Текст книги "Гоголь: Творческий путь"
Автор книги: Николай Степанов
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
Следует подчеркнуть отличие образа ростовщика у Гоголя от бальзаковского Гобсека. Бальзак в Гобсеке также показал всемогущую власть денег: «Я достаточно богат, чтобы покупать совесть человеческую», – заявляет Гобсек. Однако Гобсек героизируется Бальзаком, выступая как нелицеприятный судья общества, принося ему заслуженное возмездие. Петромихали у Гоголя – дьявольская сила, его власть имеет лишь разрушающий, губительный характер, приводит к страданиям и преступлениям. «Жалость, как и все другие страсти чувствующего человека, никогда не достигала к нему», – говорит о ростовщике Гоголь. Изображая экзотическую и необычайную фигуру Петромихали, демонический, зловещий образ ростовщика, Гоголь наделяет его условно-романтическими чертами: «Он ходил в широком азиатском наряде; темная краска лица указывала на южное его происхождение, но какой именно был он нации: индеец, грек, персиянин, об этом никто не мог оказать наверно. Высокий, почти необыкновенный рост, смуглое, тощее, запаленное лицо и какой-то непостижимо страшный цвет его, большие необыкновенного огня глаза, нависшие густые брови отличали его сильно и резко от всех пепельных жителей столицы».
Самая манера изображения, стилистический колорит этого портрета резко выделяются на фоне точной бытовой живописи повести. Эти романтические черты должны были, по замыслу автора, усилить то страшное демоническое начало, которое заключено в ростовщике. Однако именно такая условная трактовка оказалась чуждой жизненной правде повести. Образ ростовщика получился не типичным, романтически-исключительным, выпадающим из всего реалистического окружения. В рисовке Петромихали Гоголь изменяет своему вещному изображению жизни, обращаясь к книжным штампам и той «романтически-ужасной» поэтике, которой он сам нанес сокрушающий удар своим реалистическим показом действительности. Так, эпитет «страшный» по отношению к портрету ростовщика повторяется неоднократно: «страшный портрет», художнику «страшно» сидеть одному в присутствии портрета, «страшно ходить по комнате», он видит «страшный сон» и т. д. Здесь и таинственное «реянье месяца», и «глухой звук упавшего золота», и «костистые руки» старика.[185]185
В первой редакции (1835) этот «романтически-ужасный» стилевой колорит был еще более подчеркнут: под светом луны в комнате все предметы «как-то улыбались», глаза старика на портрете «совершенно светились, вбирая в себя лунный свет», «страшное лицо» с живыми глазами «глядело из рамы, как будто из окошка», глаза старика «мутно горели», «вперились» «магнитною своей силой», взгляд его «неподвижный, страшный».
[Закрыть]
Таинственный портрет, приносящий несчастия и преступления, является как бы воплощением зловещей, губящей все лучшее в человеке власти денег, гибельного для искусства могущества золота. Не случайно поэтому, что портрет изображал откупщика, беспощадного к людским страданиям, носителя дьявольского начала.
Демоническая власть портрета над Чартковым не только внешнего порядка, она изнутри растлевает душу художника. Ведь падение Чарткова подготовлено всей неустойчивостью его психики, он с самого начала не имеет той священной преданности искусству, идеалу, как Пискарев. Сокровище, случайно обнаруженное в раме портрета, губит Чарткова. Художник впервые познает власть денег, страшную, развращающую силу золота. Благоразумные мысли о том, что случайно попавшие к нему червонцы обеспечат ему три года скромной, труженической жизни, что он сможет «запереться в комнату, работать», купить красок и гравюр, «поработать для себя», «не торопясь, не на продажу», – вскоре сменяются честолюбивыми замыслами. Чартков опьянен видом денег и теми возможностями, которые они дают: «извнутри раздавался другой голос слышнее и звонче. И как взглянул он еще раз на золото, не то заговорили в нем двадцать два года и горячая юность. Теперь в его власти было все то, на что он глядел доселе завистливыми глазами, чем любовался издали, глотая слюнки. Ух, как в нем забилось ретивое, когда он только подумал о том! Одеться в модный фрак, разговеться после долгого поста, нанять себе славную квартиру, отправиться тот же час в театр, в кондитерскую, в… и прочее, и он, схвативши деньги, был уже на улице».
Модный костюм, великолепная квартира на Невском проспекте, роскошный обед в ресторане, шампанское – все это лишь способствует падению Чарткова, его измене искусству, превращению его в «модного живописца». Гоголь отмечает в этом превращении и роль рекламы, продажной булгаринской прессы. Чартков, «взявши десяток червонцев», отправился к «издателю ходячей газеты», в котором нетрудно узнать самого Булгарина. Издатель помещает в своей газете вслед за объявлением о новоизобретенных сальных свечах статью «О необыкновенных талантах Чарткова». В этой крикливой статейке расхваливались как раз те качества «светского живописца», которые в дальнейшем и обнаруживает Чартков: «Теперь красавица может быть уверена, что она будет передана со всей грацией своей красоты, воздушной, легкой, очаровательной…»
Приход светской дамы с дочерью для заказа портрета окончательно решает судьбу художника. Приспосабливаясь ко вкусам заказчиков, Чартков становится бойким ремесленником-копиистом. Гоголь тонко и выразительно показывает, как постепенно происходит это превращение. Художник упоен тем, что аристократическая светская дама заказывает у него портрет дочери. И если первоначально он еще пытается в своем портрете выразить жизненную правду, хочет честно создать образ, передающий характер оригинала, то после недолгой борьбы с самим собой он уже с откровенным цинизмом готов рисовать так, как это нравится заказчику. Гоголь ядовито разоблачает эту циничную фальсификацию искусства. Художник вынужден вместо портрета светской девицы выдать за ее изображение ранее нарисованную Психею. (Во второй редакции Гоголь делает этот эпизод более мотивированным.) Это первое падение Чарткова, его первая ложь в искусстве и делают его модным живописцем, тем ловким ремесленником, который, в сущности, ничего общего не имеет с подлинным искусством.[186]186
Любопытно указание Н. Машковцева на то, что ремесленная деятельность «модного художника» и предупреждение старика профессора о возможности «попасть в английский род» намекали на деятельность английского художника Доу, автора портретной галереи полководцев войны 1812 года, отличавшегося непомерной производительностью и стремлением к внешней эффектности. (См. Н. Машковцев, Гоголь в кругу художников, М. 1955, стр. 52.)
[Закрыть]
Светскому обществу не нужна и враждебна правда подлинного искусства, высокие идеалы, им выражаемые. Искусство для него лишь предмет роскоши, тщеславия. «Со всех сторон только требовали, – рассказывает Гоголь о Чарткове, – чтобы было хорошо и скоро». Художник увидел, что «все нужно было заменить ловкостью и быстрой бойкостью кисти». Дамы желали, чтобы в их портретах были «облегчены все изъянцы», чтобы «на лицо можно было засмотреться и даже, если можно, влюбиться». Мужчины требовали изображать себя в «сильном, энергическом повороте головы», гвардейский поручик «требовал непременно, чтобы в глазах виден был Марс», гражданский чиновник «норовил так, чтобы побольше было прямоты, благородства в лице». Вместо правдивого изображения жизни требовалась фальшь, лживое украшение ее.
Искусство Чарткова стало бездушным ремеслом, он сам уже «начал дивиться чудной быстроте и бойкости своей кисти». Да и сама «натура» не давала повода для вдохновения художнику: «Однообразные, холодные, вечно прибранные и, так сказать, застегнутые лица чиновников военных и штатских не много представляли поля для кисти: она позабывала и великолепные драпировки, и сильные движения, и страсти. О группах, о художественной драме, о высокой ее завязке нечего было и говорить. Пред ним были только мундир, да корсет, да фрак, пред которыми чувствует холод художник и падает всякое воображение». Сделавшись «во всех отношениях» модным живописцем, Чартков стал щегольски одеваться, сопровождать дам в галереи, легковесно и самоуверенно рассуждать о творениях величайших мастеров – и в то же время потерял тот талант, который у него когда-то был. Он стал повторять одни и те же заученные формы, одни и те же приемы: «Слава его росла, работы и заказы увеличивались. Уже стали ему надоедать одни и те же портреты и лица, которых положенье и обороты сделались ему заученными». Его картины потеряли жизненную правду и тем самым какое-либо отношение к подлинному искусству: «Кисть его хладела и тупела, и он нечувствительно заключился в однообразные, определенные, давно изношенные формы».
Угодливая ложь и фальшь, заменявшая правду жизни, мстили за себя. Холодный эгоизм, безразличие ко всему, кроме золота, тщеславие вытеснили в Чарткове все человеческие чувства. Гоголь показывает, как нерасторжимо слиты нравственная, этическая чистота художника с его творчеством. Золото окончательно порабощает Чарткова: «… все чувства и порывы его обратились к золоту. Золото сделалось его страстью, идеалом, страхом, наслажденьем, целью». Чувствуя исчезновение своего таланта, Чартков терзается завистью к подлинному дарованию, в особенности после того, как он увидел «чистое, непорочное, прекрасное» произведение молодого художника. Этот художник отдал себя искусству, погрузился в труд, как отшельник: «всем пренебрегал он, все отдал искусству». Он воспитал свой талант на лучших образцах старинной живописи, посещая галереи Рима, созерцая произведения «великих мастеров», «божественного Рафаэля», и благодаря всему этому «вынес» «величавую идею создания, могучую красоту мысли, высокую прелесть небесной кисти». Противопоставляя его «прекрасное, как невеста», высокое произведение искусства ремесленной бойкости Чарткова, улавливающего лишь внешнее сходство с оригиналом, не умея раскрыть внутренней его сущности, Гоголь высказывает здесь глубокую мысль о различии между «художником-создателем» и «копиистом»: «И стало ясно даже непосвященным, какая неизмеримая пропасть существует между созданьем и простой копией с природы».
Попытки Чарткова вновь отдаться творчеству, вернуться к искусству от «безжизненных модных картин», которые он писал, завершились неудачей: поруганное искусство мстило за себя, «кисть невольно обращалась к затверженным формам». Чартковым «овладела ужасная зависть, зависть до бешенства», – он скупает и варварски уничтожает все талантливые, подлинные произведения искусства. «Казалось, в нем олицетворился тот страшный демон, которого идеально изобразил Пушкин, – замечает Гоголь. – Кроме ядовитого слова и вечного порицанья, ничего не произносили его уста». Гоголь решает здесь не только вопрос о судьбе искусства и художника в современном обществе, но и развенчивает индивидуализм, тот дух отрицания и разрушения, который несет развитие капиталистических отношений. Картиной гибели безумного Чарткова среди уничтоженных им шедевров искусства кончается первая часть повести.
Повесть «Портрет» во многом связана с конкретными явлениями художественной и художнической жизни 30-х годов. В годы создания повести Гоголь усиленно интересовался живописью, знакомился с жизнью художников, посещал художественные выставки. Свои взгляды на живопись он изложил в статье о картине К. Брюллова «Последний день Помпеи», привезенной в Петербург в июле 1834 года и вызвавшей широкий отклик. Несомненно, что живопись Карла Брюллова, находившегося тогда в зените своего творческого расцвета, во многом способствовала определению того идеала художника, который противопоставлен ремесленничеству Чарткова. В статье о картине Брюллова, писавшейся одновременно с первой редакцией «Портрета», высказаны Гоголем мысли об искусстве, во многом соответствующие эстетической концепции повести. В своей статье он резко осуждает то стремление к внешнему «эффекту», которое, по его словам, стало свойством современного искусства: «… эффект сделался целию и стремлением всех наших артистов. Можно сказать, что XIX век есть век эффектов. Всякий, от первого до последнего, торопится произвесть эффект, начиная от поэта до кондитера…», так как «толпа без рассуждения кидается на блестящее». Художник Чартков и поддался этому соблазну внешнего эффекта, угождению вкусам светской «толпы».
Чартков чужд «гению всемирному», который должен преодолеть внешнюю «эффектность» и «раздробленность», создав «полное, всемирное создание», каким для Гоголя является картина Брюллова «Последний день Помпеи»: «В ней все заключилось… Мысль ее принадлежит совершенно вкусу нашего века, который вообще, как бы сам чувствуя свое страшное раздробление, стремится совокуплять все явления в общие группы и выбирает сильные кризисы, чувствуемые целою массою». Достоинство картины Брюллова он видит в том, что «у Брюллова является человек для того, чтобы показать всю красоту свою, все верховное изящество своей природы… Нет ни одной фигуры у него, которая бы не дышала красотою, где бы человек не был прекрасен». Картина Брюллова наносила удар той «модной» живописи, тому стремлению к внешнему эффекту, на путь которой стал у Гоголя Чартков. Следует отметить, однако, существенное различие между описанием картины молодого художника в первой и во второй редакции повести. В первой редакции она во многом перекликается с тем впечатлением, которое произвела на самого Гоголя картина Брюллова: «Оно было просто, невинно, божественно, как талант, как гений. Изумительно прекрасные фигуры группировались непринужденно, свободно, не касаясь полотна…»
Во второй редакции «Портрета», писавшейся в пору сближения Гоголя с Александром Ивановым, отразилось то впечатление, которое испытал Гоголь от картины Иванова «Явление мессии». Гоголь наделяет художника чертами, напоминающими А. Иванова: «Ему не было до того дела, толковали ли о его характере, о его неумении обращаться с людьми, о несоблюдении светских приличий… Всем пренебрегал он, все отдал искусству. Неутомимо посещал галереи, по целым часам застаивался перед произведениями великих мастеров, ловя и преследуя чудную кисть…» Эта характеристика во многом совпадает с характеристикой Александра Иванова в статье «Исторический живописец Иванов» (1846). Иванов, по словам Гоголя, «не только не ищет… житейских выгод, но даже просто ничего не ищет, потому что давно умер для всего в мире, кроме своей работы». Его жизнь – урок, пример «самоотвержения и беспримерной любви к искусству».
Не следует преувеличивать, однако, этого сходства, сводить все дело к тому, что от Брюллова Гоголь якобы «ушел» к Иванову.[187]187
См. статью В. Шкловского, «Портрет» и Гоголь-реалист», «Литературная газета», 1935, № 57, стр. 3. См. также Н. Машковцев, Гоголь в кругу художников, «Искусство», М. 1955 (главу «Александр Иванов и Гоголь»).
[Закрыть] Брюллов и Иванов являлись для Гоголя лишь примером художника-творца. В образах «Портрета» Гоголь дал обобщенный облик художника, принципиальное решение проблемы о судьбах искусства в современную ему эпоху, а отнюдь не простые «кальки» с того или иного «прототипа».
Вторая часть повести имеет скорее характер философско-эстетического комментария к первой, развивая идеалистическую концепцию того «божественного», умиротворяющего искусства, которое нашло свое осуществление в картине молодого художника, так глубоко поразившей Чарткова. Резкое отличие второй части повести от первой отметил Белинский в своем отзыве о редакции «Портрета», помещенной в «Арабесках». Белинский решительно осудил фантастический элемент повести, заявив, что: «Портрет» есть неудачная попытка г. Гоголя в фантастическом роде». Однако и в редакции 1835 г. Белинский решительно отделил первую часть повести от второй: «Первой части этой повести невозможно читать без увлечения…», – писал он, выделяя в особенности «множество юмористических картин». Но «вторая ее часть решительно ничего не стоит; в ней совсем не видно г. Гоголя. Это явная приделка, в которой работал ум, а фантазия не принимала никакого участия».[188]188
В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. I, стр. 303.
[Закрыть] Гоголь учел критику Белинского и при переделке своей повести в 1841 году ослабил в первой части элементы фантастики, придав большую естественность и мотивированность действию.[189]189
В «Современнике» 1842 года «Портрет» был помещен с примечанием: «Повесть эта была напечатана в «Арабесках», но вследствие справедливых замечаний была вскоре после того переделана вся и здесь помещается в совершенно новом виде.
[Закрыть] Он устраняет из нее почти все фантастические эпизоды. Художник приносит портрет к себе на квартиру, а не сам портрет таинственно появляется на стене. В первой редакции перемена, происшедшая в художнике после приобретения портрета, рассматривалась как воздействие мистической власти портрета. Во второй редакции выделены те черты характера Чарткова, которые придают естественность и психологическую мотивированность перемене, происшедшей с ним. Из второй части повести устранены все явно мистические и фантастические мотивы: ростовщик не является уже антихристом, приносящим бедствия в мир. Иначе рассказана и история живописца – отца художника, написавшего портрет ростовщика. Однако, несмотря на эту переработку, Гоголю не удалось во второй части достичь реалистического изображения, условность образов, риторичность и искусственность ее сохранились.
Это объясняется тем, что позиция Гоголя в вопросах искусства здесь во многом непоследовательна и ошибочна. Показав враждебность капиталистических отношений искусству, Гоголь, однако, подвергает их критике с идеалистических позиций. Художник, написавший портрет ростовщика, «согрешивший» натуралистическим изображением оригинала, спасается в монастыре, создает религиозные произведения, вкладывая в них идею отрешения от «земных» страстей: «Ибо для успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое создание искусства». В портрете ростовщика рукою художника «водило нечистое чувство», так как портрет написан был без любви художника к своему искусству, под воздействием чуждых подлинному творчеству соображений. Художник впоследствии сознается сыну, что «с отвращением писал его, я не чувствовал в то время никакой любви к своей работе. Насильно хотел покорить себя и, бездушно заглушив все, быть верным природе». Портрет ростовщика перестает быть произведением искусства, потому что он чрезмерно «верен натуре», готов «выскочить из полотна». Если в первой части повести художник Чартков осуждается за ремесленничество, за формалистически заученные приемы живописи, лишенные чувства, то художник во второй части «Портрета» осуждается за чрезмерно натуралистическое воспроизведение жизни, за отсутствие высокого идеала в его творчестве.
В «Портрете» Гоголь дает глубокую трактовку реализма, выступая против натуралистического копирования жизни: «Ведь это, однако же, натура, это живая натура: отчего же это странно-неприятное чувство?» – спрашивает Чартков, смотря на портрет ростовщика. «Почему же простая, низкая природа является у одного художника в каком-то свету, и не чувствуешь никакого низкого впечатления; напротив, кажется, как будто насладился, и после того спокойнее и ровнее все течет и движется вокруг тебя. И почему же та же самая природа у другого художника кажется низкою, грязною, а, между прочим, он так же был верен природе. Но нет, нет в ней чего-то озаряющего. Все равно как вид в природе: как он ни великолепен, а все недостает чего-то, если нет на небе солнца». Не «низкая натура», не рабское копирование природы является, по мысли Гоголя, предметом искусства, а изображение, проникнутое высокой идеей, раскрывающей самую сущность явлений.
В «Портрете» Гоголь настаивает на проникновении произведения искусства идеей, на том, что художник должен не механически, рабски копировать действительность, а выразить идею, в ней заключенную, ее «внутреннюю мысль». И здесь Гоголь словами отца художника формулирует по существу реалистическое утверждение, развитое им впоследствии в рассуждении о задачах писателя в VII главе «Мертвых душ», о том, что для художника нет «низкого» и «высокого» в природе, что он должен уметь увидеть в самой обыденности жизни ее ведущее высокое начало: «Нет ему низкого предмета в природе. В ничтожном художник-создатель так же велик, как и в великом; в презренном у него уже нет презренного, ибо сквозит невидимо сквозь него прекрасная душа создавшего, и презренное уже получило высокое выражение, ибо протекло сквозь чистилище его души», – поучает сына художник.
Однако Гоголь не смог до конца разрешить вопрос о сущности творчества и искусства. Правильно указав на зависимость художника от общества, на необходимость наличия идеи в произведениях искусства, он самому искусству хотел приписать идеальную, «высшую» правду, не зависящую от жизни. При этом Гоголь ошибочно видел этот идеал в религиозном начале, приписывал искусству умиротворяющую роль, оправдывая тем самым уход от жизни, от социальной борьбы.
Если в первой части повести Гоголь резко и правдиво поставил вопрос о положении художника в буржуазно-дворянском обществе, то вторая часть «Портрета» свидетельствует о серьезных заблуждениях писателя, о воздействии на него идеалистической эстетики романтизма. Иррациональное понимание сущности искусства как выражения сверхчувственного мира развивалось вслед за Шеллингом и немецкими романтиками, русскими «любомудрами», являясь эстетической программой «Московского вестника», руководимого Шевыревым и Погодиным.[190]190
М. Поляков, Белинский в Москве, М. 1948, стр. 36–37.
[Закрыть] Поэт, по мнению «любомудров», воплощает «сверхземное в малом мире искусства», «представляет жизнь в истинном, лучшем ее виде, мирит с нею», «убеждает, что противоречия мирские» – «оптический обман, происходящий от нашей низкой точки зрения». Эстетика реакционного романтизма «любомудров» (а в дальнейшем славянофилов) уводила искусство в область иррационального, отстаивала в то же время идею «примирения», перенесения острых конфликтов действительности в сферу абстрактно-этических и религиозных представлений. Шевырев в своей статье о Гете призывал к «преображению красоты», к «очищению ее от чувственного элемента», приглашая поэта «огласить песнью не землю, а небо».[191]191
«Московский вестник», 1827, № 1, стр. 46–47; № 7, стр. 233–234; № 8, стр. 341–342, 346; № 9, стр. 7; № 14, стр. 91.
[Закрыть]
Из этой идеи «примирения», отождествления искусства с религией возникала порочная, идеалистическая концепция искусства, развиваемая во второй части повести, – утверждение идеала художника, который «веровал простой, благочестивою верою предков» и в своем искусстве обращался к религиозным темам: «И внутреннее чувство и собственное убеждение обратили кисть его к христианским предметам, высшей и последней ступени высокого».
Во второй части «Портрета» автор не только не решил проблемы искусства в «современном духе», но и отступил от реалистического изображения жизни, – говоря словами Белинского, отошел от «почвы ежедневной действительности». Фантастика здесь утрачивает ту сатирическую роль, которая делает ее острым оружием разоблачения действительности, приобретает мистический характер, придает всему повествованию абстрактно-символический смысл. Поэтому образ живописца, нарисовавшего портрет ростовщика (а в первой редакции антихриста), бледен, лишен жизненных красок. Самый сюжет повести с таинственными исчезновениями и появлениями портрета, роковыми несчастьями в судьбе людей, с ним соприкасающихся, становится условным, безжизненным, во вкусе фантастически страшных повествований «готического» романа.
В «Портрете» явственно выступают два плана – реалистический, раскрывающий правдиво судьбу бедняка художника, продавшего свой талант светской толпе, и аллегорический, иррациональный план, связанный с фантастической историей портрета. То обстоятельство, что оба эти плана не сливаются, а существуют каждый сам по себе, свидетельствует об искусственности построения, о нарушении писателем принципов реализма.
Идейные противоречия повести сказались и в характере самой критики Гоголем буржуазно-капиталистических отношений. В своем отрицании «века с физиономией банкира» писатель противопоставлял капиталистическим отношениям – с их эгоизмом и угнетением личности, с их враждебностью к искусству – патриархальное прошлое. Решительно осуждая тлетворное влияние денежного мешка на искусство, превращение его в рыночный товар, Гоголь сочувственно говорит о тех временах, когда искусство развивалось в условиях меценатства, покровительства государей. Это тяготение к патриархальности, это обращение не к будущему, к нарождавшимся прогрессивным формам развития, а к прошлому, которое рисуется писателю в качестве панацеи от противоречий настоящего, и определило неудачу второй части «Портрета», предвещая те тенденции, которые в середине 40-х годов привели Гоголя к идейному и творческому кризису.
4
Разоблачение пошлости и эгоистической сущности современного общества, начатое изображением поручика Пирогова, продолжено в повести «Нос». Повесть названа Гоголем «необыкновенно-странным происшествием», однако фантастически-гротескный сюжет служит здесь лишь средством сатирического разоблачения действительности. Он является как бы фокусом, в котором комически преломлено все пошлое, гнусное, эгоистическое, что отличает дворянско-чиновничье общество. Самая форма сатирического гротеска, немотивированного нарушения привычных связей явлений обыденной жизни, особенно заостряет типичность изображенной действительности, уродливость и порочность общественных отношений, основанных на власти чина над человеком. Гротескно-фантастический сюжет повести умышленно подчеркнут Гоголем. В первоначальной редакции трагикомическое исчезновение носа у майора Ковалева объяснялось как его сновидение («Впрочем, все это, что ни описано здесь, виделось майору во сне»). Но уже в редакции «Современника» Гоголь отбросил эту мотивировку, предпочитая гротескно заострить сюжет повести и тем самым резче разоблачить нелепость и безобразие всего общественного порядка.
Печатая в 1836 году в «Современнике» повесть Гоголя, Пушкин в своем примечании отметил ее «оригинальность» как одно из существенных качеств повести: «Н. В. Гоголь долго не соглашался на напечатание этой шутки, но мы нашли в ней так много неожиданного, фантастического, веселого, оригинального, что уговорили его позволить нам поделиться с публикою удовольствием, которое доставила нам его рукопись. Изд.».[192]192
«Современник», 1836, т. III, стр. 54.
[Закрыть] Эта пушкинская оценка «Носа» тем существеннее, что «друзья» Гоголя из реакционного лагеря решительно отвергли эту повесть. «Нос» первоначально был прислан писателем Погодину для помещения в «Московском наблюдателе», но московские «любомудры», стоявшие на позициях идеалистической эстетики, отказались его напечатать. Впоследствии Белинский подчеркивал, что этот «журнал отказался принять в себя повесть Гоголя «Нос» по причине ее пошлости и тривиальности».[193]193
В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. VI, стр. 406.
[Закрыть]
В повести «Нос» Гоголь направил свою сатиру на разоблачение пошлости, фальши, нравственной нечистоплотности чиновничьего мирка, создав образ глубокого обобщающего значения – майора Ковалева. Уже Белинский отметил эту полноту типического содержания образа: «… он есть не майор Ковалев, а майоры Ковалевы, так что после знакомства с ним, хотя бы вы зараз встретили целую сотню Ковалевых, – тотчас узнаете их, отличите среди тысячей».[194]194
Там же, т. III, стр. 53.
[Закрыть] Однако эта типичность достигнута не изображением массовидности майора Ковалева, а, наоборот, подчеркнута заострением гротескно-фантастического «необычайного происшествия».
В «Носе» Гоголь с необычайной силой и злостью изобразил «пошлость пошлого человека», с особенной полнотой раскрыв то свойство своего таланта, которое уже сказалось в «Повести о том, как поссорился…» и в «Невском проспекте». Это свойство исчерпывающе определил Пушкин, сказав, что «еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем». Эти слова Пушкина, приведенные Гоголем в «Авторской исповеди», с наибольшей полнотой определяют значение «Носа», и в частности образа майора Ковалева. С тем именно, чтобы «крупно», «в глаза всем» показать «мелочь», пошлость во всех ее проявлениях, Гоголь и обратился к гротескному сюжету, позволившему с особенной остротой и типической силой разоблачить те отвратительные черты хамства, бесстыдной наглости и тупого эгоизма, которые отличали представителей николаевской монархии.
Майор Ковалев является одним из тех праздных и наглых тунеядцев и карьеристов, фланирующих по Невскому проспекту, которых Гоголь уже называл в своей повести в числе тех, кто «показывает» на этой выставке человеческого тщеславия «греческий прекрасный нос» как основную (и единственную) достопримечательность своей личности. Подобно поручику Пирогову, а затем гениально полному гоголевскому образу – Хлестакову, Ковалев считает, что он призван лишь «срывать цветы удовольствия». Он герой времени – вернее, безвременья, – наглый и циничный искатель чинов и выгодной женитьбы, порождение бюрократических канцелярий, бессовестной лжи и мерзости всего режима и вместе с тем его опора.
Повесть о носе – это повесть об «электричестве чина», как скажет Гоголь в «Театральном разъезде» применительно к «Ревизору», созданному вслед за «Носом»: ведь «электричество чина», то есть незыблемость социальной и чиновничьей иерархии полицейско-крепостнического режима николаевской России, являлось основой ее государственной системы. Ведь самый нос майора Ковалева, ставши «чином», статским советником, генералом, приобретает неограниченный авторитет и власть, хотя по существу дела это лишь только нос, исчезнувший с лица майора Ковалева, тогда как сам майор, утратив свой респектабельный вид, который обязателен для внешней благопристойности, оказывается выбывшим из той иерархии чинов и званий, которая сулит и карьеру и выгодную женитьбу. «Майор» Ковалев – карьерист и выскочка: чина «коллежского асессора», или «майора», как он сам предпочитает именовать себя, переводя этот чин в офицерское звание, он достиг на Кавказе отнюдь не учеными занятиями, как это иронически подчеркивает Гоголь, а, несомненно, вымогательствами, взятками, прислуживанием начальству: «Ковалев был кавказский коллежский асессор. Он два года только еще состоял в сем звании и потому ни на минуту не мог его позабыть; а чтобы более придать себе благородства и веса, он никогда не называл себя коллежским асессором, но всегда майором».
Создавая портрет Ковалева, Гоголь подчеркивает в нем наглое самодовольство и тщеславие, выделяя такие черты наружности, которые особенно полно раскрывают его внутреннее ничтожество: «Майор Ковалев имел обыкновение каждый день прохаживаться по Невскому проспекту. Воротничок его манишки был всегда чрезвычайно чист и накрахмален. Бакенбарды у него были такого рода, какие и теперь еще можно видеть у губернских поветовых землемеров, у архитекторов и полковых докторов, также у отправляющих разные полицейские обязанности и вообще у всех тех мужей, которые имеют полные, румяные щеки и очень хорошо играют в бостон: эти бакенбарды идут по самой средине щеки и прямехонько доходят до носа».
Нос для Ковалева своего рода символ порядочности и благонамеренности. Потеря носа дает повод для неблаговидных подозрений о нравственных достоинствах Ковалева, тем более основательных, что майор отличался слабостью к женскому полу. Частный пристав, к которому обращается майор Ковалев за содействием, отчитывая его, заявляет, что «у порядочного человека не оторвут носа и что много есть на свете всяких майоров, которые не имеют даже и исподнего в приличном состоянии и таскаются по всяким непристойным местам». Эти слова пристава особенно болезненно воспринимаются Ковалевым, который «мог простить все, что ни говорили о нем самом, но никак не извинял, если это относилось к чину или званию. Он даже полагал, что в театральных пьесах можно пропускать все, что относится к обер-офицерам, но на штаб-офицеров никак не должно нападать». В этой характеристике Гоголь зло высмеивает самые типические проявления николаевской реакции: власть чина и мундира, цензурные притеснения. В Ковалеве выражены типические черты преуспевающего подлеца, блюстителя бюрократического «порядка», который при благоприятном повороте фортуны, несомненно, станет одним из наиболее рьяных приспешников реакции.








