412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Шумкин » Война в Ветёлках » Текст книги (страница 4)
Война в Ветёлках
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:39

Текст книги "Война в Ветёлках"


Автор книги: Николай Шумкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

XIV

Черный, с белой в желтых накрапинах головой соседский гусак каждое утро с рассветом поднимал тревожный крик, от которого первым просыпался Федор Степанович. А сегодня и не светало, когда гусак уже был на ногах.

Жена покачала головой.

– Поспать бы тебе побольше… Одни ведь усы остались. Хоть бы чуть поберегся. Вчера вон из бригады без памяти привезли.

– Ступай, Феня, подои корову. Молока теплого попью, да и в бригаду. Ты с Горбовой на свинарник. Ведь она, поди, совсем закружилась.

– Да оба вы закружились.

Белавин ступил на пол голыми ногами, прошелся к столу, где лежали махорка-самосад, кресало, оторвал кусочек газеты, чтобы свернуть цигарку, но, немного подумав, отказался от курева.

– Да, да… Всего двое. А было двенадцать… Где они? Пятерых убило, трое в госпитале… – Федор Степанович снова подошел к столу – курить хотелось страшно, он протянул было руку к куску газеты, но, услышав шум в сенях, поспешил к кровати.

Вошла жена с кружкой парного молока.

– Вам двоим с Горбовой хоть растянись – не справиться… Поставил ты ее на свинарник – она и мечется: то доярок не хватает, сама под корову садится, то свиньи поросятся… А с людями говорить когда? – Феня принялась убирать постель, продолжая разговор: – Правда, народ ее за то и любит, что делу отдается. Многие за ней тянутся.

– Все одолеем, жена, – и фашистов, и тыловые невзгоды… На то мы и коммунисты. Смотри, какой я молодец! – Похудевший от болезни и забот, легкий как былинка, Белавин выскочил во двор, потом, хлопнув калиткой, вышел на улицу, где начинало собираться стадо коров, заспешил к конюшне.

Пелагея и Марья Арифметика перед самой жатвой были произведены в механизаторы по одной только причине, что у первой муж был комбайнером, а у другой – трактористом. И как они ни упрашивали, как ни протестовали, Федор Степанович остался неумолим. Недели за две до уборки он их начал обучать вместе с другими женщинами механизаторскому мастерству, закрепив за ними штурвальными и соломокопнильщиками четырех рослых десятиклассниц.

Весь первый день жатвы Белавин почти не отходил от них, метался верхом на саврасом мерине между агрегатами. Все знали о его болезни и боялись, как бы он не свалился: все хозяйство сейчас держится на нем и Горбовой. И, глядя на них, люди не щадили себя. Может, поэтому у Пелагеи и Марьи получалось не хуже, чем даже у тех, кто убирал хлеб не первый сезон. Поломки были, но ни одна долго не держала машину. Белавин успевал всюду.

Пришел час, когда Марья Арифметика приложилась лицом к зерну, и выпрямившись, сквозь слезы запричитала:

– Поленька, девчата, это ведь хлеб! Это ведь мы убираем! Поглядели бы наши хоть одним глазом.

А Пелагея наплакалась вперед Марьюшки – как только села на комбайн и увидела первые зерна, падающие в бункер.

Первый день работали женщины до звезд, и успех настолько их окрылил, что они отказались возвращаться домой. Ночевали в пахнущей испеченным хлебом соломе под открытым небом – хотелось поговорить друг с другом, порадоваться, но обе, чуть только притронулись к немудрящей постели, сразу уснули. Спали крепко, по-богатырски. Утром же чуть свет поднялись и долго, с приговорами будили своих помощниц. Девчата открывали глаза, жмурились от лучей только что вставшего на самом краю земли солнца и снова падали, будто замертво сраженные глубоким, самым приятным, раннеутренним сном.

– Ну пущай, пущай, еще чуток понежатся, – пожалела Пелагея девчонок, – а мы тем временем машины заведем. Ну, Марьюшка, будет сегодня денек – солнце-то какое страшное!

Солнце было действительно не такое, как всегда, с белым венцом и такое горячее, что с первого часа восхода начинало палить, накалять остуженную за ночь степь.

– Ну, господи благослови, тронулись, – Марья помахала Пелагее. – А вы, девчата, осторожнее, на комбайне не засните.

– Поехали, поехали, – кричала Пелагея.

Объехали круг. Выгрузили бункер. Немного, подождали подводу. На четвертом круге случилась небольшая поломка. А уж в самый обед, когда степь накалилась чуть ли не до красна, и спелые хлеба стояли не желтые, а розовые, когда того и гляди из бункера посыплется не зерно, а готовые калачи, поломался комбайн. Исправили. Но чуть тронулись – остановился.

– Чего там у тебя? – с досадой закричала Пелагея.

– Сейчас, – Марья открыла капот и сунула под него голову.

Прошла минута-другая, и Пелагея увидела лицо ее, забрызганное мазутом.

– Ну, все, что ли?

– Поехали.

– Еще круг – и на обед.

Но не объехали и четверти круга, как вышли из строя и комбайн, и трактор.

– Язва тебя возьми, – заругалась Марья, – посчитай, сколько нынче времени ушло на поломки. Круга два могли бы объехать.

Пелагея молча ковырялась в комбайне, не зная, за какую железку браться. Пока женщины копались, девчата сбегали на стан и принесли обед. Но ни Марьюшка, ни Пелагея к нему не притронулись. Прошел час, второй, а машины все стояли.

– Вы поели бы, может, потом, – робко посоветовали девчата.

Марья и Пелагея вытерли руки, сели, но не притронувшись до еды, снова встали.

Прошел еще час. Наконец Марья вылезла из-под трактора, плюнула и подошла к Пелагее. Та тоже отступилась и сидела теперь у комбайнового колеса на земле.

Раздосадованные неудачей, они сначала посидели молча, потом Пелагея, чуть сдерживая слезы, проговорила:

– И откуда на нас свалилась, Марьюшка, такая напасть?..

А Марья, размазывая рукавом кофточки по большому длинному лицу мазут, заголосила:

– Немец злой угнал от нас мужей любимых… И в тылу напастям нет конца…

Пелагея пододвинулась к подруге ближе, обняла ее, прислонилась щекой к горячему плечу, подхватила:

– И неужто счастья больше не увидим мы, неужто зло свое возьмет во всем…

Пелагея не успела дотянуть до конца, как Марья совсем разрыдалась, обеими руками крепко вцепившись в подругу. Девчата тоже засморкались, потом, как по команде, заревели.

Они не заметили ни вздыбленного черного смерча, ни тучи, будто поднявшейся из плеса Ембулатовки и заслонившей солнце, не услышали далекого раската грома, не обратили внимания на крупные капли дождя, забарабанившие по комбайну. Опомнились, когда рядом с ними оказался Белавин.

– А чего это у вас глаза такие красные? – спросил Федор Степанович. – Никак слезы лили? Чего это вы? Или дождя испугались?

Женщины наперебой стали рассказывать.

– Сейчас, не торопитесь, – а ну по местам!

Небольшое облачко, разросшееся было в тучу и грозившее дождем, снова свернулось в клубок и утонуло за леском в Ембулатовском плесе. Когда же машины были на ходу, во всю степь засияло солнце.

– Пошел, – скомандовал Белавин и поднял над головой фуражку. Так он стоял долго, пока не убедился, что трактор и комбайн стали «рабочими».

За полночь вернулся Белавин в Ветелки, но не домой заспешил, а к Горбовой. Застал он ее в свинарнике.

– Ох, и день у меня нынче. Просто замаялась. И коров доила… Коровы-то без доярок – две семьи нынче похоронки получили. И к телятам, и ячмень молоть на мельницу… – Валентина Андреевна сидела на перевернутом корыте, облокотившись на лежавшие тут же мешки с мукой. – Но и радость-то какая у меня! Сноха нынче с внуками заявилась.

Белавин отставил в сторону фонарь.

– Поздравляю тебя. Все теперь веселее будет.

– Один уж больно на сына похож. Ну, вылитый… А другой – на мужа моего. Сноха сердится, дескать, ни одного в меня, – и Андреевна еле слышно засмеялась. – Придешь как-нибудь, посмотришь. Ну да ладно про внуков моих… Скажи лучше, чего у райкома выговорил, как жатва?

