Текст книги "Война в Ветёлках"
Автор книги: Николай Шумкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
VI
И хоть Веревкин лег поздно, но проснулся чуть свет. Олимпиада только что подоила корову и повесила ведро с молоком под потолком в сенцах. Трофим стонал и охал от перепитого. Он вышел во двор и подставил голову под рукомойник – полоскался и брызгался, как гусь в луже. Потом наспех обтерся полотенцем, взял подойник с молоком и стал жадно глотать.
– Не цежено еще, – закричала, увидев мужа, со двора Олимпиада.
– Тьфу!.. Дай чего-нибудь холодненького.
– Сейчас, квасу со льда.
Но Трофим не стал ждать. Натянув просторную рубаху, подпоясался широким солдатским ремнем и заторопился ко двору Чупровых, где жена Фомы Лупыча Оксана в саманной кухоньке, чисто выбеленной, выбрасывала из печки то одну, то другую сковородку с блинами. Сам хозяин сидел за столом, макал блины в растопленное коровье масло и, не торопясь, ел, запивая холодным кислым молоком.
– Айда, – Фома Лупыч был рад приходу гостя. – Самый раз после похмелья – кислое молоко и блины с маслом.
Веревкин окинул взглядом кухоньку.
– Молодец у тебя Оксана Петровна… Такую немудрящую избушку светелкой сделала.
Оксану будто на крыльях подняли. Она бросила сковородник, выбежала из кухни и скоро вернулась с четвертью наливки.
– С вишневкой, от головной боли. Все как рукой сымет… Угощайся, дорогой гость. – Фома Лупыч, не торопясь, раскупорил бутыль, пододвинул две кружки, а Оксана тем временем нарезала на тарелку душистого окорока.
– Еще с пасхи осталось. Кабанчика резали.
– Спасибо, Оксана Петровна. – Трофим поднял кружку.
– А мне бы вроде и нельзя, – замешкался хозяин. – Баскарма[1]1
Председатель (каз.).
[Закрыть] приказал срочно делать волокуши. Сено метать собираются. Ну, да уж ладно… За дорогого гостя.
И так весь этот длинный июньский день, а за ним еще три дня пил, кутил Веревкин, празднуя свое спасение от пули и возвращение к Олимпиаде.
Только случай остановил эту гульбу. На четвертый день забрел Трофим Прохорович в избу Чинаревых. А время было позднее. Пелагея только что вернулась из степи. После работы она с косой успела сбегать на Ембулатовку и выкосить указанную ей председателем колхоза заросшую со всех сторон талами лощину, где стояла по пояс трава и куда с косилкой не проехать.
Махала косой Пелагея без отдыха. И такие валы наложила – на целый воз хватит. Закончила работу, забросила на плечо косу и выбралась из лощины сквозь заросли на дорогу, где ее, вспотевшую, сразу охватил холодный ветерок. Хутор был рядом. Во многих избах уже погасли огни.
«Мои, наверное, без ужина улеглись», – подумала Пелагея про детей. Но когда вошла в избу, увидела на столе чашку – кусочки хлеба в молоке.
– Настенька, молодчина, – прошептала она и склонилась над детьми, которые сладко спали на полу, на расстеленной кошме. Сняв с себя мокрое от пота платье и повесив его в сенцах, Пелагея собралась ужинать. Есть не хотелось. Посидела с минуту, потом встала и пошла к кровати и тут услышала, как кто-то ударил в сенцах дверью.
– Как же это я забыла запереть? – хватилась Пелагея и тут увидела на пороге державшегося за ручку двери Веревкина.
– Можно? – Трофим Прохорович был пьяным. Он шагнул протезной ногой вперед, зашатался. – Извиняй, подруга.
Пелагея молчала, прикрыв одеялом наготу.
Трофим дотянулся до стола, сел на скамью, долго шарил по карманам, затем из-за пазухи достал бутылку с самогоном.
