332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Родичев » Не отверну лица » Текст книги (страница 1)
Не отверну лица
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:09

Текст книги "Не отверну лица"


Автор книги: Николай Родичев




Жанр:

   

Военная проза



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

ЕГОР ИЛЬИЧ

Командир запасного полка, наметивший позицию для учебных стрельб по ту сторону железнодорожной насыпи, очевидно, не учел, что гаубицу нам придется выкатывать на руках по крутому скользкому взлобку, обильно политому ночью первым весенним дождем. То ли потому, что весь орудийный расчет был скомплектован из бывших госпитальных, то ли бойцы еще недостаточно сдружились – пушка застревала на полдороге в колдобине, ноги взопревших от натуги бойцов скользили по откосу. Напрасно сержант Туляков, командир расчета, рвал глотку, поглядывая на часы:

– Раз-два, взяли!.. Н-ну-у... – выдыхал он, хватаясь за спицы колеса то слева, то справа.

Гаубица какое-то время катилась вперед, переваливаясь с боку на бок, как жирная гусыня. Потом, словно забоявшись крутой дороги, начала сползать обратно, увлекая за собой измученных солдат.

– Эх, пару лошадок бы сюда! – вздохнул ефрейтор Анисим Голубь, сворачивая козью ножку. Длинный, захудалый, пропахший за многие лазаретные месяцы какими-то неистребимыми лекарствами, Анисим был старше всех в расчете и больше иных меченый войной. Тяжелый осколок перебил ему ключицу и распорол щеку от подбородка до виска. В холода и при большом нервном расстройстве шрам становился фиолетовым, противно дергался. И тогда Голубь прикрывал его ладонью, стыдясь своего уродства. – С лошадками мы враз бы перескочили на другой бок насыпи, – закончил ефрейтор, пощупывая шрам.

– Какие у них лошадки! – досадливо махнул рукой командир расчета в сторону колхозной деревеньки, сиротливо разбросавшейся в искусственной пади, образованной гигантской полудугой насыпи. И без того низенькие, вдобавок обветшавшие за войну хаты казались со взгорка еще более жалкими.

Сержанту возразил наводчик Супрун – тихий, всегда молчаливый, старательный, а потому, видно, больше остальных притомившийся воин.

– Лошади должны быть, – заявил Супрун. – Колхоз ведь тут. Без машин они – это правда. Но утресь я сам слыхал, как ихний бригадир наряд давал на пахоту...

– Иди, Подкорытов, разведай, – коротко бросил мне сержант. – Скажи, мол, на полчасика нам коняга требуется. В момент вернем.

В ежедневных солдатских заботах от темна до темна мне как-то недосуг было полюбопытствовать, чем жива эта крохотная деревенька, недавно вызволенная из-под оккупации, – обескровленная, разграбленная фашистами и полусожженная ими напоследок.

Я постучался в крайнюю избу. На разворошенной неубранной кровати сидела седая женщина, зажав в подоле гильзу из-под снаряда. Тележечным шкворнем старуха растирала в гильзе просяные зерна.

– Широбоков Егор... Ильич теперь за старшего у нас, – ответила бабка, поглядев на меня вкось, не подымая лица.

На другом конце деревни я приметил мальчонку лет четырнадцати. Был он курнос, конопат, с зелеными девчоночьими глазами. Но уж больно строгим показался он мне, хотя и занимался интересным для его возраста делом. Потоптавшись около минометчика, который протирал на завалинке ствол боевого оружия, подросток с разрешения бойца взвалил, на плечи девятнадцатикилограммовую плиту и прошелся с ней по двору.

Я пристыдил минометчика:

– Чего позволяешь пацану такое поднимать? Не по летам ему...

Минометчик смерил меня изучающим взглядом через плечо и продолжал шуровать тряпкой.

Подросток бережно прислонил плиту к завалинке и отозвался на мои слова:

– Мне – что! Я только попробовал. Батяня от Волги до Днепра такую нес. Может, и дальше придется...

– Ну каково нам, солдатам? – не удержался я.

– Тяжело ему, – вздохнул паренек. И тут же добавил: – Только бы немца пересилили да домой вернулся. Мы с маманей тут ему вволю отдохнуть дадим. Хоть до самой старости пусть ничего не делает, все сами поработаем.