– Да как сказать, хлеба на току скопляется много. А машин нет. И когда будут – в райкоме не знают.

– Думала я об этом. – Горбова встала во весь рост, подняла кверху руки. – Мобилизовать все подводы – и красный обоз в город. Обоз на конях…

– Дело, – поддержал Белавин. – Обоз ты и поведешь.

XV

Вот уже около месяца днем и ночью идут мимо Ветелок подводы, скот, бредут по колено в пыли разбитыми дорогами люди.

Как-то Фома Лупыч и Веревкин, возвращаясь вечером с бахчей, затеяли разговор с беженцами.

– Куда же это вы? Уж тут у нас где-нибудь оставались бы.

– А что толку? – ворчали беженцы. – Немец не нынче – завтра здесь будет. Его только река и держит. Перешагнет ее – и тут.

– Да, – подтвердил Веревкин, – напрямки от Волги до Урала три сотни верст осталось.

Чупров свернул с дороги, заехал в траву, остановил быка.

На возу – первые нынче дыни, арбузы.

– Ты чего надумал, Фома Лупыч? – спросил Веревкин.

– Дык чего же, разговеться надо. – Чупров раскинул кошму, выпряг быка, достал с воза арбуз, похлопал по нему ладонью. – Сахарный!

– И чего затеял, – недовольствовал Веревкин. – До дома верста осталась. Там бы уж и разговелись. Глядишь по кружке самогона тяпнули…

– На душе у меня вот такая туча пылит, – сказал Чупров, показывая на дорогу, по которой тянулись беженцы.

– И чего? Неужто боишься, что немец сюда дотопает? Да тебе-то что?

– Я, Трофим, думаю так. Не возьмет немец большевиков. И Гитлера задушат – как пить дать, раздавят, как мыша.

Недалеко от них остановились беженцы на отдых. Разжигали костры. Сейчас к столбам пыли примешивались облачка дыма, за которым совсем не стало видно опускавшегося за землю солнца. Чупров, глядя на полыхавшую кострами степь, перекрестился, взял из рук Веревкина ломоть арбуза, стал неторопливо есть.

– Раздавят, – в раздумье подтвердил Веревкин, – а в прошлом году под Москвой, казалось, уже все…

– Оно было б так, – буркнул Чупров, – коли б не Горбовы да Белавины.

– При чем тут Горбовы и Белавины? – не понял Веревкин.

– При том, что за ними народ. Оно и в гражданскую одна Москва оставалась. Сколько до нее охотников было… А сглотнуть никто не мог.

Чупров вывел быка на дорогу, забрался на рыдванку, уселся рядом с Веревкиным и ударил быка кнутом.

– Ты скажи мне, Лупыч, откуда у тебя мысли такие, уверенность эта… будто и вправду так думаешь?

– Цоб, – зычно выкрикнул Чупров и, повернувшись лицом к Веревкину, ответил: – Мысли эти мои, Трофим, жизнью проверены. В гражданскую чего нам говорили: мол, краснопузиков до самой Москвы передавим. И пошли наши казачьи полки с шашками наголо рубить направо и налево – чуть ли не до Саратова дошли. До Самары рукой было подать. У Бузулука стояли. А враг-то середь нас был. Пошли казаки шататься – особливо беднота. Появились середь нас свои Горбова с Белавиным – дескать, против кого идете – против рабочего и крестьянина, у которого и в праздник одеть нечего, буржуев, атаманов защищаете?

Чупров замолчал, потом вдруг начал кашлять. Веревкин дымил самосадом, да и в воздухе пахло гарью.

– Ну, ну, – пыхнул цигаркой Трофим.

– Вот и все ну! Никому не охота работать ни на тебя, ни на меня.

– А на Белавина и Горбову охота? – Веревкин зло сплюнул.

– А чего они взяли у нас с тобой? Скажем, по возу сена. Так для кого? Отобрал бы ты у меня – я бы тебя ночью спалил вместе с моим сеном. А Горбову чего палить – она свое на колхозное гумно отвезла. Рядом со мной косила ночами. Начни богатеть тот же Белавин, начни тащить себе все из колхоза, вот тогда и почнет все рушиться.