– Первачок! – Веревкин посмотрел на Пелагею, потом на самогон. – Закусить-то найдешь чего-нибудь… Может, про мужа чего спросишь – все могу рассказать. И про войну, и про германца, и даже про самого Гитлера. На все у меня свое понятие.
Пелагея знала, что про мужа Веревкин ничего рассказать не может. Егор недавно проехал на фронт, откуда написал Пелагее, что писем от него может и не быть, но живым он домой вернется, это точно. Поэтому она не затевала разговора с гостем и только ждала, когда тот уйдет: все тело, руки, ноги зудели, болели от работы.
Веревкин потянулся к окну, достал стакан с недопитым молоком, выплеснул его на пол и стал наливать самогон. Налил полный стакан и протянул его Пелагее.
– На, держи… А сам из горлянки, люблю так.
Пелагея молчала.
– Ну, бери, – начал уже приставать Трофим. – Чего прячешь груди-то… Не съем, чай, вместо закуски. Ежели так, побаловаться только… Без мужика-то скушно. Ну, подойди, выпьем, Полюшка.
Трофим встал со скамейки и приблизился к Пелагее, продолжая в руке держать стакан с самогоном. Горевшая на столе лампа начинала гаснуть. Верхушка стекла покрылась толстым слоем сажи – керосин в лампе кончался.
– Ты ступай, Трофим, домой… Мне не до чего… Устала. Спать ложусь. Ступай, дома допьешь. Видишь, у меня в лампе и керосин кончился.
Смиренный тон Пелагеи будто поддал бодрости Трофиму. Он бесстрашно шагнул вперед и сел на кровать рядом с Пелагеей.
– Да я тебе не токмо что керосину…
Пелагея встала с кровати и подошла к столу.
– Иди, иди, Трофим, не делай греха.
Но выпроводить, тем более остановить Трофима было не так-то легко. Поставив на окно стакан с самогоном, он кинулся на Пелагею. Лампа упала на стол и погасла, стекло покатилось и разбилось.
– Полюшка, Полюшка, да я тебя!.. Чего тебе? Всего, чего сроду не видала…
Пелагея молча нащупала на столе бутылку из-под самогона, принесенного Веревкиным, и ударила ей Трофима по голове. Тот, выпустив женщину, заматерился. Пелагея что есть силы ударила еще раз. Он закричал и присел. Проснулись дети.
– Мама… а…
Трофим пополз из избы.
VII
Давно уже сошла вода, и природа благоухала вокруг Ветелок. Как поднялись травы! Они начинались сразу же за хутором и уходили за горизонт, сливаясь с дымчатыми плескающимися миражами. В зеленых с белесоватыми стеблями ржаниках пряталась телега, острец и пырей по пояс вымахали, а ковыли только-только выбросили белые султаны и были редкими островками среди бушующего разнотравья.
А как заросли берега Ембулатовки! В кровь издирали себе руки и ноги хуторские ребятишки, пробираясь к воде сквозь прибрежные кусты чилиги, тальника и шиповника. Но зато с какой добычей возвращались они домой! Еще никогда не водилось столько рыбы в этой степной речушке, сколько летом этого года. Двух-трехметровыми бредешками налавливали и золотистых карасей, и черных скользких линей. А окуню, красноперке, плотве и счету не было. Настя же Чинарева жерлицей, которую наспех смастерил ей Федя, поймала даже сома с себя ростом. Чуть ли не весь хутор сбежался смотреть.
– Как это ты, Настенька? Ведь он тебя мог затащить в камыши. И не выбралась бы.
– А мне Еремей Кузьмич помог.
Председатель колхоза Еремей Кузьмич с рассветом уезжал в степь к косарям и обязательно, возвращаясь, заглядывал на речку. И редкий раз обходился без купания. А на этот раз, проезжая верхом, услышал крик. Настя стояла, упираясь в вязкое дно, по пояс в воде, не упуская из рук удилище с жерлицей.