И тут я обратил внимание на руки паренька: черные кисти, потрескавшиеся ладони. Сам приземистый, в росточек не выбился, лицо детское, в веснушках, а руки с солдатскую лопату! Руки эти были словно чужими у него.

Паренек перехватил мой взгляд и машинально стал нащупывать карманы. Но карманы штанишек уже не могли вместить его трудовых ладоней.

Узнав, что я ищу бригадира, паренек сказал просто:

– Широбоков Егор – вот он я... Егором Ильичом меня теперь зовут.

Заметив мое изумление, он так же невозмутимо разъяснил:

– Чего мне врать-то? Чай не по своей воле. Всем селом избрали. Да и мужиков у нас не осталось больше. Был дед Герасим – на кладбище свезли. Немцы его перед вашим приходом порешили...

– Упряжку надо, товарищ бригадир, – через силу проговорил я, чувствуя, что влип в некрасивую историю.

– Лошадок? – Егор Ильич даже подался мне навстречу, обрадовавшись. Однако, когда разобрался, что к чему, невесело заулыбался. – Нема лошадей, ни одной...

Мне показалось, что глаза бригадира блеснули вприщур, насмешливо.

– А пашете на чем?..

И тут я поперхнулся. С огородов донесся нестройный бабий галдеж. По артельному полю в сторону деревни шли бурлаки. Перехлестнувшись лямками, подбадривая себя охрипшими голосами, горько подтрунивая друг над дружкой, женщины тащила по полю плуг. Бугристая пашня кое-где уже взялась корочкой. Порыв ветра срывал верхний слой земли и кидал пылью в посеревшие лица женщин, затрудняя дыхание...

– Арина Буланова нынче борозду ведет... Вроде, за коренника у них, – с грустью проговорил Егор Ильич. – Старший сын и муж у тетки Арины на войне... А вон та, что по правую руку от нее, – маманя...

Паренек, обрадовавшись матери, подпрыгнул на месте и побежал к пахарям, кинув на ходу:

– Пойду-ка я подмогну им на повороте!..

Заробев от мысли, что колхозницы увидят меня или догадаются, зачем солдат пожаловал к ним в страдную пору, я кинулся в переулок.

– Ну что, пришлют лошадей? – спросил Анисим Голубь, не дожидаясь, пока я доложу командиру о выполнении задания.

Я молча подошел к сержанту, попросил у него бинокль и, наметив ориентиры, указал сектор наблюдения.

Лицо сержанта вытянулось, едва он поднес бинокль к глазам. Смерив Голубя уничтожающим взглядом, Туляков передал оптику ему.

Мы все видели, как заиграл, задергался шрам на щеке ефрейтора, но тот словно не чувствовал. Он прижимал к затуманившимся глазам бинокль даже тогда, когда отвернул лицо в сторону. Голубь хотел таким образом задержать стыдную слезу, вдруг навернувшуюся на глаза. Но она предательски покатилась по изуродованной щеке, исчезая в грубых складках шрама.

Когда бинокль обошел весь расчет, бойцы молча сгрудились у гаубицы. Помнится, никто из нас не подавал команд, мы не хотели даже смотреть друг на друга. Но гаубица с первого захода выскочила на насыпь. Боясь оглянуться назад, мы катили ее по песчаному полотну, не разбирая дороги, – через лужи и ухабы.

Если бы вместо насыпи тогда оказалась крутая гора, мы все равно не остановились бы, пока не достигли ее вершины.

НЕ ОТВЕРНУ ЛИЦА

По сигналу тревоги к месту сбора должны являться все: и строевики, и подрывники, и бойцы хозяйственного взвода. А уже на месте, сообразуясь с обстановкой, командир усиливал огневые расчеты, определял резерв и отсылал в тыл всех, кому положено было там находиться до получения новых распоряжений. Ездовой дед Овсей, партизанский конюх, мог бы и не спешить в строй по команде. Никто от него этого не требовал. На попечении древнего Овсея было шесть заезженных одров и гнедой рысак Буш, отбитый у немцев и названный так по фамилии своего хозяина крейсляйтера Буша.