За разговором не заметили, как въехали в хутор. Избы светились тусклыми огоньками керосиновых лампишек. Кое-где горели лучины и сальные плошки.

Веревкин, долго молчавший, наконец выдавил:

– Коли б они все такие были.

– Вот в том-то и дело. Ты сам говоришь – отвез в район мешок муки и тушку баранью – сразу стал налоговым агентом. Но много ли таких, что на барана позарятся?

Веревкин заерзал на месте и испуганно пролепетал:

– Мотри, Лупыч, кому не брякни. Ведь по секрету тебе, как другу.

– Не бойся, – остановил он подводу около дома Веревкина. – Вот таким и надо горло рвать, а не Горбовой.

Веревкин слез с рыдвана, начал шарить, выбирая для себя дыни и арбузы. На прощанье сказал Чупрову:

– Удивил ты меня, Лупыч… Я думал, ты…

– Не ту песню поешь, Трофим, – оборвал его Чупров. – Я сказал – жизнь чего подсказывает. Я ведь всего навидался – и старого, и нового. – Фома Лупыч взял в руки налыгу и потащил за собой быка.

Дома, чуть войдя в избу, Веревкин разразился бранью.

– Колдун, оборотень, злыдень!

– Кого это ты так? – спросила Олимпиада, принимая из рук мужа огромную, сразу же наполнившую избу душистым ароматом дыню.

– Да кого же, кроме этого, клейменного сибирской каторгой? И как я ему проговорился?

Ночью Веревкину не спалось. Вся жизнь перед глазами всплывала, как всплывает одна за другой на гнилом озере задохнувшаяся рыбешка.

Был единственным сыном у лавочника. Отца с матерью сослали, а он каким-то чудом остался у приблудной тетки-монашки. Жилось сладко, беззаботно. К монашке со всех окружных сел и хуторов ехали с приношениями, платили за отпевание умерших, за просвиры и свечи, за всякого рода «подпольные молебны». А когда в колхозе появились тракторы, возгорелся к ним любовью семнадцатилетний Трофим. Так он стал колхозным механизатором.

Ворочался, вздыхал тяжело Трофим.

Олимпиада, толкнув его в плечо, сказала:

– Да спи ж ты. Ну все бока проширял.

Трофим поднялся на локтях и простонал:

– И не дай ты, господи, если эта горилла скажет про то, как я на должность налогового агента попал. И надо ж мне, дураку, говорить ему про это!

Перепуганная Олимпиада взялась успокаивать мужа.

– Да ладно тебе, Трофимушка. Все пройдет, забудется, как всякая болячка. Вроде сначала больно, а потом… Спи, спи.

XVI

После полуночи, перед самой зорькой, когда сон сладок и крепок, когда в хуторе не услышишь ни шороха, в окно Горбовой громко постучали. Затем послышались удары в дверь. Били настойчиво, кулаками, ногами.

– Мама, – тревожный голос молодой снохи. – Стучатся.

Горбова проснулась, протерла глаза, откинула простыню.

– Вроде стучатся? – спросила она и приказала снохе: – Ступай открой.

– Я боюсь, мама!

А в окно и двери продолжают настойчиво тарабанить.

Горбова, позевывая, слезла с кровати и пошлепала босыми ногами по свежевымытому полу. В окно смотрела долго, пристально.

– Открой! – кричали со двора.

Проснулись внуки – двухлетний Ваня и четырехлетний Коля. Захныкали. Тяжело дыша, в распахнутую дверь ворвалась Марья Арифметика.

– Ты? – Горбова чиркнула спичку, собираясь зажечь лампу. – Бросила комбайн? Кто там с тобой?

Со двора робко вошла в сени Пелагея.

– Мы работали допоздна, – будто оправдывалась Пелагея. – А потом ее Степка с Настенькой моей принесли нам кислого молока и вот эти письма. – И сунула в руки Горбовой мелко исписанный тетрадный в клетку лист бумаги.

– Говорят, чуть ли не в каждый двор подбросили, – садясь на скамейку, прохрипела Марья.

– «Святое письмо. Во имя отца и сына и святого духа», – Горбова вывернула фитиль у лампы и принялась читать. Что вслух, а что про себя.