– Ну-ка, держись, – крикнул рыбачке Усольцев, сам при этом испытывая детское чувство радости. – Сейчас мы его!..
А Настенька и ног под собой не чуяла. Продела толстую мягкую талину в жабры, рыбину на плечо – и в хутор. Хвост сома мотался по мокрой от росы траве. Еремей Кузьмич долго смотрел ей вслед, и радость девочки не сразу угасла в нем.
Только было Усольцев запрыгнул в седло, как поблизости среди зарослей увидел другого рыбака. Этот был покрупнее калибром. Трофим Веревкин сидел на корточках у берега и принимал от жены рыбу, которую, стоя в воде, доставала из сетей Олимпиада. Он аккуратно промывал рыбу и складывал ее в бочонок, щедро засыпая солью.
– Ба, да тут целый промысел, – воскликнул Еремей Кузьмич, подъезжая к рыбакам. Хорошее настроение быстро улетучилось.
Рыбаки было остановили работу, ожидая какого-то неприятного разговора, но Еремей Кузьмич не спешил – боялся своей вспыльчивости, которая не раз приносила ему поражения. Только что он был на сенокосе. Подростки-косари, правда, уже много скосили, но сено лежало в валках, пересыхало. А его надо было скопнить, свезти в кучи, скласть в скирды. Да и перевозку на гумно нельзя откладывать на зиму, когда любую скирду может занести снегом по самую макушку. А где людей взять? Женщины и старики, мужчины-инвалиды – все на ферме. А кто и у горна в кузнице стоял, кто плотничал, кто чинил хомуты и седелки. И чуть какой час свободный выпадет у этих людей, позабыв о еде и отдыхе, бегут они на берега с косами и серпами, чтобы запасти своей скотине на зиму корма. «Рухнет, как пить дать, рухнет колхоз из-за личных коровенок», – думал Еремей Кузьмич и тут же задавался таким вопросом: «А как же быть колхознице, что имеет единственную коровенку? Разве в теперешних условиях может колхоз помочь в этом деле?».
Но были дворы, где сверх всякой нормы росли под посевами приусадебные участки, появлялись брички, рабочий скот. Вот перед Еремеем Кузьмичом и стояла сейчас такая семья.
Более недели прошло с того дня, как Трофим Веревкин вернулся из госпиталя домой. За это время он съездил в город на своем быке-третьяке, торговал мясом, салом, кислым молоком, накупил целый воз обнов. А в правление колхоза опять не пришел. Вот и сейчас белый трехгодовалый бык, до отвала наевшись, мирно дремал у рыдванки. Здесь же, в зарослях, виднелись большие, аккуратно сложенные копны сена, которое Веревкин свозил больше по ночам на свое гумно.
– Ну, ты чего, баскарма, замечтался? Может, на жаренку возьмешь? – Веревкин поднялся во весь рост, стряхнул ладонью с лица пот.
Олимпиада, пряча наготу, опустилась по шею в воду. Сеть, набитая рыбой, вздрагивала, будто кто-то со дна ухватил ее за нижнюю подбору и пытается утопить.
Еремей Кузьмич медленно сполз с лошади, подвел ее к веревкинской рыдванке, не торопясь, привязал и, подойдя вплотную к Трофиму, опустился у его ног на траву.
Обе стороны понимали, что сейчас должно что-то произойти. В ожидании разрядки, нервничая, Веревкин долго шарил в карманах валявшегося на берегу пиджака табак и кресало.
– Я вижу, Трофим Прохорович, тут пахнет не жаренкой, а целой коптильней. Случайно, не коптишь в бане рыбу-то? – еле сдерживаясь, первым повел разговор Еремей Кузьмич.
Веревкин долго высекал искру, потом дул на жгут и, наконец, прикурил.
– Да ежели все по-хорошему, то можно и копченой рыбкой не токмо угостить…
Еремей Кузьмич от таких слов аж подскочил:
– Значит, не токмо угостить… Выходит, черное предприятие открываешь?
– Ну, а раз так – кому какое дело, Кузьмич, до моих занятий? – Веревкин не успел договорить, как Олимпиада заспешила мужу на помощь:
– Уж, чай, и грех попрекать-то!.. Человек ногу оставил за Родину.
– Ты погодь! – цыкнул на жену Трофим и, снова присев на корточки, спокойно спросил:
– Вообще-то, ты чего от меня, Кузьмич, хочешь? Никому еще никогда не запрещалось в наших краях рыбалить. Так в чем же дело?
– А я разве запрещаю? Уж раз дело на откровение…
– Вот-вот, на откровение. – Олимпиада подалась вперед.
– Погодь! – закричал на жену Трофим.
– Ты колхозник или не колхозник? – спросил Еремей Кузьмич. – Колхозник. Так чего же до сих пор не идешь на работу? Ни ты не работаешь, ни твоя баба. А сейчас сенокос. Людей не хватает. Зимой скот подохнет – чем фронт кормить, чем кормить рабочих? Себе, небось, уж накосил на колхозной земле, а колхозу что от тебя?..
– За то, что накосил, государство с меня получает сполна – и молоко, и мясо… Кому все это? Разве не фронту, не рабочему классу?
Олимпиаде не терпелось, она так и рвалась в спор. И уже не стыдясь, шла она из воды на берег, прямо на председателя.
– Стыдись, шалава, – Трофим бросил платье жене.
– Какой тут стыд? Меня всю дрожью бьет… Человек с фронта только пришел, а тут ему сразу вместо привилегиев – притеснения.
Она вышла на берег, не спеша обтерлась платьем и затем это же платье стала натягивать на голое тело. Еремей Кузьмич продолжал:
– Выходит, по-вашему, всякий, кто вернется с фронта, должен стать частником, а там, гляди, и кулаком, – председатель начинал горячиться, голос его срывался на высокие ноты. – Мы ждем с фронта помощников, а тут заявляются частнособственники. Рыдван свой, бык, на колхозной земле огород, с колхозной земли сено…
– Нашел, нашел кого попрекать… Каждый двор косит, инвалида одного увидел.
– Так те же в колхозе работают. И то без разрешения не положено. А вы не работаете. Двое!
– Колхоз! – распалялась все больше Олимпиада. – Теперь без малого у каждого свой бычок с рыдванкой. А без этого как? Если каждая семья будет просить быков в колхозе, кишки у тебя выдержат?
Трофим, будто посторонний при этом разговоре, отошел к рыдванке, сел на оглоблю, мирно покуривая, а Еремей Кузьмич, маленький, щупленький, с седой головой, шестидесятилетний мужичишка стоял перед тяжеловесной, громогласной и наглой бабой, которая умело отводила удар от своего мужа. И того разговора, который хотел повести председатель колхоза с Веревкиным, не получилось.
VIII
До войны в партийной организации Ветелок было двенадцать коммунистов. Сейчас осталось трое.
Валентина Андреевна Горбова, сорокалетняя женщина… Летом девятнадцатого года в первую ночь после ее свадьбы белые-захватили хутор, ворвались в дом, где спали молодые и на ее глазах расстреляли мужа – красноармейца, а самую избили и бросили в погреб со льдом. Выжила солдатка-вдова. Долго не выходила замуж, растила сынишку, названного в честь отца Степаном. А когда подрос малец, вышла замуж второй раз. И второго мужа, колхозного активиста, враги подстерегли зимой в степи, когда тот возвращался из района, и порубили на части. Пережила и это горе.
А год назад, в первый месяц войны, Горбову постигло самое большое несчастье – убили сына-пограничника. Редко кто в первые дни после получения этого известия мог пройти равнодушно мимо осиротевшей матери.
– Ох, Андреевна!..
– Да как же это, Андреевна?..
А Горбова, и откуда у нее такая сила, слезу не выронит. Обнимет голосящую женщину и посидит рядом с ней, пока та не отплачется.
– И какое же у тебя сердце, Андреевна? Каменное, видать…
Сурово лицо Андреевны, красивое, гордое. Но не все радости были отняты у Валентины Горбовой. Где-то в Приволжских степях, в таком же хуторе, как Ветелки, жили с невесткой два внука. И еще одна радость была у нее – работа. Недавно Горбову поставили заведовать свинофермой, и там она пропадала целыми сутками. Даже с хозяйством больше управлялась мать. Одно угнетало Валентину – грамоты не хватало. Правда, года два ходила в ликбез, но много ли возьмешь за два года?
Малограмотным был и секретарь партийной организации колхоза Белавин Федор Степанович, он же председатель сельского Совета. Ему не было еще и пятидесяти, но в армию его не взяли. Отвоевался еще в гражданскую. В боях с белоказаками получил и сабельное и шрапнельное ранения, да и так здоровье не ахти какое. Но держался. Ни на какие болезни внимания не обращал.
Ну, а третьим был Еремей Кузьмич.
Вот сейчас они все трое и собрались в сельском Совете. В маленькой комнате, в том же самом небольшом саманном здании, где размещалось и правление колхоза. На дворе еще было светло, жаркое солнце палило в открытое окно.
– Ну чего, начнем? – спросил Федор Степанович и обеими руками потянул книзу свои густые, словно начерченные, усы.
– Ну, а чего же, – сказала Горбова. – Кого еще ждать?
Белавин переложил с места на место несколько лежавших перед ним бумажек, прокашлялся, переступил с ноги на ногу – так у него заведено – и уж потом произнес:
– До войны наша ячейка…
– Партийная организация, – поправил Кузьмич.
Но тот продолжал:
– Насчитывала двенадцать коммунистов. Из них пали смертью героев Гаврил Бирюков, Евлампйй Журавлев, Федор Казаченко. Прошу встать и почтить их память молчанием.
После короткой паузы Федор Степанович открыл собрание.
– На повестке дня вопрос один – текущий момент. Слово имеет председатель колхоза товарищ Услонцев. Давай, Кузьмич.
– Ну, товарищи, дела у нас, сами вы знаете, не блестящие, – начал свое выступление председатель колхоза. – Враг нажимает, фронт к Сталинграду приближается. Стало быть, наша область прифронтовая. Немец нацеливается, по всему видно, на мост через Урал. Тут проходят наши эшелоны. Имею предупреждение: могут быть листовки к уральскому казачеству. Золотые горы будут сулить. И еще… Десант может быть и дезертиры. Двоих военных видели где-то в районе. На лошадях разъезжают в тарантасе. Задача наша – быть начеку. Посты надобно выставить. Мы тут с Белавиным составили список. Мужиков-то у нас, даже калек, – раз-два и обчелся… Вот без баб и никак не обойтись.
– А причем тут бабы? – перебила Горбова.
– А то что и баб придется ночью ставить на дежурство, – пояснил Еремей Кузьмич.
– Да я не про то, – сказала Горбова. – Баба еще лучше будет пост держать. А вот нам, коммунистам, каждую ночь придется не спать.
– Дык это ясно, – согласился Услонцев.
И председатель сельсовета принялся зачитывать список людей, выделенных на ночное дежурство. Читал медленно, то и дело отрывался от списка, глядел то на Еремея Кузьмича, то на Горбову, будто ожидал от них возражения или одобрения.
– Утвердим, – предложила Горбова.
– Чего мы со Степанычем и добивались, – улыбнулся Еремей Кузьмич.
Коммунисты Ветелок не делали секретов из своих заседаний. В конце собрания они договорились, кому и в какой дом идти, чтобы оповестить колхозников о своем решении: вывести хутор на ударник, а тем, кто честно работает, разрешить косить сено на неудобьях для своего скота. Достаточно было провести беседу в двух-трех избах, как об этом сразу станет известно всему хутору. Выбирались семьи, на кого можно было положиться, что сказанное не будет извращено.
Первым, к кому зашла с добрым известием Горбова, была семья Котелковых. Сам Игнат Котелков на днях вернулся из госпиталя. Уходил на фронт парнем, а вернулся… Пригрела его вдовая солдатка с тремя маленькими ребятишками.
– Ты слышишь, Нюсенька, какую весть принесла нам Андреевна, – обратился Игнат к своей жене, двадцатитрехлетней красивой женщине. – А я чего говорил? Где это было видно, чтобы рабоче-крестьянская власть своих же обижала?.. А вы, Валентина Андреевна, будьте спокойны, Нюся без пропусков работает. И я вот чуть окрепну, прихромаю к Кузьмичу. Стыдно сидеть-то.
Пелагея Чинарева, услышав о том, что можно свободно, без оглядки косить для себя сено, сказала:
– Спасибо на этом… Но ведь и колхозу надо. А кому ж его держать, как не нам.
Веревкин торжествовал:
– Недовольства людей боятся…
Чупров без особых восторгов принял новое решение парторганизации:
– Воздуху дают понемногу. А то ведь люди совсем задохнутся. Хитрость известная.
IX
Слухи о том, что в лесах по Уралу прячутся дезертиры, насторожили Ветелки. Хутор затих и будто съежился.
«Нет уж, лучше пусть погибнет, пусть лучше смерть в бою», – думала, ворочаясь ночью в постели, Пелагея Чинарева. Она, как проводила Егора в Уральске, получила от него лишь одно письмо. Только к утру забылась Пелагея. Но надо было уже бежать на ферму, чтобы успеть подоить коров и не опоздать в степь на ударник.
На скотный двор Пелагея пришла не первой. В обычные дни женщины часто жаловались на трудности, нервничали, а иногда и ссорились между собой. Сегодня между делом только и было слышно:
– У меня такие вилы неудобные. Сам-то все новые обещал.
– А у меня черен короткий. Только на омете стоять…
– Обменяешь.
– А я еще не договорилась, с кем ребятишек оставить. На бабушку надеялась, а она заболела.
Подоив коров и сдав молоко, Пелагея чуть не рысью побежала домой – надо же детей покормить, приказания Насте сделать. На улице повстречалась с Марьей Лапшиной, свинаркой, по прозвищу Арифметика. Та тоже торопилась.
– На ударник, что ли? – спросила Пелагея.
– Куда же еще?.. Кузьмич теперь замучит. Ему что, дочерей на фронт отправил, остались с бабкой вдвоем. А тут семь ртов. На свинарнике намаешься, потом иди на ударник. В колхозе одних коров, посчитай, двести голов, а лошади, молодняк, овцы… Подели-ка на 100 дворов. В аккурат на шесть голов я должна сена заготовить. А своей корове когда?
Марью Лапшину, высокую, худую, с длинной шеей, некрасивую и нескладную, в колхозе считали двужильной. Она в хозяйстве исполняла любую работу. Даже кузнечила. Теперь же вместе с Валентиной Андреевной поднимала свиноферму.
Когда Марья и Пелагея подошли к колхозной конторе, то увидели здесь такое множество народа, что даже удивились.
– Вот где ярмарка-то! – заметила Марья.
Среди взрослого люда, как огоньки, вспыхивали яркие пионерские галстуки.
– Настя! – окликнула Пелагея дочку. – Андрейку на кого оставила?
– Федя Чупров с ним.
– А ты куда, дед? – кричал в ухо сгорбленному старику Еремей Кузьмич. – Ты давай скрипку свою. Эдак больше пользы от тебя будет.
– Такой силой черта своротишь! – восхищалась Марья, забыв о своих горестях. – Пусть каждый за день по десять центнеров заготовит – вот тебе и тысяча. Почти на полсотню коров!
Из-за угла выехал на своей подводе Чупров. С ним рядом жена его – Оксана. Веревкины же пока не показывались. Федор Степанович Белавин подъехал на полуторке. Сам за рулем.
– Школьники поедут машиной на Волчью балку копнить.
– Ура-а! – пионерия со всех сторон облепила машину.
– Подождите, – остановил ребят Белавин. – Посадим сначала музыкантов – деда Климентия со скрипкой и деда Кондратия, гармониста.
Горбова, в легком белом платье, в цветастой косынке, аккуратная, вела за налыгу пестрых быков, запряженных в фургон.
– Садитесь, бабы, – приглашала с улыбкой толпившихся женщин.
– Да, да, – подтвердил Еремей Кузьмич, – на быках отправляться. Около омутов метать. Там уже сдвинуты копны.
– Ну, а мы тоже поехали, – высунулся из кабины полуторки Белавин. – Музыканты, как тронемся, – «Мы кузнецы и дух наш молод».
Одна за другой уходили в степь подводы с народом. Весело, шумно, с песнями, прибаутками.
Пелагея опоздала. Пока сбегала домой, пока разыскала вилы, сделала наказ Феде, на улице уже никого не было. Но вот со двора последним выезжал на своей подводе Веревкин. Один, без жены. Еремей Кузьмич подоспел верхом на лошади.
– Вот с ним садись, Пелагея. И ты, Катя, – обратился он к своей жене. – Да не опаздывайте другой раз. А ты долго спишь, Трофим Прохорович.
Веревкин, бормоча что-то невнятное себе под нос, со злом ударил длинной хворостиной белого быка.
Проводив последнюю подводу, Еремей Кузьмич проехал по замолкшему обезлюденному хутору. Кое-где на завалинках сидели древние старухи, старики, облокотившись на посохи, грелись на солнце, которое все сильнее начинало припекать.
Пелагея Чинарева с Горбовой стояли на скирде, укладывая сено, которое подавали Чупров, Веревкин, Марья Арифметика и еще несколько здоровых баб. Работали споро, со сноровкой. Вершить скирду ставят самых ловких и самых расторопных. Сложится скирда – отходят от нее метров на десять-пятнадцать, а то и дальше, и любуются, красивая ли получилась, будто эту скирду не скотине стравливать. И если уж скирда не получится, засмеют.
Но вот уже третья скирда вершилась. Даже скупой на похвалы, неразговорчивый Фома Лупыч и тот сказал:
– На бумаге и то так не нарисуешь… Молодчина Пелагея, любо посмотреть, как ложит.
– Пелагея-то молодчина, – заметила Марья Арифметика, – а вот вы, мужики, двух бабенок закидать не можете. Веревкин навильник кинет и отдыхать садится.
– Оно хоть пупок порви, Кузьмич спасибо не скажет, – отозвался Трофим. – В колхозе сколь не работай…
– Не на Кузьмича, чай, работаем, – разгорелся спор. Мужики втыкали вилы в подвезенные копны, отваливались от скирды, садились прямо на землю, доставали кисеты, не спеша развязывали их и принимались свертывать цигарки. Перекур.
Пелагее сверху, со скирды, далеко видно… И выстриженную косарями степь, и пестревшие копны, и копошившихся около них, похожих на муравьев школьников, и крыши спрятавшихся за бугром изб.
Когда все встали на свои места и приступили к работе, со скирды закричала Горбова:
– Мальчишка чей-то бежит, да во всю рысь.
Марья Арифметика сразу узнала своего девятилетнего сынишку.
– Не сотворилось ли чего там у меня, уж глаза кому не выкололи ли? – она воткнула в землю вилы и заспешила навстречу сыну.
– Мамка, – еще издали кричал задохнувшийся мальчик, – председателя убили, Еремея Кузьмича…
Чупров от этой вести будто окаменел. Бабы подняли крик.
– Кузьмича убили!.. Пошли, бабы, в хутор!
Фома Лупыч долго не приходил в себя. К нему прихромал Веревкин. Поглядели друг другу в глаза и пошли вслед за людьми.