Хлопот с худобою хватало, да и какой из Овсея строевик: чуть к перемене погоды – ноет поясница, своевольничают ноги. Восьмой десяток разменял в первую партизанскую зиму.

Однако стоило деду взглянуть на лицо командира бригады, когда тот вскочил на рысака и с места в галоп кинулся к дальним землянкам, и он покрепче затянул узлы на коновязи и потянулся за трофейным карабином. По причине неодолимого презрения к германскому оружию и за всякими некогдами карабин этот порыжел под спудом кормушки.

Тревога оказалась не шутейной. Весь вражеский гарнизон вышел с рассвета для прочесывания леса. Все партизаны рассредоточились по опушке. Даже санитарка Поля, пристроив свой немудреный чемоданчик в колдобине под кустом боярышника, стала окапываться рядом с пулеметчиком Сенькой Шиловым. Сенька помогал ей, маскируя окопчик ветками.

Дед Овсей, не дождавшись разрешения идти к коням, привалился к подопревшему ольховому пеньку у самого буерака, чтобы одним глазком присматривать за лошадьми. «Надо было мне пораньше подняться да к роднику сводить скотину», – укорял он себя, предчувствуя затяжку в сражении.

Старый партизан вытащил затвор, протер его рукавом, дунул в ствольную коробку, выветривая засохшие листочки клевера, и вогнал в магазин один за другим четыре патрона, которые всегда валялись у него в кармане среди табачного крошева.

Командир бригады Павел Саворенко, обойдя позиции, подошел к деду. Поначалу он хотел было отослать старика подальше от опушки, но бросилась в глаза строгая армейская выучка Овсея – и как он взял карабин, и как по-уставному изготовился к стрельбе...

Поразмыслив о чем-то своем, улыбнувшись в усы, – такой уж был этот лихой на язык человек! – Саворенко определил ездовому боевое задание:

– Поскольку ты, Овсей Крисанович, крайним оказался, на тебе теперь весь наш левый фланг держится. Бей самого крайнего – это и будет твоя мишень. Не попадешь... – он покосился на карабин, – или осечка случится – Сеньке крикнешь, он поможет...

Старику не понравилось, что командир засомневался в нем. Но об этом он скажет Пашке после заварухи. А сейчас дед Овсей отозвался молодцевато, как встарь:

– Рад стараться, товарищ Саворенко!..

Каратели схлынули в русло пересохшей реки и долго не показывались оттуда. Командир уже подумывал о том, чтобы дать команду минометчикам. В буерак были посланы дозорные: предупредить о возможном обходе с фланга.

Овсей Крисанович так напряг свое зрение, глядя на крайний куст у кромки лесного оврага, что глаза заткало поволокой. Партизан смахнул влагу с ресниц и привстал на колени, чтобы затем лечь поудобнее. Но вдруг кольнуло в пояснице – едва не крикнул от боли. Проклятый радикулит, не считаясь ни с годами, ни с обстоятельствами, вел свою гнусную работу в старческом теле и днем и ночью. Пришлось потихоньку лечь в прежней позе.

Раздумья о неотступных немощах отвлекали деда, мешали ему сосредоточиться. «По хорошей поре, – жалел себя старик, – валяться бы мне на печи или кости парком прогревать в бане. Согнали гитлерюги поганые с родимых мест и печку развалили вместе с хатой...»

Как-то Овсей пробудился от предчувствия близкой кончины: пригрезилось, что останавливается сердце. С того часа думы о смерти не отлетали. Это вовсе не пугало старика. В таком же возрасте преставились и отец его, Крисан, и родитель отца правоверный Ероха. Оба они мнились Овсею Крисановичу людьми куда более крепкими, чем считал себя партизан. Дедунь Ероха, шумно со всей родней отметив семидесятипятилетие, собственноручно сколотил себе просторный с резными украшениями гроб, настлал в него лугового сенца первого покоса и последние два года укладывался на ночлег в этой мрачной, несмотря на веселые узоры в изголовье, домовине. Такими были в те времена обычаи и приготовления к вечному покою, где не было «ни печали, ни воздыхания».

Предок партизана Овсея, дедунь Ероха, считался старовером, но, видимо, не из усердных. Его в округе больше знали как заядлого книгочия. Однако, заглядывая в книгу (часто весьма не божественную), старик нередко потчевал свое многочисленное потомство наставлениями собственного сочинения.