– В бригаде нам сказали – идите к Горбовой или к Белавину. Покажите. Одной-то ночью страшно, так мы вдвоем…

Ничего на это не ответив, Горбова продолжала чтение:

– «…Да отсохнут руки у того, кто будет грузить наш хлеб… Да постигнет того тяжелая кара… Хлеб наш, нам его в своих сусеках и хранить. Да возродится доблесть уральского казачества в борьбе с большевистской чумой…

Письмо трижды переписать и разослать своим знакомым и родным.

Кто же этого не сделает, тому грозит близкое несчастье».

Горбова помолчала, сложила листок вчетверо и сказала:

– Ладно, бабы. Идите отдохните до свету-то… Потом на ток приходите. Там будем калякать.

С рассветом Горбова поспешила на ток, захватив из дома красный флаг для первой подводы. Там уже толпились женщины. У весов стояли три подводы.

– Чего стоите, не грузите? Писем начитались… Боитесь?

Белавин и Игнат Котелков насыпали в мешки зерно и ставили их на весы.

Люди все шли. Рассаживались прямо на ворохе зерна, бросая взгляды то на Белавина, продолжавшего с Игнатом грузить на подводы мешки с зерном, то на стоявшую перед толпой Горбову. Заметив на крыше веревкинского дома хозяина, Горбова подумала: «Не он ли с Чупровым подожгли народ, натравили, а сами издалека теперь наблюдают?»

– Собрание давай! – раздался из толпы чей-то голос. – Давай собрание.

– Чего Белавин-то отбился, пусть сюда идет.

Горбова оглянулась – услышал ли Федор Степанович? Услышал. Отряхнул пыль с видавшей виды гимнастерки, вытер фуражкой с лица пот.

– Вот-вот, давай подходи сюда, председатель.

– Ну, чего же делать будете? – спокойно, но громко сказала Горбова. – Судить, что ли, нас с Белавиным собрались?

– Судить не судить, а спросить кое-что надо.

Подошел Белавин и встал рядом с Горбовой.

– Валяйте! Кто первый? – бросил вызов Федор Степанович.

– Без валянья обойдемся, – голос из толпы.

Теперь уже все встали.

– От жизни отстали, кто писал эти «святые» письма! – закричала Горбова. – Взывают к вам – растаскивайте, дескать, хлеб, а то государству отвезут. И отвезем! Солдатам Красной Армии и рабочим городов отвезем. – Белая косынка упала с головы Горбовой, она подняла ее, отряхнула пыль и продолжала: – И если даже весь хлеб отвезем – все равно с голоду не умрем. У нас молоко, картофель, творог, каймак, яйца, морковь, свекла. Получим на трудодни и хлеба. Немного и не самого лучшего качества, но хлеба… Свиней, овец порежем. У кого из колхозников опухли с голода дети?

– Ох, какая ораторша! Да мы вовсе не про то, – протолкалась вперед пожилая женщина с черными, загорелыми руками. Лицо в морщинах, черная коса упала из-под косынки на плечо. Она встала рядом с Горбовой и Белавиным, перевела дыхание:

– Товарищи колхозники! – Люди притихли. Насторожились и Горбова с Белавиным. Женщина повернулась лицом к вожакам колхоза. – Дорогие вы наши! Уж не подумали ли вы, что мы за хлебом пришли?

– Товарищи, – перебила Горбова.

– Не торопи меня, Андреевна… Разговорами-то вы нас с Белавиным не балуете. Только одну работу с нас требуете. И сами-то уж вытянулись в струнку, почернели.

Дальше колхознице не дали говорить – загалдели, заспорили.

– Дело говори.

Вышел кузнец, полуслепой, прокопченный, с бородой дремучей, будто век нестриженой.

– Я то же самое скажу, – проговорил он, – до упаду вы работаете. Смотришь на вас и диву даешься – сколько в вас силы, сколько в вас добра, сколько в вас веры, насколько чисты вы! А вот в работе, в суете забываете о врагах наших. Мы ведь собрались не за тем, чтобы не давать хлеб грузить государству. Говорить с людьми надо… Всякие слухи, записки, святые письма. Без совета с людьми сейчас нельзя… А то что «руки отсохнут» – не побоимся. Я первый сейчас буду грузить!

И снова закричали в толпе:

– Чупров возит в город хлеб, сало. На золото выменивает.

– Веревкин в Бузулуке рыбой торгует. Шубу бабе из самых дорогих мехов привез. Налоговый агент!

– Куда смотрят партийная организация и Совет?

– Найти кто записки вражеские разносит!

– Ждут развала колхоза, а вот этого не хотели? – ив воздух поднялись кулаки.

– Товарищи колхозники! – Белавин замахал фуражкой, стараясь успокоить взбудораженную толпу.

– Кто работает, а кто наживается на колхозной земле. Тащить их сюда.

– Товарищи колхозники!

Наконец, немного утихли.

Белавин почувствовал головокружение. Слабость в ногах. Превозмогая себя, побледневший, он тихо сказал:

– Разберемся, товарищи. Фронт и город ждут наш хлеб. Надо отправлять обоз.

– И отправим, в чем дело? – раздались голоса.

Белавин хотел что-то еще сказать, но слабость свалила его, и он опустился на хлебный ворох. Горбова бросилась к нему, но он твердо, хотя и тихо сказал:

– Грузите обоз… Я сейчас встану.

На обратном пути из города, проезжая через райцентр, Горбова на минуту забежала в райком. Только открыла дверь к первому секретарю, как Козырев вышел из-за стола и пошел ей навстречу.

– Поздравляю, Валентина Андреевна! Только сейчас передавала Москва о вашем красном обозе. Очень, очень хорошо! Пример для других. Сами знаете, машин не хватает. Надо использовать все – быков, верблюдов, а хлеб возить.

Обняв Горбову за плечи, он провел ее к столу и усадил в кожаное кресло.

– Ну, рассказывай.

XVII

Пелагея Чинарева и Марья Арифметика так приладились к своим машинам, что, казалось, больше ни в чем другом и радости не видели. Одно слышали от Федора Степановича.

– Молодцы!

Но и во время жатвы думы их были о предстоящей зиме. По утрам, пока стояла роса и хлеб убирать было нельзя, брали косы и где только можно запасали сено. Марья сумела даже ночами перевезти свои копны домой.

Выдалось время и у Пелагеи.

В один из августовских дней перед обедом выпал небольшой дождичек. Марья заглушила трактор – влажные колосья плохо вымолачивались. Решила подождать, пока провянет.

День был теплым, нежарким. Примаривало. Сбрызнутая дождем степь дышала легко и пахла ароматами трав, хлебных колосьев, соломы, спелым зерном.

После обеда опять долго работать не пришлось: снова пошел дождь, и земля, млевшая от тепла и влаги, задымила испарениями. Молодые девчата, хорошо отдохнувшие, бегали наперегонки от избытка энергии. Пелагея же и Марья, проверив машины, уселись попеть, но Пелагея вдруг вспомнила:

– Это я чего распелась? Сено-то у меня в копнах… Нынче все одно работать не будем. Пойду-ка попрошу подводу. Гляди, раза за два сено и перевезу.

В хуторе Пелагея никого не нашла. Да и скот был весь в работе. Пока бегала – завечерело. Дождаться председателя? Да даст ли он подводу? Скажет – только выпрягли. «К Чупрову пойду, – решилась Пелагея. – Попрошу быка. Ночи лунные… Да тут рядом. Километра три. Пусть уплачу маслом».

И все у нее получилось, как наметила. И детей сладко покормила, корову встретила и подоила, на огороде кое-что поделала, дома прибрала, а чуть смеркалось, отправилась к Чупрову.

Фома Лупыч сидел в летней кухне за столом и ждал ужина. Увидев Пелагею, он встал и пошел ей навстречу.

– В аккурат к ужину… Проходи, проходи.

Но Пелагея не выпускала из рук дверную ручку.

– Мне бы бычка сейчас, Фома Лупыч, я заплачу, – попросила Пелагея. Так уж ей было тяжело идти сюда.

Масленая ухмылка запуталась в его огромной бороде.

– Бычка захотела… Верю. Уж сколь прошло времени, как Егора-то нет.

– Будет тебе, – закричала Оксана, подававшая на стол кушанья.

– У меня тут копешки сена недалеко… Ночь-то светлая. Я заплачу́.

– Нынче не могу: в степи бык. Где его теперь найду? Утром можно.

– Утром я на комбайн…

– Денек, чай, можно и на себя поработать. Ничего, утром съездишь, – Фома Лупыч снова уселся за стол.

Пелагея постояла в раздумье, потом выскочила во двор, где опять сыпались реденькие мелкие капли дождя.

Пасмурным было и утро. Еще хорошо и не рассветало, а Пелагея сидела уже под коровой.

«Подою сейчас – и к Чупрову. Все равно день пропал. Если даже дождя не будет, только после обеда можно будет косить».

Пелагея кинулась выгонять корову, но только открыла калитку, увидела Фому Лупыча.

– Торопись, – сказал Чупров. – Обещал я тебе. Вози. А насчет платы – не беспокойся. Это ведь языки одни: берет золото…

Пелагея, проводив корову, вернулась во двор за вилами, потом бегом со двора – к подводе. И тут обмерла. Около рыдвана стояла Горбова. Фома Лупыч и тот ни с того ни с сего принялся разматывать налыгу с рогов быка.

– Подрабатываешь, Фома Лупыч? – Валентина Андреевна вплотную подошла к Чупрову.

– Помогаю людям, – нашелся Фома Лупыч.

– Помогаешь ли? – Горбова одной рукой погладила по лоснившейся от сытости спине быка. – Единоличную жизнь бы тебе теперь. Согнул бы ты нашего брата в бараний рог. Чем платишь за подводу-то? – обратилась Горбова к Пелагее, которая растерялась и не знала, что ответить.

– Ладно… Договорились – ваше дело. Только я за тобой, Поля, пришла, коров доить опять некому. Пойду и за Марьей. – Больше Горбова ничего не сказала.

Пелагея, привалившись к калитке, стояла в недоумении.

– Ладно, Фома Лупыч, извиняй. Уж подою – потом.

– Черта, – зло выдохнул Чупров. – У них бери… Они помогут.

– Ну ты и работница, золотые руки, – сказала Валентина Андреевна, кончив дойку и садясь рядом с Пелагеей. – Чисто выдаиваешь и быстро.

– За ней сам черт не угонится, – заметила Марья Арифметика. – Нынче, Поля, нам опять загорать… Косить не придется.

Женщины поднялись и пошли в хутор. Шли босые. А земля дышала теплом.

– Пожалуй, сейчас за сеном поеду, – сказала Пелагея. – Вон Бактыгул верблюдов гонит. Возьму верблюжиху одногорбую. Она смирная и рыдванка там есть.

– Пойдем, я тебе помогу запрячь, – поддержала Горбова.

– А черного буру не боитесь? – спросила Марья.

– Его Бактыгул выпускает только на ночь.

В приподнятом настроении, забыв про усталость, Пелагея подъехала к своему двору. Настенька, увидев на подводе мать, тоже была вне себя от радости.

– За сеном, мама?

– За сеном, доченька. А осенью соломы еще привезем.

Настенька и Андрейка долго смотрели вслед подводе, на которой уехала в степь их мать. Вытянувшись во весь рост, из-за плотницкой следила за Пелагеей и Олимпиада Веревкина. И только Бактыгул сел пить чай, Олимпиада заспешила ко двору, где, разбрызгивая густую пену, метался черный бура. Он тоже глядел в сторону, куда ушла одногорбая верблюдица.

Олимпиада отбросила крюк и распахнула ворота, успев спрятаться за каменной стеной. Бура выскочил на волю и понесся вслед за подводой.

Пелагея заметила опасность, когда сворачивала с дороги к низкорослому чилижнику, за которым на берегу речки лежали аккуратно сложенные копны ее сена. Она выпрыгнула из рыдвана и, обдирая в кровь ноги, лицо, руки, побежала к реке. Пелагее казалось, что она уже слышит разгоряченное дыхание буры, ощущает хлопья горячей пены, падающие на ее голову и плечи. Без чувств она бросилась с яра. Очнулась на песке. Рядом сидел Бактыгул на корточках и чмокал языком.

– Ай, Пелагейка, Пелагейка… Правду говорят – кому не повезет, того и на верблюде змея укусит. Айда, буру прогнал… Сено давай на рыдван ложить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю