Текст книги "Война в Ветёлках"
Автор книги: Николай Шумкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
XXIII
Еще перед праздником закапризничала погода – то дождь, то поземка, то ураган. Собирались длинными вечерами в какой-либо гостеприимной избе и больше пели, чем говорили. Пели заунывные песни под стать холодной с ветрами, снегом и дождем погоде.
Поздно вечером Олимпиада Веревкина возвращалась от родственников мужа, где вдоволь наплакалась по своему Трофимушке, посаженному в тюрьму за кражу хлеба с тока. Шла серединой улицы, утопая в грязи. Ночь была до того темной, что ничего нельзя было различить даже рядом с собой.
Проходя мимо двора Чинаревых, она услышала на задах конский храп. «Он, Егор ее, дезертир наведался», – осенила догадка Олимпиаду. Недолго думая, она бегом, не разбирая дороги, бросилась к квартире Белавина и принялась что есть силы стучать в окно.
Федор Степанович вышел с фонарем в одном белье.
– Скорее, скорее, у Польки Чинаревой муж на свиданку приехал! Лошадь на задах стоит. Скорее, скорее, упустим! Моего-то ни за что в тюрьму запрятали, а тут видишь…
Но пока Белавин одевался и добирался до усадьбы Чинаревых, он только издали услышал удаляющийся галоп лошади. Кричать было бесполезно.
– Айда к ней домой, – потребовала Олимпиада.
Заходили во двор с задов. Олимпиада кинулась к двери в надежде распахнуть ее, но она была заперта.
– Не горячись, – сказал Белавин и сам тихонько постучал в окно. И сразу услышал:
– Кто?
– Открой, Белавин.
– Да, господи, аль случилось что? – Пелагея долго гремела засовом, что-то бормоча. Наконец дверь распахнулась, и Олимпиада ворвалась в сени.
– Ну, что, довольна, поди? Спровадила благополучно…
Белавин оборвал ее.
– Ты погодь! Без тебя разберемся… – Он осветил фонарем сени, заглянул в хлебный сусек, потом впереди хозяйки пошел в избу. Пелагея шла за ним. В избе Белавин, тяжело дыша, сел на лавку. Пелагея же, укрыв легким одеялом раскинувшихся на полу детей, села на кровать. Наступило молчание, которое первым нарушил Федор Степанович.
– Вот что, Пелагея, скажи по совести, – он перевел дух, посмотрел на Олимпиаду, которая, о чем говорил ее внешний настрой, готова была начать самый жестокий допрос – Кто у тебя был-то?
– Кто был? – в недоумении переспросила она. – Никого, мы спали.
– Спали? – вцепилась Олимпиада, вскакивая с лавки. – А чья лошадь на задах была привязана? Пока с Белавиным бежали – уж и след простыл.
– Погоди, погоди, – снова остановил Олимпиаду Белавин, – без тебя как-нибудь…
Опять наступило молчание. Ходики на стенке торопливо отстукивали секунды и в такт им на дворе с крыши падали большие капли воды в лужу под окном.
– Ты и вправду, Федор? – спросила Пелагея. – Да порази меня бог! – истошным голосом закричала она. – Чтоб мне лишиться своих детей, коли это правда!..
– Мамка, мамка, – Настенька вскочила на ноги. – Мамка, что с тобой?
Заплакал Андрейка.
Белавин встал и начал успокаивать Пелагею.
– Зачем ты так? Должен же я проверить… Кто-то был на хуторе, лошадь у твоей избы стояла, кто-то на ней ускакал… Вот я и пришел.
Весь остаток ночи Пелагея не могла уснуть. Она и плакала, и причитала, и грозилась. Рано утром, когда вышла из избы, весь мир ей казался другим. И люди, с которыми она встречалась каждый день, тоже были другими. Они встречали ее молчанием. Всю дойку на ферме царило безмолвие. Сделав все, что надо по работе, Пелагея пошла домой. Улица, которой ходила каждый день, сейчас тоже казалась чужой, и по-чужому, с осуждением глядели вслед Пелагее люди. И она не знала, как их заставить поверить, как разбить отчуждение. Кто же этой ночью был на хуторе? Может, тот, из военкомата?
Еще через день поздно вечером, убравшись по дому и накормив детей, Пелагея вышла на улицу. Холодный пронзительный ветер стучал незакрытыми ставнями, бил в лицо снежной пылью. Пелагея долго стояла у ворот своей усадьбы, раздумывая, куда же идти. И решилась – к Марье.
В длинные, ненастные вечера в просторной избе Лапшиных собирались женщины почаевничать, попеть и поплакать. Пелагея после того, как пошли слухи, что Егор сбежал с фронта, бывала там редко. Но нынче решила пойти именно туда, где больше всего собирается женщин. Пелагея подошла к мазанке. Заглянула через занавеску внутрь избы. Женщины сидели за столом, пили чай, другие – у стенок на лавках и на полу вязали, кто варежки, кто носки, кто шаль пуховую. Сама Марья расположилась в углу на низкой скамеечке и играла на балалайке. Долго Пелагея не могла оторваться от окна, то и дело оглядывалась, боясь, что ее кто-то заметит. Наконец бесшумно вошла во двор, потом в сени. Тут было тихо и тепло, и хорошо слышалось слаженное пение женщин.
Когда Пелагея открыла дверь, к ней все повернулись и смолкли. Некоторые женщины вытирали слезы – так их разбередила песня о тонкой рябине, которой суждено «век одной качаться». Марья нечаянно задела пальцем струну и долго ее звук звенел в ушах, как причитание женщины, потерявшей любимого.
Первой молчание нарушила Пелагея. Привалившись к косяку, не поздоровавшись, она заговорила:
– Я вот вспомнила нашу с Егором молодость… Не женаты еще были. Оба голыши. Пошли по наймам к богачам приданое зарабатывать. А кулаки-то любили, чтобы горбачили за спасибо. Кормили кое-как. И во всем обман… Теперь вот кто-то думает, что Егор с фронта сбежал, и, значит, хочет, чтобы жизнь вернулась с кулаками, буржуями да лавочниками. – Пелагея тяжело передохнула. – Эх, вы! Не знаете вы Егора. Никогда с ним такого не будет. Не дезертир он!
Женщины молчали, отводя от нее глаза. Хозяйка же избы не пригласила ее пройти.
Пелагея поправила на голове платок, застегнулась и взялась за ручку двери. Изба зашумела:
– Да куда же ты, проходи…
Пелагея резко повернулась и вышла.
XXIV
Конец января тысяча девятьсот сорок третьего был многоснежным и не морозным. Пелагея зарезала валушка, освежевала его. И руки у нее нисколько не озябли. Баранью тушку оставила подвешенной во дворе, чтобы она хорошенько застыла. А весь сбой взяла и внесла в избу.
– Чисти, Настенька, картошку, а я сейчас принесу кизяков и мы с тобой нажарим печенки.
Ужинали при огне. Все разом сели за стол. Незанятым осталось место у окна – там раньше сидел Егор. Правее восседал Андрейка. И только семья взялась за вилки, как в дверь постучали. Вошла Горбова.
– Как раз к ужину, – входя, сказала Горбова, отряхивая с полушубка снег у порога.
– Раздевайся, садись. Веселее поужинаем, – пригласила Пелагея.
– Да у вас и место приготовлено…
– Это папани, – ревниво предупредила Настенька.
– Вот как! – удивленно воскликнула Горбова. – Молодцы, что об отце не забываете.
– Он у нас на фронте, с фашистами воюет! – напористо проговорила Настенька.
– Правильно, – Горбова подошла к Настеньке, обняла ее за плечи и поцеловала в голову. – А я к тебе, Поля, с приятной новостью.
Пелагея встала из-за стола, подошла к Горбовой.
– Да ты раздевайся, садись за стол, а уж потом новости будешь рассказывать. Все равно того не скажешь, чего бы я хотела услышать.
Андреевна сбросила полушубок и прошла к столу.
– А все-таки почти то, что ты желаешь услышать.
– Ну, тогда говори скорее, – сказала Настенька.
– Ладно, ешь. – Пелагея подала вилку Горбовой.
– Нет, уж сначала скажу. Вот что, Поля. Барышева ведь ты знаешь?
– Ну и что? – вспыхнула Пелагея.
– Вот и что… Арестовали его. За ложные слухи про дезертиров. Узнает на почте или от народа, что от кого-то писем давно нет – и сейчас через людей или анонимкой – слушок: дескать, видели его, дезертир. И вот на днях в Трибухах такой «дезертир» и явись. С женой сразу плохо. А от другого такого же «дезертира» письмо пришло с фронта после пяти месяцев…
– Вот какой гад! – воскликнула Настенька. – На виселицу бы его!
Пелагея вдруг скатилась со стула, встала перед Горбовой на колени и, схватив ее руку, стала целовать.
– Фу, да ты что, Полюшка? Встань, ради бога! – Горбова с трудом подняла и усадила за стол Пелагею.
Наступило неловкое молчание.
– А что это у вас так дымом кизячьим пахнет? Или тяга в трубе плохая?
– Да ветер задувает… Дым все утро вымахивал из печи, – думая о своем, ответила Пелагея.
– Зато картошка с печенкой от этого еще вкуснее. – Андреевна взяла со сковороды кусочек печенки и начала есть.
– Ну, а что же хозяева-то? Гостья ест, а вы растерялись.
– Ура… а!.. – ни с того ни с сего закричал Андрейка. – Скоро папка наш придет!
Все засмеялись. Даже Пелагея. А Горбова, похвалив печенку, стала одеваться.
– Белавин ждет… Это он меня послал – ему из района сообщили. Ну, ужинайте. Все будет хорошо.
Горбова ушла, плотно прикрыв за собой дверь. Пелагея встала из-за стола и застыла в недоумении посредине кухни. Потом, спохватившись, не накрыв даже платком головы, выбежала во двор со словами:
– Она ведь приходила не только это сказать.
Скоро Горбова снова оказалась в избе Чинаревых, где ей Пелагея учинила строгий допрос.
– Андреевна, нехорошо делаешь. Зачем приходила?
Горбова пожала плечами.
– Подарки ко Дню Красной Армии собираешь?
– Собираем. Ты извини, но я побоялась, что, может, подумаешь… скажешь, пришла с известием, чтобы побольше на руку положили.
– А мы ведь все приготовили. – Пелагея посмотрела на своих детей, Настенька не сводила глаз с Горбовой.
На стене громче затикали часы, со двора донеслись шорохи ветра и скрип саней.
– Мы целого барана подарим, вот! – нарушила молчание Настенька.
– Сегодня только зарезала, – подхватила Пелагея. – Услышала, что подарки бойцам собирают и поторопилась.
Горбова присела рядом с Настенькой, обняла ее и еще раз поцеловала.
– Спасибо, родные!
– Это не все, – сказала Пелагея. – Валенки скатали, полушубок пошлем, варежки и носки.
– Потому что наш папа на фронте, он воюет. Он вовсе не убежал с фронта.
– Да, миленькая доченька, да, – растрогалась Горбова, прижимая к себе девочку. – Конечно, папа ваш на войне. Потому и подарки передавать в город поедет мама ваша. Такое ей доверие от нашей партийной организации.
Пелагея так и вспыхнула от этих слов.
– Ты шутишь?
– Нет, Поля, не шучу. Ты повезешь… Семь подвод поедет.
Ушла Горбова, оставив в избе Чинаревых радость, которая наполнила Пелагею новой силой и новой верой.
Четвертого февраля было тепло, шел снег. Дороги занесло. Лошади пристали. В другой бы день им обязательно дали отдохнуть, заехали бы в какое-нибудь село, накормили, напоили бы, а нынче… Лошади были в пене, но их гнали и гнали, еще бы! Какое известие везли в хутор!
Был уже поздний вечер. Повсюду в избах горели огни, когда пустой обоз возвратился из города. Пелагея спрыгнула с подводы и, увязая в сугробах, падая, побежала. И так захватило у нее дух, что, отбросив дверь в избу Марьи Арифметики, она, чуть переступив порог, в изнеможении села прямо на пол. Хозяйка и Горбова в испуге вскочили из-за стола.
– Милые бабоньки! – вздохнула Пелагея и разрыдалась.
Женщины подбежали к Пелагее, взяли ее под руки и провели в горницу.
– Отдохни, успокойся.
– Нет, нет, милые мои. Вы ничего не знаете!
– Да успокойся. – Горбова подала ей чашку с остывшим чаем. – Выпей – полегчает.
– Бабоньки, милые!
В толк ничего не могли взять Марья и Горбова. А Пелагея твердила одно:
– Наша взяла! Всю ихнюю армию под Сталинградом в куски разодрали, в плен побрали вместе с главным генералом.
Горбова и Марья переглянулись, Пелагея вскочила с табуретки, бросила на пол пахнувший овчиной и снегом полушубок.
– Все, Гитлеру конец, подлецу!
Женщины принялись целовать Пелагею и плакать.
– Иди, Андреевна, к Белавину, заодно захвати из саней и гостинцы детишкам. Там в сумке и бутылка есть… Эх, и выпьем сейчас! Беги, родная.
Горбова оторвалась от Пелагеи.
– Сейчас, мигом. Готовь, Марьюшка, закуску.
Вернулась Горбова скоро. Марья не успела даже поставить на стол вскипевший самовар. Так же скоро прибежала и Пелагея, успевшая навестить детей. Она выгребла из кармана полушубка конфеты, а уж потом…
Горбова, вытирая ладонью слезы, разлила всем по полстакана водки.
– Ну, выпьем, – встала во весь рост Марья. – А то уж и вкус забыли. Выпьем для начала, а когда победим…
Пелагея опьянела. Она было снова начала плакать, но Горбова обняла ее и вывела из-за стола.
– Ну ты чего, дуреха? Ведь такая радость. Давай-ка лучше споем:
На позицию девушка
Провожала бойца…
Пелагея подхватила:
Темной ночью простилися
На ступеньках крыльца…
И залились обе слезами. Марья тоже вышла из-за стола.
– Меня-то любил как! Бывало, обнимет и целует, целует… Меня, лошадь такую, верблюжиху с мужичьими лапищами. Приедет вот, я еще ему ребятенков нарожаю.
– Мы со своим сколько прожили и все на одной подушке спали. Сроду он на другую не ложился, – похвалилась и Пелагея.
Потом снова выпили, пели, плакали, вспоминали мужей, пока не пришла Настенька и не увела Пелагею домой.
XXV
Бабка Чупрова отмечала сорок дней со дня кончины внука Федора. Напекла пирогов сладких и с рыбой, блинов. Старух собрала со всего хутора, родственниц, богомолок из соседних сел. Пришла на поминки и непрошеная Олимпиада Веревкина, остановилась на пороге, облокотившись на косяк. Фому Лупыча будто кто выбросил из-за стола. Накинув на плечи шубу, он, оттолкнув Веревкину, выбежал в сени.
– Анафема его возьми, вашего Федора, – выкрикнула Олимпиада. – Только через него пропал мой Трофимушка. Чего он теперь делать будет в тюрьме с одной ногой? Погиб человек!
Одна из богомолок в длинном черном одеянии вылезла из-за стола, перекрестилась и подошла к Олимпиаде.
– Прости его, раба божья. Все мы грешные. Смирись и ступай, христа ради…
Олимпиада, блеснув глазами, нахохлилась, отступила шаг назад, спиной открыла дверь и вывалилась в сени. Там немного постояла, потом схватила стоявшие в углу вилы-двухрожки и выбежала во двор.
Фома Лупыч стоял у ворот.
– Ты? – зашипела, приподняв вилы, Веревкина. – Зенки тебе сейчас лисьи высажу… Донес на Трофима?
Фома Лупыч стоял, не двигаясь.
– Морда твоя кулацкая! Вишь какого почета добился – внуку памятник собираются ставить. У-у-у, зверюга! – она взмахнула вилами, точно собиралась поразить ими Чупрова.
Вздрогнули жесткие, как проволока, брови Фомы Лупыча. Но сам он не шевельнулся, а только, протянув руку, открыл калитку и показал на нее рукой Веревкиной.
Обезумев от злобы, она еще раз взмахнула вилами-двухрожками, но бросить их не успела. Чупров на какое-то мгновение опередил Олимпиаду, сжав своей железной рукой ее запястье. Та закричала от боли.
– Сожгу! Все равно сожгу!
– Иди с богом, – прорычал Чупров, выводя со двора Олимпиаду и не выпуская ее руки.
Выпроводив непрошеную гостью, вернулся и запер на засов калитку, а Олимпиада, качаясь, будто пьяная, побрела вдоль улицы.
Укрылся Чупров на сеновале. Он вырыл себе в скирде сена лежбище, вальнулся в него и потекли думы, одна тяжелее другой. Вышла во двор Оксана. Долго звала:
– Фома! Отец! Лупыч…
Когда все стихло и на дворе потемнело, Фома Лупыч неожиданно для себя уснул. Спал чутко. За полночь услышал близко конский топот. Вылез из скирды – темень и мокрый снег с ветром.
Тяжело вздохнул Чупров. На сорокадневные поминки сына Федора заявился Чупров-младший. Павел третий раз наведывается – дезертировал под Сталинградом в сентябре.
Встретил сына Фома Лупыч молча. Взял лошадь… В тот раз Павел коня своего ставил на задах Чинаревых.
Когда вошли в избу, где горела одна только лампада, Павел первым делом спросил:
– Ну, как там Гитлер?
Фома Лупыч все двери закрыл на крепкие засовы.
– Гитлер… – процедил сквозь зубы старый Чупров и плюнул в сторону.
– Чего? – испуганно спросил Павел, снимая сапоги.
Хлопотавшая у стола Оксана сама налила сыну водки, подала разогретый поминальный пирог с рыбой.
– Ну, да будет царствие небесное сыну моему блуднему Федору…
Павел выпил, поежился.
– Как же это, батя, вышло, что твой внук пошел не за отцом и дедом, а за коммунистами? Ну, да ладно… Не одна его голова полетела. Только чего вот дальше-то будет? – И, не дождавшись, пока мать нальет ему еще водки, взял из ее рук бутылку и допил из горлышка большими глотками.
Оксану колотила дрожь. Она испуганными глазами глядела то на мужа, в голосе которого ей слышалось непонятное сейчас злорадство, то на сына, с какой-то нечеловеческой жадностью глушившего водку. Водка и тепло скоро разморили Чупрова-младшего, и он, привалившись на подушку, лежавшую на топчане, уснул, чуть слышно захрапев. Но спал он недолго. Вскочил быстро, оглядев знакомую с детства избу:
– Маманя, продукты приготовила? Я еду.
– Да ты что? Ночуй… Схороним тебя в погребе.
– Не могу, – Павел встал и начал обуваться. – А ты, батя, дней через десять наведайся. С продуктами. Что будет с вами, если поймают меня? Тебе, батя, и так советская власть всю жизнь поломала, а теперь через меня и вовсе житья не будет.
Фома Лупыч молчал.
– Приезжай на Урал, против сазаньего озера. Выйдешь на середину ночью, часам к двум… а я буду наготове.
Чупров-старший продолжал хранить молчание, а Оксана заголосила тоненьким, еле слышным голосом.
– Ничего, мать, – младший Чупров подошел к матери и обнял ее за плечи. – Будет еще и нам праздник.
Из избы выходили втроем. Сначала Оксана обошла усадьбу своего дома, потом Чупров-старший долго прислушивался к предутренним шорохам. Наконец, Павел вывел коня, сам привязал к седлу мешок с продуктами и, наспех попрощавшись, галопом задами выскочил из хутора на дорогу.
После отъезда сына Фома Лупыч стал работать еще старательнее, но стоило ему прийти домой и лечь на топчан – как сразу же перед глазами вставали картины одна страшней другой. Фома Лупыч вскакивал и уходил в овечий закуток, где привычно пахло навозом, потом и шерстью. Здесь он ложился в загородке на зеленое пахнущее летом и солнцем сено и думал, думал.
И однажды он принял решение, от которого его то знобило, то бросало в жар. А Оксана снова и снова просила мужа:
– Голодает може, сколько уж время прошло… Съездий, наведай, не больной ли? Лекарств от простуды возьми. – А когда увидела, что никакие мольбы не в состоянии разбередить сердце Фомы Лупыча, решилась ехать сама.
– Ладно, завтра поеду, – согласился тогда Чупров.
Вечером Фома Лупыч встретил Белавина.
– Лошадь мне надо… За дровишками в Январцево.
Сборы у Чупрова были недолги. Положил Фома Лупыч на сани пешню, багор, подбагренник.
– Ты не багрить ли собираешься? – спросила Оксана мужа, взваливая на сани мешок с продуктами.
Фома Лупыч промолчал и на мешок с продуктами посмотрел косо.
Выехал в ночь. Подмороженные дороги были чуть-чуть припорошены начавшим падать снегом. Лошадь сразу же пошла полной рысью. И за неполных четыре часа Чупров был у сазаньего озера – места, удаленного от жилья, глухого, – обрывистые яры, бурелом и густой лес. Ехал Фома Лупыч и оглядывался. Ночь была светлой – во все небо разливался лунный свет, на землю от него шел такой холод, что зябко становилось Чупрову даже в волчьей шубе. Точного места встречи с сыном он не знал: договорились так – на Урале у сазаньего озера. Поэтому Фома Лупыч выбрал место поглуше, завел лошадь в чащобу, привязал ее к дереву, а сам, вооружившись пешней, багром и подбагренником, пошел к Уралу. От оттепелей снег осел и покрылся тонкой, но такой твердой коркой, что Фома Лупыч, несмотря на свою тяжесть, шел по сугробам, как по ровной накатанной дороге.
Вот и Урал. Сполз с высокого яра Фома Лупыч, огляделся. Когда-то давным-давно багрил он в этих местах в глубоких ямах красную рыбу. И стал вспоминать лежанки осетра и белуги. Противоположный берег Урала был отлогим, значит, там и мели.
Где-то грохнуло, будто ударило орудие. Вздрогнул Чупров, аж присел. Нет, никого…
Взял пешню. Еще прошелся. Чуть опустил пешню на лед – грохот. Наконец, Фома Лупыч остановился, перекрестился и со всего маху ударил пешней, которая сразу же отскочила, будто бил ей Чупров в резину. Но Фома Лупыч следующим разом ударил еще сильнее – во все стороны полетели брызги. А Чупров бил и бил, не останавливаясь, не оглядываясь. Ночь все больше светлела. Луна встала над самой головой. Когда же брызнула вода, Фома Лупыч передохнул и поднял кверху глаза, посмотрел на небо. И хоть был жуткий мороз, Чупрову стало жарко. Он расстегнул ворот полушубка. Тепло ударило снизу в подбородок, а по груди и животу прошел холод.
«Не застыть бы», – подумал Фома Лупыч и снова застегнул шубу. И опять удар за ударом. Лунка теперь стала широкой. Любая рыбина пройдет. Чупров положил пешню, а сам, встав на колени, галичкой принялся вылавливать ледешинки и бросать их далеко в сторону.
Вот и все готово. Фома Лупыч, сняв шубу, оставшись в ватнике, взял багор и стал опускать его в прорубь. Потом три раза перекрестился, встал на колени – багрение началось. Опустив багор до самого дна, Чупров стал шарить и тут же почувствовал под ним что-то живое. Затрясся весь старый рыбак и заторопился. Рыба была тяжелой, но поддавалась легко. Вот-вот ее голова уже покажется из проруби. Чупров, держа одной рукой багор, другой взял подбагренник и окунул его в воду. И вот уже белуга величиной в рост самого Чупрова лежала на льду, чуть вздрагивая.
– С уловом тебя, папаня.
Фома Лупыч тут же обернулся и остолбенел. Перед ним стоял Павел. У Чупрова-старшего будто и язык отнялся. Стоял молча, держа в одной руке подбагренник с отделанным медью череном.
– Ты чего, будто немой? Аль не узнал? – с каким-то ехидством в голосе спросил сын.
Лупыч пугливо огляделся.
– Никого, окромя меня, – успокоил отца Павел, а сам оглянулся.
И в это мгновение Чупров вонзил ему в висок подбагренник. Павел так и осел. А Фома Лупыч взял сына за ноги, двинул головой в прорубь, и только, когда труп ушел под лед, воскликнул:
– Подбагренник!
Но было уже поздно. Тело сына вместе с подбагренником, черен которого был отделан медью, ушло в Урал.
Чупров домой вернулся на другой день поздно вечером. На улице никого не было. Начиналась метель. Когда он въезжал во двор, снежная пыль смерчем кружилась по крышам и дворам. Долго Чупров отпрягал лошадь. Он ждал жену, но Оксана не выходила, да ее и дома не оказалось. Фома Лупыч отвел на конюшню лошадь, потом, вернувшись, сбросил с саней дровишки, достал белугу и, еле взвалив ее на свои могучие плечи, пошел в кухню.
Оксана к тому времени уже вернулась от соседей.
Фома Лупыч сбросил с плеч рыбину, плотно закрыл за собой дверь и, не раздеваясь, сел на табуретку.
– Как Павел? – не терпелось Оксане узнать о сыне.
Чупров долго молчал. Заговорил только тогда, когда жена, спросив еще раз, начала плакать.
– Случилось что? – сквозь набежавшие слезы спросила она, собираясь голосить.
Фома Лупыч покряхтел, прокашлялся.
– Не вой только, – проворчал он. – Не видел я его. – Чупров встал, снял с головы шапку, повесил ее на гвоздь, потом принялся раздеваться. Долго снимал шубу, несколько раз заглядывал в окно, на улице плясала с шумом и свистом метель и разглядеть ничего было невозможно.
– Так говори же, – закричала Оксана, – чего ты в окно зенки свои лупишь? Где Павел?
– Сказываю, не видел. Слух ходит – будто одного поймали, а другого убили. Не Павла бы…
Оксана затряслась.
– Не вой! – Фома Лупыч прикрикнул на жену. – Видишь, красную рыбу привез. Помяни на всякий случай… И не вой, не то побью.
Фома Лупыч редко бил жену, но уж если бил, то жестоко. Поэтому Оксана приумолкла и ушла на кухню, чтобы где-то отплакаться и облегчить душу.
Чупров, пройдя по кухне, разделся, поставил на печь валенки и пошел в горницу. Из сеней доносился приглушенный вой жены. Не обращая на это внимания, он достал маленький сундучок, долго рылся в нем, пока не извлек со дна картинку с портретом Гитлера. Жена все выла, неразборчиво что-то причитая.
– Ну вот, теперь я тебя, дурака, и казню. – Чупров достал из кармана кресало, жгут и стал высекать огонь. Жгут быстро задымился, и Фома Лупыч принялся его раздувать. – Казню тебя, олуха, какую армию отдал, сколько потерял! Теперь уж не воскреснешь. Все!
Затлелся уголок портрета. Маленькое пламя сквозь дымок поднималось все выше.
Гитлер скорчился, глаза его приняли мученическое выражение.
– Ага! – уже громко произнес Чупров. – Горишь! И Павел дурак… Нет, про меня никто не скажет, что сын – дезертир. Пропал без вести… и все!
Огонь кусал толстые, с затвердевшей кожей пальцы Фомы Лупыча.
– Гори, гори, – торжествовал Чупров, – гори! Оксана, Оксана…
Пепел от сгоревшей картины витал в воздухе, пахло гарью.
– Оксана, – Фома Лупыч отбросил дверь, выскочил в сени. – Гитлер сгорел! Конец ему!
Волосы на голове Чупрова стояли дыбом. Перешагнув в кухню, он остановился, увидев за столом плачущую жену.
– Я в их делах ни при чем, – глаза у Фомы Лупыча слезились крупными каплями, которые катились по щекам и висели, блестя, в бороде. – Всем буржуям мира конец скоро! – Он вдруг засмеялся. – А мы не буржуи, нет. Ни при царской, ни при советской власти. Я все вот этими руками добывал… – Он протянул перед собой ладони. – Вот эти руки – хозяева всему. Я за всю жизнь свою былинки чужой не взял. Берегись, господа богатые! От вас все зло было и есть… – Фома Лупыч закашлялся, отступил назад, в горницу, упал на пол и зарыдал.








