись, уберись
В свой наряд голубой
И на плечи накинь
Шаль с каймой расписной…
Романсность усилена вплоть до появления вообще-то у Кольцова редкой цыганской интонации (недаром «Последний поцелуй» давно и прочно занял место в репертуаре цыганских хоров). По сути же, «Последний поцелуй» – целая психологическая драма. И в центре драмы – она, освещенная отраженным, но каким сильным светом, ее целомудренный характер, ее вещее женское сердце.
В свое время Валериан Майков писал, что «изображения русских женщин Кольцовым… в высшей степени замечательны, во-первых, потому, что в эстетическом отношении их можно сравнить только с изображением Татьяны, во-вторых, потому, что в русских крестьянках и мещанках, которые у него выводятся, чрезвычайно любопытно созерцать первообраз русских барышень и ба-рьшь. Сравним же Татьяну с крестьянками Кольцова. Между нею и ими неизмеримая бездна. А между тем странно, как это так выходит, что характер любви Татьяны и история ее страсти совершенно такие же, что и у крестьянки Кольцова… И Пушкин, и Кольцов с какою-то особенною грустью приступают к описанию первого периода любви своих героинь: им жаль этих прекрасных существ, потому что первые симптомы любви русской женщины уже заключают в себе что-то зловещее…»
Кольцовская песня многомерна. Она способна откликаться на многое, и, оставаясь совершенно оригинальной, эта песня очень непосредственно входит и в русский общелитературный процесс, хотя традиционная форма песни мешает иногда увидеть такую связь. С этой точки зрения особенно показательны у Кольцова стихи-посвящения. Они-то как раз ясно говорят о его прямо пушкинской способности воспринимать очень разные миры и чутко на них откликаться. Уже говорилось о том, как остро живет у Кольцова в письмах ощущение адресата. Оно есть и в его стихотворных посвящениях, которые обычно не отвлеченные посвящения, не только жесты вежливости или даже знаки признательности и любви. Как правило, они рождают образ человека, которому посвящены комплекс настроений и чувств, так или иначе с ним связанных. Посвящая «Расчет с жизнью» Белинскому, Кольцов писал: «Жалобу» (так стихотворение первоначально называлось. – Н.С.) я посвятил вам потому, что в ней много сказано от души и про вас и про меня. В этой стороне нашего житья у меня с вами много схожего». Речь идет уже об определенном психологическом типе эпохи и уже отнюдь не только простонародном;
Жизнь! Зачем ты собой
Обольщаешь меня?
Почти век я прожил,
Никого не любя.
В душе страсти огонь
Разгорался не раз,
Но в бесплодной тоске
Он сгорел и погас.
Моя юность цвела
Под туманом густым, —
И что ждало меня,
Я не видел за ним…
Разрыв слова и дела, мечты и жизни, надежды и свершений был особенно мучительно пережит молодыми идеалистами 30-х годов. Именно к 40-м годам наступило для них горькое разочарование. Это остро ощущали и Белинский и Кольцов. Позднее роман выразил и закрепил такую психологию. Но лирика откликнулась много раньше. И Кольцов здесь был из первых. Любопытен и еще один мотив, который подчеркнут в стихотворении Кольцова, – мотив любви в очень широком значении этого слова, опять-таки явно связанный с абсолютизацией любви, характерной для идеалистов 30-х годов. Таким образом, у этого стихотворения есть четко определяемый социально-исторический и интеллектуально-психологический контекст.
Всему сказанному есть и еще подтверждения. Через пять лет после «Расчета с жизнью» Некрасов написал стихотворение, рожденное тем же или близким контекстом, «Я за то глубоко презираю себя…» и так его комментировал: «Написано во время гощения у Герцена. Может быть, навеяно тогдашними разговорами. В то время в московском кружке был дух иной, чем в петербургском, т. е. Москва шла более реально нежели Петербург (см. книгу А. Станкевича)». Трудно сказать, что поэт полагал под словами «более реально», но под книгой Станкевича он имел в виду биографический очерк Александра Станкевича о Грановском. Братья Станкевичи, Грановский, даже Герцен – люди, близкие недавнему московскому кругу Белинского и Кольцова. Некрасов, как известно, напечатал свое стихотворение под заголовком «Из Ларры», объясняя впоследствии это обстоятельство цензурными соображениями и пояснив, что к испанцу Ларре оно никакого отношения не имеет: «Неправда. Приписано Ларре по странности содержания. Искреннее». Однако без большой натяжки поэт мог бы дать своему стихотворению подзаголовок «Из Кольцова». Некоторые строки его – это почти перевод кольцовского «Расчета с жизнью». У Кольцова, правда, мы видим четверостишия, у Некрасова – двустишия. Но совершим «для наглядности» маленькую графическую операцию, и родство стихов нам тем более бросится в глаза.
КОЛЬЦОВ
Жизнь! Зачем ты собой
Обольщаешь меня?
Почти век я прожил
Никого не любя
НЕКРАСОВ
Я за то глубоко
Презираю себя,
Что потратил свой век,
Никого не любя
Дело даже не в собственно литературном влиянии, но в родстве состояний и типов, за этими стихами стоящих. Существенна и разница. У Кольцова больше песенности. Отсюда, скажем, и тяга к привычным для него постоянным образам, переходящим из стихотворения в стихотворение (ср. «Моя юность цвела под туманом густым…» – «На заре туманной юности» и т. д., неизменные «кудри»). Некрасов гораздо литературнее уже в своей строфике. Но есть и более существенные различия. У Кольцова и здесь очень силен мотив судьбы:
Только тешилась мной
Злая ведьма-судьба;
Только силу мою
Сокрушила борьба;
У Некрасова стихотворение психологичнее, личностное. Но потому же оно становится и более социальным.
Я за то глубоко презираю себя,
Что живу – день за днем бесконечно губя;
Что я силы своей, не пытав ни на чем,
Осудил сам себя беспощадным судом.
И лениво твердя: я ничтожен, я слаб,
Добровольно всю жизнь пресмыкался как раб;
Разница финалов при всем сходстве особенно бросается в глаза
КОЛЬЦОВ
Жизнь! Зачем же собой
Обольщаешь меня?
Если б силу бог дал —
Я разбил бы тебя!..
НЕКРАСОВ
И что злоба во мне и сильна и дика,
А хватаясь за нож – замирает рука!
Финал у Кольцова, может быть, и мощнее, но у Некрасова все гораздо конкретнее: уже намечается и новый тип – разночинский, подпольный, близкий героям Достоевского. Сама злоба его, так сказать, направленнее. И злее. И мстительнее. Здесь уже не помогал и сам Ларра: во всех прижизненных изданиях Некрасова печаталось: «а до дела дойдет – замирает рука».
«Расчет с жизнью» у Кольцова точно посвящен Белинскому, как «Лес» – Пушкину. Единственная у Кольцова «Военная песня» обращена к князю П.А. Вяземскому. И не случайно. Князь Вяземский был для него как бы символом русской государственности – ощущение, подкрепленное, кстати сказать, и личными впечатлениями от вельможного могущества Вяземского, покровительствовавшего поэту-прасолу и протежировавшего ему в его тяжбах. Но и в военной этой песне Кольцов остается Кольцовым: и названа песня военной, а не солдатской, например, связана она прежде всего с традицией русского воинского эпоса. Хотя она вроде бы современна (время «при Суворове» вспоминается как давно бывшее), герой говорит так, как говорили герои былинных времен, вечные русские богатыри:
Гей, сестра, ты сабля острая!
Попируем мы у подруга,
Погуляем, с ним потешимся,
Выпьем браги бусурманския!
…Труба бранная, военная!
Что молчишь? Труби, дай волю мне:
В груди сердце богатырское
Закипело, расходилося!
Посвященная князю В.Ф. Одоевскому «Ночь» – очень чуткая реакция на художественный мир Одоевского. В 30-е годы в различных изданиях печатались произведения Одоевского, которые вышли позднее, уже в 1844 году, как единый цикл «Русские ночи». Собственно, само название будущей книги появилось впервые при публикации «Ночи первой» в первой книге «Московского наблюдателя» за 1836 год. Очевидно, «Ночь первая» произвела на Кольцова большое впечатление. Но в отличие от «Ночи первой» Одоевского «Ночь» Кольцова именно русская ночь. «Эта песня, – писал Кольцов Белинскому в декабре 1840 года, – пахнет какою-то русской балладой». Балладный сюжет ее с посещением мертвеца романтичен и как бы откликается на мистически настроенный, полный причудливых фантастических образов мир Одоевского – художника и музыканта.
Лишь зеленый сад
Под горой чернел;
Мрачный образ к нам
Из него глядел.
Улыбаясь, он
Зуб о зуб стучал;
Жгучей искрою
Его глаз сверкал.
Вот он к нам идет,
Словно дуб большой…
И тот призрак был —
Ее муж лихой…
По костям моим
Пробежал мороз;
Сам не знаю как,
К полу я прирос.
Но лишь только он
Рукой за дверь взял,
Я схватился с ним —
И он мертвый пал.
«Что ж ты, милая,
Вся, как лист, дрожишь?
С детским ужасом
На него глядишь?
Уж не будет он
Караулить нас;
Не придет теперь
В полуночный час!..» —
«Ах, не то, чтоб я…
Ум мешается…
Все два мужа мне
Представляются:
На полу один
Весь в крови лежит,
А другой – смотри —
Вон в саду стоит!..»
Баллада обычно предполагает своеобразную загадочность и недосказанность. Причины, лежащие в основе сюжетного конфликта, до конца не раскрываются. Кольцов создает сложную романтичную литературно-музыкальную композицию.
У Кольцова обычна полная иллюзия народной песни. Недаром исследователи пытались возвести и эту «Ночь» к какому-то конкретному народно-поэтическому источнику. В частности, называлась донская казачья песня «Под горой шумит речка быстрая». Надо сказать, однако, что а вообще-то кольцовские песни в сюжетах, в ситуациях к конкретным народным песням восходят крайне редко. Ему не нужна какая-то одна песня, тот или иной ее образец. Он, так сказать, нес в себе все народное творчество сразу, дух его, его идею. Выглядит натянутой и приведенная аналогия.
Суть дела не в том, чтобы обязательно найти какие-то источники кольцовских песен в народной поэзии: перед нами в виде песен Кольцова пребывает некая идеальная норма народной песни. Принципиальной разницы между народной песней и песней Кольцова нет: субъект здесь, как сказал бы Гегель, является в неразрывном единстве с жизнью и чувством целого народа. Но потому же нет принципиальной разницы и между первыми песнями Кольцова и последовавшими за ними.
Кольцовым была создана песня, становившаяся одновременно «высокой» и «низкой», «крестьянской» и «барской», литературной и народной, в общем, национальной «русской песней».