Одна из родовых притч, текста которой даже внучка Овсея, студентка Даша, не сыскала в публичной библиотеке, запомнилась Овсею, врезалась в память сызмальства сильнее молитв. «Не отверни лица своего от беды, пришедшей в дом ближнего, не прощай вору украденного, злому зла, дабы худое, яко трава сорная во поле, не заглушило доброго в сердцах человеческих».

Сам Ероха, неистовый правдолюб и трудяга, тоже поступил однажды так, как требовала суровая притча «Не отверни лица...» Когда управляющий имением помещика Холодова ременной плеткой исхлестал за недоимку солдатку Мавру, правоверный Ероха подошел к обидчику вроде за тем только, чтобы пристыдить человека именем божьим, но не удержался и ткнул ирода кулаком в грудь. И ткнул-то вроде слегка, но управляющий не выжил.

«Не отверни лица своего...» – шепчет, молодея в думках, партизанский конюх Овсей. – Давно ли я сам был стригунком, а теперь вот уже хоть мерку снимай на гроб»...

Мысли старого Овсея с покойных деда и отца перенеслись на здравствующих детей, на внучку любимицу Дарью. Перед самой войной закончила институт девушка. То-то красива, то-то нравом кротка да подельчива! А уж грамотнее ее и во всем районе не сыщешь. Кого война от дела отлучила, а Дарьюшка и в партизанском соединении по своей специальности работает: с пленными на ихнем наречии объясняется, бумаги закордонные на обыкновенный язык перелицовывает...

Хорошо напомнив о себе, Даша тут же заставила деда Овсея горько вздохнуть: «Жить бы Даше да радоваться, своим образованием для лучшего устройства жизни пользоваться. До чего же догадливы другие: по грамотности своей да по чистым профессиям паруются, в городских каменных избах с кранами норовят остаться, а на нашу вроде наговор подействовал. Мест красивее Синезерья за студенческие годы нигде не высмотрела и парней лучше Даньки Козолупа для нее не существует».

Приключись же такое – к худу или к добру: тонула в озере Даша. Соседский паренек Данька, приемыш, спас. Выволок за косицу на берег, а сам побежал дальше по мальчишеским своим заботам. Без вытвора Данька дня не проживет. В кружок радиотехнический записался. Кто приемники собирает, кто антенну над школой ставит, а Данька кошку на этой антенне повесил...

Даша будто и не замечает всех этих проказ – иным ей Данька видится, удалым да храбрым. Прикипела она всей душой к ровеснику своему, будто зарок дала. Платок обметает, «Д» + «Д» в уголке яркими нитками выведет, стишок в школьную тетрадку сочинит о героях-пограничниках – первому Даньке покажет. Студенткой стала – рядком с родней парня в письмах упоминает, приветы ему шлет.

Поглядеть мимоходом на этого Даньку – и впрямь залюбуешься. И с лица пригож и в плечах добрый молодец. Но присмотрись ближе – не добрал чего-то он от старших, не видно царя в голове. В рост шел – спешил, а умишко на полдороге застопорился. Любил Данька повыставляться, полюбоваться собой. Рад, что здоров, все нормы подготовки к труду и обороне осилил, значками грудь завешал. Даже за спасение Даши, когда осводовский знак учредили, ходил в райцентр награды требовать. Кому не с руки, кто мыку телячьего не переносит, а Даньке и нож – орудие производства; приладился скотину по дворам резать. Званый не званый – тут как тут. Десятипудового кабана одним ударом под сердце валит. Горячей кровушки по два стакана выпивал, рюмку с водкой поперед хозяина на столе рукой ловит, когда магарыч распивать затеют.

Гнилое дерево разглядишь по сердцевине, Да если буря покачает. Неброские красотой деревенские парни в первые дни войны кто на фронт ушел, а кто в лесах стал готовиться к встрече оккупантов. А Данька к бродячей труппе циркачей пристал, двухпудовую гирю на потеху гитлеровским офицерам в зубах по сцене волочит. Кланяться стервец выучился со сцены.

Худой молве дед Овсей не сразу поверил. Может, парень по заданию партизанского центра со смертью в обнимку ходит, своей башкой рискует. Может, он этой двухпудовкой самого Гитлера со сцены при случае по башке отоварит... Чего же Овсею спешить, чужим речам верить, если родная внучка совсем по-иному говорит о Даньке? Припадет сердешная к плечу старика, слезу роняет за слезой, душу обжигает:

– Дедунь ты мой милый! Один ты меня поймешь – пожалеешь! Люб мне Данька, жизнь не в жизнь без него!..

– А как же он-то? – осторожно спросит дед.

– Ох, не знаю, ничего не знаю! Не спрашивай меня, пожалуйста, о нем, дай поплакать у тебя в землянке, в штабе зареветь боюсь.

А вести одна другой хуже. Будто вырвался разведчик наш из каземата гестаповского. Видел он там Даньку Козолупа в немецком во всем да еще с нашивками золотыми – выслужился ирод...

Такое дед Овсей и слушать не стал, а принесшему эту весть Семену Шилову – пулеметчику – прямиком отрезал:

– Сам не видел, не болтай лишку! Если парень по зелености своей, а может, и еще по какой причине с циркачами связался, то давай теперь на него всякое валить?! Ни в жисть не поверю, чтобы Данька мог руку на своих поднять... Да такое не отмолишь!..

Поверил деду Семен или устрашился его разъяснений, но больше о Даньке никому не говорил, а если другие затевали разговор, мрачнел, отмалчивался. Даже зазнобе своей, Поле, не нашел что сказать, когда та заявила: «Если бы ты вместе с Данькой у немчуры очутился, своей рукой бы порешила. Даром, что ребенка от тебя ношу».

Долгой была жизнь у деда Овсея. Многое приходит теперь ему в голову из седой бывальщины и недавних бесед с войсковыми побратимами. Дрема стала навещать Овсея по всякой причине и без причин. Но если бы даже Овсей Крисанович не прикорнул у ольхового пенька по слабости сердца своего, а умер, – беспощадные слова и тогда подняли бы на ноги из гроба:

– Гляди-кось, дедушка Овсей! Зятек ваш, Данька, в гости жалует!..

Почти сразу по огневой позиции партизан прошел негодующий гомон. Загремели затворы.

Дед Овсей не верил глазам: в первой цепи карателей, крайним, с автоматом в полусогнутой руке, на него шел молодой Козолуп... Ветер откидывал с узкого Данькиного лба длинную рыжеватую челку...

Вздрогнул и затрепетал в руках Сеньки пулемет. Дед был убежден, что смертоносная очередь была направлена в Даньку. Но Данька продолжал идти, лишь изредка поглядывая в сторону офицера. Как и немец, он держал в зубах сигарету. На френче его действительно блестела золотая нашивка.

«Не тебе бы помирать нынче, Данька... Не твой черед, – горестно думал дед Овсей, спуская предохранитель. – Но и своей уже трухлявой, как этот ольховый пенек, жизни, ни даже молодых веточек около пня в твои поганые руки не дам... Погибну – тебя за собой в могилу потяну... И моей вины тут имеется толика, что меж добрых людей гриб поганка произрос...»

Семен Шилов приподнялся на колени и бил по залегшим вокруг офицера карателям кинжальным огнем. Медсестра аккуратно целилась в Даньку, но всякий раз палила мимо.

Дед привстал и махнул перед собой шапкой:

– Беги прочь, Данька! Сигай в ярыжек! Оружью на германца поверни!..

Данька не слушался, он был совсем близко. Вот он, припав на одно колено, прицелился и пустил короткую очередь по партизанам.

– Шельмец! – в ярости выкрикнул дед. – Куда пуляешь? Здесь отчим твой!.. В кормильца стреляешь!.. Дашу убить можешь!..

У Семена закровянело предплечье. Одной рукой он прижимал к животу пулемет и направлял его в цель. Каратели ползли назад, оставив убитого офицера.

«Не отверни лица своего...» – донесся издалека голос древнего Ерофея... «Жизнь не в жизнь без Даньки...» – шептала Даша где-то рядом.

– Ради твоего же счастья не отверну лица! – произнес, как клятву, Овсей.

Старый воин, поймав на мушку желтую полосу на груди Даньки Козолупа, медленно спустил курок. Данька споткнулся на ровном месте, но выпрямился живуче. Он прошел еще несколько шагов на неверных ногах вразброд, затем рухнул навзничь. Рыжая голова его с разметанными залетным ветерком волосами свесилась в буерак.

СЕРДЦЕ МАТЕРИ

Кажется, не успели еще остыть на проселочных тропах Суземья следы босых наших ног; чудится порой ржание лошадей за ночными кострами в пойме речушки Сев; нет-нет да послышится в далеком лесном эхе тревожный голос:

– А-у! Степка! Где ты, сынуш-ка-а?..

Был у нашей соседки Пелагеи сын по имени Степка. Один он у матери был. Но не больно холила она Степку. Махонький он удался сызмальства, долго в росте отставал от своих однолеток. Нестриженым и босым бегал: рыжие волосенки вразброс на макушке, ноги в цыпках. Одна штанина до колен завернута, другая по сбитым щиколоткам хлопает. А глазенки у Степки как две синие пуговицы. Зайчики в них солнечные то расплываются, то вдруг колючими становятся, пронзительными.

Отец у него совсем тихоней был: мухи не обидит. Лесником служил, за природой наблюдал... Убили браконьеры.

С той поры тетка Пелагея пуще глаз своих берегла Степку, неохотно отпускала его от себя. А отпустит – целый короб сердитых слов наговорит: и в воду не лезь, где глубоко, и в драку не суйся, и в разговор поперед взрослого со своим словом не встревай.

Куда уж ему со взрослыми водиться, если он в ребячьей компании тише воды, ниже травы. Мы и в картишки на лугу иной раз срежемся, и огород чей-нибудь обнесем, а Степка всегда вроде ни при чем. Сидит себе в колдобинке да по ивовому прутику черенком ножа постукивает. Дудочки мастерил. Вырежет, посвистит сам немножко и отдаст кому-нибудь. Лишь бы нашелся такой добрый человек, которому музыка его полюбилась.

Единственное, что позволял себе Степка, – это стрелять из лука. Редко кто из деревенских ребят нашей поры луком не баловался. Но чуть подросли – родители нам свои старенькие ружьишки дарили и на охоту с собою брали. Не с кем Степке охотиться да и ружья ждать неоткуда. Зато из лука паренек мог яблоко с ветки сбить в саду, птицу на лету доставал.

А еще он удался на сон некрепким. Ребятня наслушается, бывало, у костра в ночном россказней всяких о ведьмах да леших, картошки печеной поест всласть – и спать впокат на свежем сенце. Степка последним ложится. Проснемся на заре: костер вовсю пылает и куча сушняка взапас наношена. Степка сидит себе, как ни в чем не бывало, картофелины в золе палочкой поворачивает.

Однажды он прямо удивил нас. Пробудились мы ночью, как по тревоге: лошади спутанные ржут, к костру сбиваются. А Степка по лугу с горящей головешкой носится, как шальной. Оказалось, волчица с выводком в табор пожаловала. Нет бы поднять всех нас, а он схватил головню – и один на зверя...

Ох и досталось Степке от матери за это! Забоялась пускать сына в ночное. Работу ему посмирнее приискала: за соседской девчонкой-ревушкой глядеть. Ну и потешились мы тогда над ним! Не мальчишечье это занятие вовсе. А Степке вроде все равно. Сидит целыми днями на завалинке, дудочки сверлит или наконечники к стрелам о кирпичик точит.

Но вскоре о Степке снова заговорили.

Повадился в нашу деревню беркут. И откуда только принесло его такого: в крыльях сажень добрая, носище что серп, лапы когтистые, с человеческую ладонь. Зачнет ходить кругами над деревней – жди беды. Курицу подхватит, и ягненку в его когтях не сдобровать. Засаду сколько раз делали, бьют мужики из ружей – все мимо да около.

Беркут и совсем обнаглел. То ли со старых глаз, то ли силу свою дурную испробовать надумал, на девчонку эту самую набросился. Степка как раз к завалинке отошел, просмоленный наконечник надо было ему в пыли обкатать, чтобы затвердел получше и гвоздь крепче в нем держался.

Кинулся Степка на беркута, колотит его по крыльям стрелою, девочку от когтей загораживает. А беркут не отлетает, клювом над головой у него щелкает. Хорошо, что девочка закричала. Люди сбежались, ругают Степку: чего, мол, такой-сякой на помощь не зовешь?

А он и сам не знает, почему: забыл с перепугу.

Долго не заживали на плечах следы от острых когтей хищника. Крепко рассерчал Степка на беркута. Чуть свет – он уже во дворе, зоркими глазенками по небу шарит. Все примечает: откуда поутру прилетает хищник, куда с добычей направляется; когда понизу стрижет черными крыльями, когда из-за облаков комом валится. Иной раз увяжется Степка вслед за птицей и на полдня пропадает. Ножик отцовский охотничий на чердаке отыскал, наточил об камень.

Соседка уже стала на него за девочку обижаться: мол, никакого толку от такой няньки.

И вдруг пропал Степка. Обед мать приготовила – нет сына. Ужин в нетронутых мисках остыл. Когда совсем завечерело, пошла тетка Пелагея со своей докукой по дворам. И вот – одни к речному перекату с баграми отправились, другие по лесу цепью разошлись. Впереди тетка Пелагея: подол юбки за пояс подоткнут, босиком, как лен полола. Хрипит она уже от крика:

– Сынка! Степка! Вернись, родненький!

– А-у, а-у! – разносятся по сумеречному лесу голоса.

К утру все разошлись по домам ни с чем. Ни спать, ни есть неохота, и работа в руки не идет. В глаза друг другу не глядят. Не Степке ровня – взрослые погибель находили в лесных болотах.

На другой день опять по лесу да к речке, и снова то же самое. Тут уж кое-кто стал успокаивать тетку Пелагею: мол, неровен час... все под крестом ходим.

Только она и слушать ничего не хочет. Знай свое: мечется по окрестностям. Глаза от слез и бессонья красными стали, на ровном месте спотыкается. Крикнет на другом конце села мальчонка какой – бегом туда бежит. Волки завыли ночью – через огороды напрямик в поле ударилась. Все чудится ей, что Степка отзывается: волчица его будто рвет...

Уже обхожены ближние деревни, и спрашивать больше некого и надеяться не на что. Тетка Пелагея на работу с подружками вышла. Горько ей было: волосы на голове в кудельку спутались, глубокие складки у рта залегли, синие круги под глазами... Пробовали ее разговорами душевными увлечь. Вроде слушает, даже слово-другое уронит. А сама вбок да вбок посматривает. И вдруг спросит:

– Степки-то мово не видели?..

Пугаться ее стали. А иной раз скажут:

– Придет Степка! Куда ему деваться?

Но никто уже не верил, что Степка жив.

На рассвете после четвертой ночи в окна нашего дома отчаянно забарабанила чья-то твердая рука. С улицы донесся громкий шепот:

– Сынка вернулся! Слышите?

Этому можно было и поверить, если бы тетка Пелагея не захохотала: жутко, на всю улицу.

Отец кинулся в сени, загремела железная щеколда. На крыльце послышалась возня. Отец уговаривал несчастную женщину войти в наш дом, передохнуть с устатку.

– Эк израсходовала ты себя, сердешная! – то и дело приговаривал отец.

Но тетка Пелагея, дико хохоча и расталкивая людей, упрямо шла от окна к окну. Отец грузно переступил порог, потоптался на одном месте, вздохнул, выругался. Увидев, что я не сплю, он походя рванул меня за ухо.

– Глядеть вам друг за дружкой велено... Во как по вас матеря убиваются.

Мать тоже завозилась на кровати, вспоминая обо мне что-то нехорошее.

Раньше отец никогда и пальцем меня не трогал. Левое ухо мое, говорят, до сих пор темнее правого. Но в эту минуту мне хотелось, чтобы меня били, говорили обо мне что попало. Только вернулся бы Степка!

Комната наполнилась табачным дымом, окна посветлели. Отец все сидел на пороге в исподнем. Мать тоже встала, загремела печной заслонкой. И вдруг нас словно ветром вымело из дому.

Мимо окон шли и шли люди. Они разговаривали громко, выкрикивали что-то, даже смеялись. Почти неделю мы не слыхали в деревне смеха.

У избы тетки Пелагеи собралась целая толпа. Все молчали, образовав полукруг, или перешептывались совсем тихо. Где-то там, за сомкнутыми плечами, было диво. Я прошмыгнул между чьими-то расставленными ногами и очутился в центре полукруга. Можно было и не верить этому, как не верили многие, но у пыльной завалинки лежал распластанный Степка. Лицо его сильно изменилось от худобы и сгустков запекшейся крови. Рядом со Степкой валялась огромная бездыханная птица с хищно раскрытым клювом. Полуобнаженное тело Степки было накрыто крылом этой птицы.

– Тихонько, милые! – по-голубиному ворковала над сыном Пелагея. – Сын вернулся. Он спит.

И спустила, точно дерюжку, крыло беркута на ноги сыну. Ноги Степкины были в ссадинах и цыпках.

* * *

Пороли нас целую неделю. Деревня наполнилась детским ревом. Били за все наши грехи, которые запомнились родителям с пеленок, жестоко наказывали по подозрению, нещадно всыпали авансом. За одну неделю ребята нашей деревни стали самыми умными мальчишками на свете. Даже восхищаться Степкиным беркутом мы могли только тайно, потому что дело это считалось строго наказуемым.

Не битым остался лишь Степка. Мать прижимала его лохматую голову к своей груди и словно не замечала, что делается вокруг. Это было явно непедагогично, но и беркута она не отдала разгневанным родителям, которые хотели разбросать его по перышку. Степка отнес его в школу.

Степка сильно изменился после этого случая, даже разговорчивее стал. Его как-то сразу погнало в рост. За два-три года он догнал самых долговязых подростков. Увлекся книгами: все про Луну читал. Посветлел, покорился расческе его рыжеватый вихор. Синеватые зрачки еще больше потемнели. Костерки в них поярче разгорелись.

Тетка Пелагея совсем успокоилась. Лишь вспоминать о беркуте не хотела. Когда о Степкиной охоте заговорят при матери, она вздрагивала, как от удара, зябко поводила плечами.

– Пойду-ка погляжу, что мой малый делает, – говорила она и сразу удалялась к дому. В глазах ее загорался нездешний свет.

* * *

...Заухали огненные филины на лесных дорогах, замелькали над деревней стальные крылья залетных беркутов с черными крестами.

Повез Степка колхозный хлеб на станцию да не вернулся, подводу другие пригнали. Письмо с дороги отправил: не волнуйся, мол, маменька. Так получилось все непредвиденно. Шел эшелон на фронт, и командир согласился его с собою взять... Больно приглянулся ему Степка...

Притихла, сцепила зубы Пелагея, натянулась как струна. Письма от Степки за пазухой носит да еще рукой придерживает, чтобы невзначай не выпали.

Вслед за Степкой потянулись к военкомату другие парни, что постарше. Все, как есть, в одночасье ушли мужчины, а с ними и мой отец. Осталось с десяток подростков, вроде меня, да деды. Остальные все – женщины с малышами. Как мы завидовали старшим братьям и отцам! А больше всего Степке – и здесь он на виду оказался! Да еще раззадоривает нас, пишет: в разведку ходил, с настоящим автоматом трофейным вернулся! Благодарность от командира полка заслужил. А командир тот вместе с Чапаевым воевал. Ну и ну!..

Но подоспело и наше, время. Враг приближался. По ночам мы вывозили в лес мешки с мукою, какие-то ящики, переданные нам на станции. Все село готовилось в партизаны. Мне уже объявили в райкоме комсомола, что зачислен в особый тыловой отряд, который развернет свои действия, если оккупанты пожалуют на Суземье... Скажут же такое: фашисты придут сюда! Да их расколошматят еще под Минском, там, где Степка, где отец.

Но раздумывать было некогда. В лесной чащобе день и ночь стучали топоры, туда шли подводы. Какие-то люди в военном рыли окопы вдоль дорог, закладывали мины под мостами.

За делами я совсем забыл о тетке Пелагее. Да и сама она то часто ходила, а то совсем глаз не кажет на люди. Недели через три я все же вырвался на часок.

– Ну как там Степка? – выпалил я весело. – Что новенького пишет наш разведчик?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю