Текст книги "Аввакумов костер"
Автор книги: Николай Коняев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
Глава шестая
1
ятый год вдовствовала Русская Церковь... Пятый год медлил государь, не зная, что сотворить. Шли челобитные, звучали голоса – все торопили государя с решением. Недавно сообщили из Приказа тайных дел, что взяли на допрос сумасшедшего монаха Арсена, возомнившего себя Схарией. Под пыткой открыл монах шифр, которым писал о делах церковных в чёрной тетради. Среди прочего и про государя было писано там. Дивился безумный монах, что внял государь челобитию Славинецкого. Писал, что помощника государь обрёл себе в Паисии Лигариде, подозрительном и недостойном иерархе.
Ведавший Тайным приказом боярин добавил тут, что по ходатайству Паисия Лигарида и был взят безумный монах. Сообщил Газский митрополит, что приходил к нему Арсен от патриарха Никона, говорил безумные и дерзкие речи, советовался, нельзя ли Никону в соответствии с правилами Сардикийского Собора отдаться на суд Римского Папы. Когда же разъяснил Паисий, что эти правила касаются только епископов Сардикийской области, засмеялся Арсен в лицо митрополиту.
Алексей Михайлович выслушал главу Тайного приказа внимательно. Многое уже было известно ему. Про Арсена тоже. Почти в каждой челобитной опальных священников поминалось это имя. Да и не опальные иерархи жаловались, что с тех пор, как поставил Никон во главе Печатного двора Арсена Грека, каждый год служебники выходят с новыми исправлениями, и по какому теперь служить, неведомо.
Указал государь, чтобы взяли отписку с Печатного двора, какие книги и с какими исправлениями делались там при патриархе Никоне. Заодно указал, чтобы провели ревизию патриаршего хозяйства. Чего взял Никон, кому и чего давал, чего ему с монастырей посылают...
Видел государь, что повеселел ведавший Тайным приказом боярин. Небось думал, что глаза царю открыл. Не стал его переубеждать Алексей Михайлович. Только он всё это знал, всё понимал уже давно. Тут и понимать нечего. Нестерпимо на вдовство Русской Церкви смотреть, надо что-то делать, только вот как приступить к этому делу? С какой стороны?
Глупости про государя сумасшедший монах наплёл, глупости и бояре думают, будто государя дружба с Никоном стесняет. Пустое это... Через другое не мог переступить Алексей Михайлович.
Любовь к Православной Церкви у Алексея Михайловича проста и безыскусна была. Молиться любил государь, службу церковную любил и никогда не отягчал своей молитвенной радости раздумьями, какой иерей службу ведёт. Лишь бы служил как положено. Коли же допускал ошибку, прилюдно мог государь иерея того обругать, но как только поправлялся иерей, так и раздражение в государе проходило, и раскаивался уже государь, что обидел человека. Всё просто было. Всё в простоте душевной, как и положено в Церкви Православной, совершалось. И не дивно было, что святые наяву Алексею Михайловичу являлись, оберегали, спасали государя всея Великия, Малыя и Белыя Руси...
Иереев же и иерархов церковных почитал государь прежде всего за благодать священства и святительства, которой сподобились они при поставлении. И никогда недостатки того или иного лица, на которые указывали ему, не заслоняли для государя этой благодати...
Потому и медлил он с Никоном, что преступить требовалось через простоту веры, которой так дорожил. Смутно догадывался Алексей Михайлович, что стоит только заняться решением судьбы патриарха, и сразу откроется непотребное, то, о чём православному человеку лучше и не догадываться, не то что видеть. Велико могущество Божие! И через недостойных служителей в первозданной полноте совершаются церковные таинства, но слаб и немощен человек, не всякий выдержит, заглянув за священные покрова... Этого испытания для себя и боялся Алексей Михайлович. Жалко было свою простодушную и такую светлую веру...
О сумасшедшем монахе Арсене, сосланном на Соловки, снова вспомнил государь, когда принимал Газского митрополита. И тут безумный инок не угадал... Очень тщательно ознакомился Паисий Лигарид с Деяниями Собора 1660 года.
– Кто уж только составлял Деяния, не ведаю... – сказал Паисий Лигарид. – Но явно сей человек на патриаршу Никонову руку радел, а не великому государю. Враг этот человек государю, правде и всему Собору.
Славинецкого государь лично знал. Не враг он был, а такой же простой душой православный, как и сам государь.
– Как же поступить, владыко, – спросил он, – чтобы не вдовствовала наша Церковь?
– Если от души согласитесь исполнить мою мысль, – ответил Лигарид, – избавление легко сыщется.
– Выскажи мне ради самой истины и обнажи свою мысль о средствах исправления Церкви нашей.
– Отправь, государь, грамоты четырём вселенским патриархам. Опиши вкратце обвинения и добавь, что Никон грозится отдаться под суд Папы Римского. Сейчас же достигнешь ты своего желания.
Мысль, высказанная Лигаридом, не нова была. Уже обдумывали её. Не хотелось, конечно, домашнюю распрю делать достоянием всего православного мира, но останавливало не только это. Не знали, как подступиться к исполнению такого предприятия. Лигарид же указывал конкретный путь. Он и человека называл, который сможет отвезти грамоты патриархам и на словах обсказать всё дело.
– Кто таков человек этот?
– Грек Мелетий... Иеродиакон...
– А кто поручится за Мелетия? – спросил государь. – Может, грек и не вернётся назад?
– Я поручаюсь! – сказал Лигарид.
Можно было спросить, кто поручится за самого Лигарида, но не стал спрашивать государь. Задумался... Думал он до конца декабря. И только тогда, после всенощной в Успенском храме, снова заскорбел о вдовстве Русской Церкви и указал созвать новый Собор, пригласив на него вселенских патриархов.
22 декабря были подписаны грамоты. В этот же день была создана предсоборная комиссия. Поручил ей государь ещё раз провести ревизию всех патриарших дел, обратив особое внимание на Печатный двор.
2
Есть люди, которых наделил Господь даром врачевания, других умением слова складывать, чтобы дивная красота Божьего мира в словах засияла, одарил. Третьим прозорливость дал Господь. У иных, Божьей милостью, руки золотые... Не счесть даров, которыми наделяет Господь человека... И каждый даром этим, как и бессмертной душой своей, волен сам распорядиться. Может спасти душу, а может и погубить. Может дар свой, от Бога полученный, явить миру во всей красе, а может затаскать, измарать в житейской суете, отложить в сторону да и позабыть про него. Горестно и плачевно зреть таких людей...
Немало даров дано было от Господа и Никону. На великую высоту воздвиг Господь сына мордовского крестьянина Мины. Вровень с государем всея Руси поставил. Великие дела во славу Церкви Божией мог совершить Никон, дивным святительским светом озарив немереные просторы русской державы. И что же вышло? Уже который год сидел Никон в недостроенном Воскресенском монастыре, своём Новом Иерусалиме, и ждал... Неведомо чего ждал... Иногда рассеивалась муть, и с печалью размышлял Никон, что все годы своего патриаршества только тем и занимался, что проклинал. Проклял Логгина... Ивана Неронова... Епископа Павла Коломенского... Потом всех двоеперстников разом... Страшно становилось, когда думал так. Зачем проклинал? За что? Задыхался Никон... Но, спасительная, снова сгущалась муть, отступало удушье, снова становился похожим Никон на прежнего, известного всем Никона-патриарха. Снова ждал, когда одумается наконец государь, снова привычно и равнодушно проклинал тех, кто чем-либо не угодил ему.
Предал проклятию патриаршего местоблюстителя Питирима, осмелившегося в Вербное воскресенье во время шествия на осляти заменить его, патриарха Никона...
Проклял подрядчика Щепоткина, слишком дорого запросившего за колокольную медь...
Проклял окольничьего Романа Фёдоровича Боборыкина, отсудившего у Воскресенского монастыря деревеньки Рычково и Кречково...
Три года тянулась тяжба и решилась в пользу Боборыкина. Когда Никон узнал об этом, он собрал братию в церкви и, положив под крест царскую грамоту, жалованную Воскресенскому монастырю, отслужил молебен, а потом возгласил клятвенные слова из 108-го Псалма против обидящих.
– Боже хвалы моей! Не промолчи! Ибо отверзлись на меня уста нечестивыя и уста коварные; говорят со мною языком лживым! Воздают мне за добро злом, за любовь мою ненавистью! – возглашал Никон, и слёзы блистали на выпуклых глазах его. Про него, несчастного и покинутого Никона, был этот сложенный царём Давидом Псалом.
– Поставь над ним нечестиваго, и диавол да станет одесную его! – молил Никон Господа. – Когда будет судиться, да выйдет виноватым, и молитва его да будет во грех...
– Да будут дни его кратки, и достоинства его да возьмёт другой! Дети его да будут сиротами, а жена его – вдовою! Да скитаются дети его, и нищенствуют, и просят хлеба из развалин своих!
Страшные слова звучали в храме. Гремел голос Никона, обрушивающего проклятия на голову несчастного Романа Боборыкина...
Страшно было монахам. Ещё страшнее стало, когда сообразили, что, коли жалованная грамота царская под крестом лежала, может, и на голову государя падут изречённые проклятия. Зашептались тревожно монахи. Шёпот быстро до Москвы добежал. Здесь, в боярских хоромах, уже во весь голос заговорили, что Никон дерзнул самого государя проклясть. Не по себе стало Алексею Михайловичу!
– Я грешен! – сказал он. – Но в чём согрешили мои бедные дети?
И заплакал государь. Так жалко ему своих деточек стало.
Была назначена специальная комиссия для расследования этого дела.
Митрополит Паисий Лигарид, архиепископ Иосиф Астраханский, Богоявленский архимандрит Феодосий, князь Никита Иванович Одоевский, окольничий Родион Матвеевич Стрешнев, дьяк Алмаз Иванов и переводчик Симеон Полоцкий выехали в Новый Иерусалим на Истру.
Был жаркий июльский день. Ни единого облачка не стояло в голубом небе. Слышно было, как гудят в душной траве пчёлы. Разговор в монастыре тоже шёл жаркий. Душный.
Сидели в келье Никона. На одной стороне – комиссия. На другой – Никон в похожем на трон седалище.
Поначалу только Никон и говорил. Когда спросили его, проклинал ли он государя, Никон не ответил. Зато назвал Одоевского – Иродом, а Стрешнева – Пилатом и сейчас размышлял вслух, кому уподобить Паисия Лигарида.
– Собака он и вор, – задумчиво и нежно глядя на Паисия, говорил Никон. – Навыкли у себя таскаться по чужим государствам да мутить всех... И у нас того же хотите?
– Отвечай мне по-евангельски! – рассердился Паисий. – Проклинал ты царя или не проклинал?
– Я за государя нашего молебны служу! – отвечал Никон. – Не тебе, латинянину, дела наши разбирать!
– Я не латинянин, а грек.
– А чего же говоришь на проклятом латинском наречии?
– Языки не прокляты! – сказал Паисий. – А с тобой на каком ни говори языке, всё равно толмач требуется, потому как невежда ты. Тебе, Никон, к латыни обвыкаться надо. Ты её из уст Папы Римского услышишь, когда поедешь в Рим искать оправдания. Разве ты не грозился под суд Папы отдаться?
– О, горе, горе мне! – сказал Никон. – Из своей митрополии извержен отступник! От Церкви своей отлучён! Так он, к нам приехавши, судией стал. Лучше бы мне слепым быть, лишь бы не видеть такого чудовища. Яко свиния, роешь ты, Лигаридий, Божеские законы ради своих скверных прибытков. Нетто государь-то... – Никон повернулся к князю Никите Ивановичу, – не прикажет повесить его на разбойничьем дереве?
– Ты, толмач, всего-то не переводи митрополиту... – сказал дьяк Алмаз Иванов Симеону Полоцкому. – А ты, владыка Никон, тоже подумай. Добро ли есть, такое дерзкое блядословие творить митрополиту, в комиссию самим государем назначенному? Тем более что владыка Паисий не нашего невежества будет. Из Иерусалима приехавши...
– Да кто из добрых иерархов приедет оттуль! – сказал Никон. – Так только – казаки иерусалимские. Они давно святыми мощами торгуют у нас... Да в развращение святой церкви новые законы вводят.
– Совсем ты безумен, Никон, стал... – вздохнул князь Никита Иванович. – Вначале греком себя объявил, потом престол свой оставил, теперь лаешься, яко собака. А нам твоё дело разобрать надобно. Люди твои, когда я им пыткой пригрозил, сказывали, что ты над царской грамотой проклятие чел...
Долго говорил Одоевский. И так и этак корил Никона, пока в запальчивости не пригрозил тот отречь от христианства и великого государя, если он такими комиссиями и дальше ему досаждать будет.
Опытный человек Никита Иванович был. Сорок четыре года уже в царёвой службе ходил. И какими ведь службами ведал! Комиссию по составлению Уложения возглавлял. Воеводой сидел в Казани. Переговоры с поляками вёл. Куда с ним Никону в дипломатии тягаться.
Хоть и опомнился Никон, и поправился, заявив, что проклинал он не государя, а Боборыкина, но уже поздно было. Все слышали его угрозу великому государю. Симеон Полоцкий эту угрозу и на латынь для Паисия Лигарида перевёл. Паисий вскочил даже. Аки пророк древний, полыхнув алой мантией своей, воздел руки к потолку кельи. Загремел звучной латынью.
Нашлась теперь и Симеону Полоцкому работа. Старательно переводил он речь Паисия, который говорил, что сомневался доселе в деле Никона, надеялся, что покается патриарх, но теперь исчезли у него сомнения. Безумен епископ ризы своя в храме покидающий. Но сегодня ещё большее безумие зрит он. Как может иерарх грозить отлучить от православия единственного в мире православного государя?! Нет! Не вмещается в разум! Безумие Никона столь опасно, что не может митрополит находиться в одном помещении со столь злобным еретиком!
Кивал князь Никита Иванович, слушая перевод Симеона Полоцкого. Добро говорит Газский митрополит. По службе не раз доводилось князю на допросах бунтовщиков присутствовать, с еретиками тоже разговаривал на допросах, но такого и он ещё не слышал. Верно сказал владыко Паисий, негоже и лаяться с таким...
– Поразит тебя Бог за такие дерзкие речи против государя! – сказал Никита Иванович, поднимаясь. – Коли бы не был ты такого чина, мы бы тебя не отпустили живым.
Дьяк Алмаз Иванов тоже не первый год в царских службах ходил, но и его восхитило, как ловко Одоевский всё дело устроил. Да... Учиться у стариков молод ежи-то надобно. И вовремя ведь со всем делом управились. Сейчас закусить надобно, отдохнуть маленько да по вечернему холодку и в обратный путь двинуться...
После доклада комиссии, разбиравшей Боборыкинское дело, судьба Никона была решена.
И письмо Никона Алексею Михайловичу, в котором пытался отговорить патриарх государя от созыва Собора, ничего не изменило в этом решении. Напрасно Никон пугал государя возможностью скандала, напрасно намекал, что почти все русские иерархи им, Никоном, и поставлены.
«Мню... – писал Никон в письме, – яко ни один архиерей останется достоин, но вси сами ся постыдят и осудят от святых правил, зряще их».
Алексей Михайлович уже принял решение и менять его не собирался.
– Нас винит, а себя правит... – только и произнёс он, прочитав послание своего бывшего собинного друга.
3
Всё видит, всё зрит Господь и всё устрояет по воле Своей. И человеку надобно только в смирении принять эту волю Господню и, если угодно будет Господу, прозреть Его неизреченную мудрость.
В последние месяцы Федосья Прокопьевна Морозова много о судьбе своей семьи думала. Необыкновенная поучительность в этой судьбе явлена была.
Немыслимо богат был её деверь Борис Иванович Морозов, воспитатель государя Алексея Михайловича. Щедро его государь награждал, но всё мало боярину Борису было. Двумя руками загребал всё новые и новые богатства. Едва жизни не лишился из-за жадности своей во время соляного бунта, да, слава Богу, государь спас от бунтовщиков, спрятал воспитателя в Кирилло-Белозерском монастыре.
И вот умер Борис Иванович и наследника не оставил. Все богатства брату его, Глебу Ивановичу, отошли. Но и Глеб Иванович, супруг Федосьи Прокопьевны, не намного старшего брата пережил, тоже отдал Богу душу. Остались богатства эти, праведными и неправедными путями добытые, Иванушке, сыну Федосьи Прокопьевны. А ему, сироте, вдвоём с мамкой своей боярыней много ли надобно? Нищим и убогим раздавала Федосья Прокопьевна богатства свои. У кого забраны были, тем и возвращала...
Но об этом она только недавно подумала, а милостыню всегда подавать любила. Потому, видно, и передал ей Господь богатства немыслимые, что любовь к нищей братии Федосья Прокопьевна имела. Воистину уж неизреченная мудрость есть в Промысле Божием...
В последнее время часто об этом боярыня Морозова думала. А подумаешь так и лежишь потом в мягкой и тёплой постели, как будто на четырёх ветрах, отовсюду, со всех сторон, сквозняком тянет.
Так и не удалось после обеда соснуть. Встала Федосья Прокопьевна. Натянула на голое тело власяницу колючую, сверху надела расшитую жемчугом рубаху.
Долго молилась в своей увешанной иконами Крестовой палате. Потом надела чёрный шушун, сразу сделавший её похожей на монахиню, повязала чёрным платком голову и пошла по терему. Из горницы в горницу шла, поднималась по лесенкам, переходя из одних хором в другие. Тихо было в доме, только храпели повсюду домочадцы. Никто ещё не проснулся, кроме боярыни. Никого не будила боярыня. Сладок летом послеобеденный сон, пусть спят... Так и добралась Федосья Прокопьевна до помещений, отведённых семье протопопа Аввакума. Свой ход у протопопа был, но из боярского терема тоже пройти можно было.
И здесь все спали. Спали сыновья Аввакума, спали дочери, спал Фёдор бесноватый, свернувшись клубком на полу. Подёргивал во сне ногою. Позвякивала цепь, которой прикован был к стене. Только Настасья Марковна не спала. Похоже, и не ложилась, бедная. Сидела за столом пустым, кулачки на стол положены, лоб наморщила, губы шевелятся. Не то молитву творит, не то считает чего-то...
Присела рядом боярыня на лавку. Только тут и заметила её протопопица. Хотела встать, да удержала её боярыня.
– Ишь ты... – сказала, кивая на беспокойно подергивающегося во сне Фёдора. – Беси-то и во сне мучат.
– Ой, боярыня, мучат... – вздохнула Настасья Марковна. – Никого, кроме протопопа, не подпускает к себе. Кусается. Протопоп и кормит его.
– Сам-то ушедши куда?
– Дак к Ртищеву зван. Говоря там... Фёдор Михайлович народ собрал с протопопом о новопечатных книгах поговорить... Не знаю, сколько там толковать будут, или только к ночи вернётся.
– Любит Федя разговоры беседовать... – с досадой проговорила Федосья Прокопьевна. – Совсем этими разговорами протопопа в Москве замучат.
– Ай, и не говори, кормилица... – не заметив досады в словах боярыни, вздохнула Настасья Марковна. – Такие добрые к Петровичу все стали. Царь-то по приезду десять рублей ведь протопопу дал, царица тоже десять, а Фёдор Михайлыч – так тот, шиисят рублёв в шапку сунул.
– Добрый человек Федя.
– Дак как же не добрый-то... Кабы не он да не ты, кормилица, и не знать бы, как в Москве-то жить. В Сибири ведь и коровёнку последние годы держали, да и протопоп иной раз сбродит на реку – рыбки принесёт. А в Москве, чай, за все деньги надо. Сегодня смотрела боровичков на зиму купить, дак поверишь ли? Не такие и хорошие, а за тыщу штук полтора рубля просят!
Поджала губы Морозова. Досадно было, что не повидала своего духовного отца. Досадно было разговоры пустые слушать.
– Полно тебе, матушка, глупость свою показывать... – сказала, нахмурившись. – Нешто в моём дому еды тебе не хватает. О спасении души надо думать, а не о земных пустяках...
– Прости, боярыня... – сказала Настасья Марковна. – Сама не знаю, чего нашло. С Фёклой Симеоновной Пашковой сегодня сустретилась, дак вот сердце и не на месте...
– Нашла кого бояться... – усмехнулась Федосья Прокопьевна. – Здесь, матушка, не Сибирь. Здесь Москва всё-таки. Живо убивца вашего приструнят.
– Дак приструнили ужо... – смахнув слезинку, тихо проговорила Настасья Марковна. – Фёкла Симеоновна говорит, что помирает воевода-то...
– А плачешь тогда чего? Не он разве протопопа до смерти мучил?
– Он, боярыня... Кто же ишо...
И ещё одна слезинка скатилась по щеке.
Вздохнула Морозова. Тоже верно. Хоть и по глупости, а правильно Марковна творит, что о враге своём печалится. Христову заповедь соблюдает. Спросила примирительно:
– Где ты встретила-то воеводшу?
– Дак на Скород оме... – утирая глаза, ответила Настасья Марковна. – С прикашщиком своим срубы Фёкла Симеоновна выбирала.
– А ты-то... – обиженно поджав губы, медленно проговорила Морозова, – ты-то, матушка, чего на лесном рынке делала? Это ты деньги, что ль, считала давеча? Дом покупать собираешься? Тесно тебе у меня?! Дак я, матушка, коли так, весь терем тебе оставлю. Ширься тут! А я и в сараечке поживу!
Раскраснелись, заполыхали щёки Морозовой. Сверкнули гневом глаза. Завыл, загремел цепью, прыгая у стены, бесноватый Фёдор. Страшно стало Настасье Марковне. Хотела в ноги боярыне бухнуться, да не сумела из-за стола вылезти. Подкосились ноги. Заливаясь слезами, упала лицом на стол Настасья Марковна, застучала кулачками своими по столу.
– Тяже-о-лая я, боярыня! – подвывая и путаясь в словах, закричала она. – Тяжо-о-лая опять... Думала, хоть этого в своём углу родить ребёночка... А-а-а! Двадцать ведь лет уже, как гоняют нас... Своего угла нигде не было-о!
Схлынул гнев в Морозовой. Растерянно смотрела она на уткнувшуюся лицом в стол протопопицу, которая всё колотила и колотила кулаками по столу, и медленная бледность заливала лицо боярыни.
– Матушка... Матушка... – тихо бормотала она. – Полно, матушка... Полно тебе...
Но пропадали её слова в вое Настасьи Марковны, в громыхании цепи.
– Полно... Полно... Матушка... – пятилась, отступая, Морозова. – Полно уж... Полно тебе...
И тут и попалась она к бесноватому в руки.
– Ямина-а-а! – страшно завопил он. – Я-мина-а слиз-ка-я-я! Мокреть!
Вскрикнула Морозова. Рванулась из цепких рук безумного. Но успел тот ухватить за пришитый сзади рукав шушуна, снова притянул боярыню.
Страшно глянул прямо в глаза, словно в бездну куда-то повалилась боярыня.
Слава Богу, подоспели Иван да Прокопий. Давно уже проснулись они от голосов, да боялись показать, что проснулись. А сейчас, когда помощь потребовалась, мигом подоспели Аввакумовичи. Отбили Федосью Прокопьевну у бесноватого Фёдора, только рукав шушуна и оторвал несчастный.
Поддерживая за руки, усадили было обессилевшую боярыню на лавку, да вскочила та, побежала к себе, слыша, как сзади:
– Я-ямина! Я-мина! – гремя цепью, беснуется Фёдор. – Болоты горят кругом! До дна, насквозь прогорают! До самого того света! А в яме-то мокреть! Мокреть в ямине-е!
Весь терем поднял на ноги этот страшный крик.