355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Иванов » Ужас реального » Текст книги (страница 9)
Ужас реального
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 21:36

Текст книги "Ужас реального"


Автор книги: Николай Иванов


Соавторы: Александр Секацкий,Даниэль Орлов,Татьяна Горичева

Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)


143

Хайдеггер– глубина и поверхность

«завершения» пронизывающий метафизику и время, бывает, конституирует чужую низость, но никогда – собственную глубину

Я бы исходил из двух ракурсов, в которых предста-вима эволюция хайдеггеровских идей. Первый можно обозначить, вслед за Гуссерлем, как ракурс имманентный, второй – как трансцендентный. Первый раскрывает эту эволюцию в прямой тематической перспективе: как историю известных взглядов, глубина которых задает им философский статус, а нас заставляет разделять их, если мы хотим не ограничиваться одной поверхностью. Глубина здесь задается провалом тематических горизонтов умозрения, который несет с собой радикальная философская идея и который превращает саму эту идею в свернутый проблемный горизонт, в принципе не могущий иметь альтернативы. С ней невозможно спорить просто оттого, что ею ничего на самом деле не высказывается, не утверждается и не опровергается, ею только отмечается точка исхождения прямой и бесконечной перспективы мыслимых герменевтических альтернатив. «Спорить» с такой идеей значит просто обнаруживать собственную глупость. Именно это Хайдеггер и называл «невозможностью спора в сфере сущностной мысли» Обозреть эту «сферу» со стороны не составляет особого труда. Принято считать (лучший пример – Райнер Шюрман), что у Хайдеггера имеется три принципиальных фазиса творческой эволюции, которые отличает друг от друга изменение тематических акцентов умозрения. Первый этап – «фундаментальная онтология», акцент на бытие как единственный достойный предмет специфически метафизического вопрошания Затем событие (Ereignis) в том его контексте, в котором оно де-мистифицирует бытие как предельное основание мира (поскольку феноменологически ему предшествует) И наконец, Хайдеггер эпохи классического, но совершенно до сих пор



144

Беседа 6

не проясненного концепта мышления, когда он апеллирует не к метафизике, а к тому, что полагает ей конец, бескровный, вечно отступающий и постепенно теряющий собственный трагизм, что открывается в стихии со-творения «дома Бытия» только поэтами. Если бы способ, каким Хай-деггер сделал себя неуязвимым, – защитил свой путь от расхожих обвинений в иррационализме, агностицизме, догматизме и т. д., а равным образом и от «имманентной критики», – был преднамеренным, заранее спланированным и методически осуществленным, Хайдеггера по праву следовало бы признать самым остроумным мыслителем эпохи.

И все же, неверно, что это гарантированное и в каждой своей точке бесконечное самоуглубление умственного взора – от мыслящего «Я» к сущему Dasein, от сущего к бытию, от бытия к событию, от события к мышлению – вовсе не содержит в себе цельного философского высказывания. Однако высказывание это – косвенно и негативно, в том же смысле, в каком, согласно Канту, негативной была задача «Критики чистого разума». Но если Кант имел в виду рефлексию пределов интеллигибельности мира, то Хайдег-гер вовсе ничего не «имел в виду», спонтанно описав его онтологическую беспредельность: тот как будто бы простой, но никем на самом деле не доказанный ноуменальный факт, что мир не есть блин, стоящий на одном, двух или многих космических китах – природе, духе, Боге, материи, мышлении или бытии. Нечего и говорить, что он при этом, как и Кант, обошелся без гипотез.

Несмотря на то, что такое толкование общей траектории хайдеггеровской мысли существует, несмотря даже на то, что оно является наверняка оправданным, возможен и иной подход, который мне представляется не менее корректным и даже более естественным, поскольку он соответствует обыкновенной дихотомии любого духовного пути, с его увертюрой и апофеозом, иллюзией непреходящего восхода и



145

Хайдеггер. глубина и поверхность

предчувствуем последней битвы, путешествием за манящий горизонт и возвращением к себе, в точку экзистенциального исхода. В этой мертвой точке спекулятивной воли исполняется не доброе намерение открытой сократической души, не знающей ничего лучшего, чем углубиться в суть вещей и беседовать с собой о «благе», а грубо льстивое и скрыто грозное прорицание оракула: «Сократ – мудрейший из людей». Сюда, к самим себе, к лицевому, переднему краю экзистенции, возвращения не избежать (об этом у Хайдег-гера целый том лекций), но отсюда можно и не возвратиться. Здесь теперь – чисто поле, а не чистый лист, и на этот раз встретиться придется, в собственном лице, не с безобидной заблудившейся «змеей, кусающей свой хвост» (под дудку Гегеля), а с автохтонным, знающим твой «самый тихий час» заратустровским драконом. Если я назвал такой ракурс трансцендентным, то лишь потому, что он раскрывает глубину в обратной перспективе – в качестве предмета невозможного герменевтического опыта или в качестве неисповедимого предмета понимания. Есть зов – глубина вопрошающего взгляда, которая распечатывает тайны мира и о которой я с поверхности вещей-идей вел до сих пор речь. И есть нежданный и непрошеный ответ – взгляд откликающейся глубины (бездны, сказал бы Ницше), взгляд не на мир, а на тебя, который «разделить», как первый, невозможно и на который можно ответить единственным адекватным образом – выдержать его, не отведя взора. Ты ничего при этом не поймешь, не выяснишь и не расслышишь, и ничем дорогим или сокровенным не поделишься, – лишь небу станет ясным, кто ты такой и какого имени достоин. Здесь спор не только уместен, но и неизбежен, однако это спор с самим собой, точнее, с тем в себе, на ком сходятся лучи обратной перспективы неписанной картины мира, и Кто дрожит, трепещет от того, что созерцает. А созерцает именно то, что не в силах «созерцать», хранить покой в от-



146

Беседа 6

влеченном мыслительном порыве, – видящий его насквозь мир. Спор этот рожден не противоречием во мнениях или в логических посылках, а рассогласованием времен, в которых мы принадлежим небу и земле, живы и мертвы, разумны и безумны, или – трансцендентальным поэзисом одновременности, с которой мы испытываем ужас и восторг преодолевая провалы безальтернативных горизонтов жизненного мира (осуществляя Дао-зайн). «Есть упоение в бою», и оно в нем остается, хотя никто не хочет умирать – никто на этот раз даже и не думает покидать поверхность.

Даозайн – мой привет иностранному «при-сутствию».

Мне представляется, что здесь – у края трансцендентной бездны – горизонты притязаний у «раннего» и «позднего» Хайдеггера существенно отличаются, впрочем, как и у любого нормального человека. И молодость, конечно, склонна заглядываться на глубину, хотя под глубиной обыкновенно разумеет то, что творится под покрывалом или за замочной скважиной, тогда как у старика бытие на глубине вовсе не является проблемой. Для него оно настолько естественно, привычно и самоочевидно, что, скорее, проблемой оказывается совсем иное, а именно – выход в открытые пространства, где идет бой и царит мир, растет трава, светит солнце, играют дети, поют птицы. Причем сделать это желательно из глубины собственного сердца, потому что другой глубины никто вообще-то и знать не может.

Взгляд с поверхности на глубину, имея в виду бесперспективность такого взгляда, есть взгляд как бы со стороны узурпированного, украденного солнца, будь то место Бога на небесах, будь то место трансцендентального субъекта, который может высветить и раскрасить купола, но которому закрыт вход в храм, потому как для него нет в принципе ничего святого – такого, к чему бы он не мог (и не хотел) прикоснуться своим пытливым взором. Это внеш-



147

Хайдеггер: глубина и поверхность

не объективное и исходящее из глубины субъективности воззрение, выдающее в Хайдеггере феноменолога, долгое время в нем господствовало. Ведь и забвение бытия, которое является для него главным аргументом в пользу деструкции истории онтологии, на самом деле выступает предметом убедительной апелляции единственно постольку, поскольку это самозабвение потустороннего субъекта, смотрящего на мир непрошеным взглядом, – тем взглядом, которым умеет, смеет и учит смотреть на мир феноме-нолог. Дальнейшая эволюция Хайдеггера, если она и прочитываема как дрейф в сторону от феноменологии, все-таки не является отходом от горизонта, который предметно впервые выписал Гуссерль и концепт которого Хайдеггер освоил самым интимным, живым образом. Мне представляется, что горизонт не противоположен, например, вертикали или тому, что закрывает от нас высоту. Он не является чем-то относящимся к категориям далекого ландшафта. Горизонт – то, что позволяет любому ландшафту сделаться видимым. Горизонт в картине позволяет художнику сделать творимый образ глубоким. Я не имею в виду пейзаж, хотя и пейзаж в том числе, – что бы художник ни писал, он не может обойтись без горизонта или без некоторого многообразия горизонтов, или даже без их бесконечного многообразия, как это мы находим в ситуации предельной, вроде Малевича. Но в принципе игра с горизонтами потому и остается игрой, что с горизонтом ничего при этом не происходит. Именно горизонт обладает той недоступностью, которая и является трансцендентальной характеристикой глубины вообще, – недоступностью для солнечного зайчика стен внутри храма. Хотя существует и вторая сторона вещей, о которой обыкновенно молодость, тем более притязающая на собственное слово, не слишком задумывается. А именно неотступность недостижимой глубины, делающая ее для любопытствующих зрителей



148

Беседа

опасной. Она соблазняет своей неприступностью, и если кому-то удается сделать вид, что он приблизился хоть на шаг к горизонту, он считает свою жизнь или свою метафи-зику успешной. Понятно, что это будет иллюзией, но иногда собственно ее-то создания и добиваются.

Штука заключается в следующем: несмотря на то, что лоб о глубину не разобьешь, и несмотря на то, что к ней ни на шаг не приблизишься, она опасна. Пропасть – это такая вещь, в которой можно пропасть с концами, на собственных глазах, и никогда не возвратиться. Это видит «поздний» Хайдеггер, и это лишь подозревал он молодой, «доповоротный». Мне это напоминает Германа Гессе, который однажды лет в 75 вышел в свой любимый сад, раскинутый по склону горы, и вдруг обнаружил, что вчерашним вечером вырвало с корнем персиковое дерево. Он стал размышлять над дырой, образовавшейся на месте дерева, и над тем, чем бы эту дыру прикрыть, – просто засыпать ее землей или посадить другое персиковое дерево, как он уже делал десятки раз в своей жизни. Однако он решает ничего не делать: бросить все как есть, оставить зияющую дыру, ломающую весь вид, на месте. Замечу, что это вновь не фигура речи, – именно самый вид, эйдос, а не сад, не гессевские фруктовые деревья с цветочными кустами и не платоновские прекрасные горшки с прекрасной кашей. Об этом – ни строки в истории идеализма. Этот случай для меня – инобытие «казуса» Хайдеггера, который однажды заметил на месте бытия в тематическом поле метафизики зияющую дыру и срочно стал ее зарывать, – заниматься то ли ударным анамнезисом, то ли пожарной деструкцией, то ли, не знаю, реанимацией и продумыванием до конца и самой смерти «метафизики». Короче, суета стояла страшная, «штурм и натиск», и занимался этим он довольно долго. Чего он только не нагородил: и «основные проблемы метафизики» истолковал, и «пролегомены к истории поня-



149

Хайдеггер: глубина и поверхность

тия времени» предложил, и «почему есть нечто, а не наоборот» выяснил, и многое другое сделал, мало никому не покажется. Но через несколько лет в ситуации гораздо более радикального забвения, – забвения того, что называется со-бытием, того, что можно было бы назвать онтологической подоплекой историчности, о которой речь шла еще в «Бытии и времени», он как бы оставляет зияющую дыру на месте: наступает поворот, который сам Хайдеггер признал бесповоротным. Именно с этого мгновения он почти с завистью пишет о поэтах, умевших видеть и живописать подлинную глубину. Для них персиковое дерево всегда существовало, они дарили этому дереву и всему саду, который рос вокруг него, вечность.

Поэты непосредственно версифицируют невидимую, глубинную истину вещей. Хайдеггер не пытается встать в «позу» поэта. Он не пытается из метафизики сделать поэзию, как это, между прочим, многие и до, и после него пытались сделать, иногда не без успеха. Кто так ненавидел «философскую поэзию»? Кажется, Поль Валери? В общем-то, неважно. Важно, что Хайдеггеру до нее не было никакого дела, как и до спора Траляля и Труляля, под-над которыми копал-подтрунивал Даниэль. Начинает он свой спор с собой там, где все «ля-ля» беспомощны, – с продумывания дистанции, разделяющей поэта и метафизика перед лицом зияющей космической дыры на месте забытой всеми и заболтанной им самим алетейи. Он не полагает ни возможной, ни должной какую-либо маскировку, какое-либо новое забвение бывшего солнца, бывшей прелести вещей посредством их переорганизации, перепосадки, посредством построения чего-то нового, точнее, напрочь забытого ста-рого. К прежнему возврата нет. Это по-разному можно истолковывать, но для меня здесь важна некая стоическая позиция и то достоинство, в котором пребывает «поздний» лайдеггер, – кажется, в той самой ситуации, в которой



150

Беседа 6

его глубинный учитель Ницше сошел с ума. А глубина – это такое измерение, которому никак нельзя найти физический эквивалент. Это не длина пути от крышки закрытого горшка до его невидимого дна. Это такая странная вещь, которая обнаруживает место в мире не протяженности, а притягательности, не массе, а мессе, не нужде, а искушению. Однако это притяжение, эта странная гравитация убийственна. Когда ты идешь по горной тропе и заглядываешь в пропасть, то она тебя туда просто тянет. Отдаться притяжению, но тем не менее не полететь вниз головой – вот что предлагает, мне кажется, вся современная метафизика со времен Ницше. Ницше едва ли не сознательно пошел на то, чтобы сойти с ума, – станцевать над пропастью. Уже Заратустра поставлен им «поющим над вещами» и одной ногой «по ту сторону жизни». Хай-деггер, видимо, был слишком тяжел на ногу. Он знал, что если ступит на лед, который недостаточно прочен, то может рухнуть в пропасть. Хайдеггер в этом смысле очень сильно смущает. Если его невнимательно читать, то он просто не может не раздражать, не столько темнотой слова, сколько томностью, жеманством позы. Помните позднее признание философа: если бы я свои тексты не подписывал «Хайдеггер», меня бы никто не читал? Мне кажется, однако, что в данном случае поза ни при чем, это не только вполне честное признание, но и безусловная психологическая истина. Более того, истина эпистемологическая, касающаяся как трансцендентального существа, так и экзистенциального кредо его метафизики. А возможно, и метафизики вообще.

Легенда утверждает, что в Древней Спарте был такой обычай: если глупый человек начинал говорить умные вещи, его следовало прервать и дать повторить сказанное человеку умному. И прервусь, и повторюсь одновременно: если умный человек говорит глупые вещи, то прерывать



151

Хайдеггер: глубина и поверхность

его не надо – он не заблуждается, не идет по кругу, даже если всё за это говорит – и родные вещающие вещи, и чужие вельтующие вельты. Он не ошибется и скажет даже слишком много, если подпишет своим именем чистый лист, то есть наше совершенное молчание: Мартин Хайдеггер.

А. С.: Почему именно Хайдеггер, глубокий метафизик, прижизненно признанный великим философом, был столь озабочен поэзией и фигурой поэта? Многие тексты Хайдеггера, особенно поздние, прямо-таки пронизаны легкой завистью к уделу поэта, в отличие от участи мыслителя-теоретика. Дело не только в эффекте замещения, вызванном комплексом несостоявшейся признанности (комплексом Нерона). С вызовом поэзии Хайдеггер столкнулся на своем собственном поприще – в Доме Бытия и в его бездомности, в прогрессирующем забвении. Во-первых, философ не может предоставить слово самому языку без предварительного обдумывания и даже тщательной продуманности (то есть без указания направления) – иначе слыть ему лишь жалким резонером. В поэзии возможны глубины, где слово предоставлено самому языку, – собственно, только поэтому и сама поэзия возможна. Поэзия исходит из поэзиса и сохраняет способность производить нечто, не санкционированное свыше (свыше санкционирован лишь «способ производства»), философия же только выводит в непотаенное погруженные в забвение первоначальные эйдосы вещей и самого сущего.

Метафизик и, тем более, аналитик, руководствующийся, например, Dasein-аналитикой Хайдеггера, ничему не подражает, исследуя данный план творения и выстраивая порядок идей в соответствии с порядком вещей. Поэт, не будучи связан никакими порядками сущего, все-таки подражает, – но подражает самому усилию творения. Во-вто-рых, в отличие от поэта, которому дано право первоимено-



152

Беседа 6

вания, философ может сколько угодно говорить о забвении бытия, но не вправе допускать забвения предшественников – сразу же напомнят и схватят за руку Мне кажется, такое положение дел вызывало особую досаду у Хай-деггера. «Что происходит с вещами?» – вопрос, который всегда так или иначе интересовал философа. И спор с поэзией в этом вопросе особенно интенсивен. Поскольку на поэзию не распространяется принцип соизмеримости, запрещающий складывать звезды с яблоками, возникает поле свободы, где наряду с великим множеством химер происходит некое пересотворение. Язык, не подотчетный логосу, проникает в стыковые узлы, не заполненные сухожилиями причинности и определениями, выделяющими контуры хороших форм. Поэт наблюдает встречи вещей в эпифанических стыках: тут луна встречается с колеблющейся занавеской, намекая, тем самым, на неверность возлюбленной. Крайне затруднительный путь для философа, даже для такого поэта-метафизика, как Хайдеггер.

Хайдеггер пишет: «Обыденное понятие о вещи подходит всегда и подходит для всякой вещи. Однако схватывая вещь, оно не постигает ее в ее бытийственности, а застает ее врасплох. Так можно ли избежать того, чтобы вещь захватывалась врасплох и как этого избежать? Наверное, есть только один выход – оставить за вещью свободное поле, чтобы в этом поле она могла непосредственно выявлять свою вещность» («Вещь и творение»). Тут сразу два недоразумения. Во-первых, обыденные понятия не могут захватить вещь врасплох, им это совершенно не по силам Они фиксируют даже не определения вещей (как рассудок в опыте), а лишь их полагания – повернутость к нам полезными свойствами, ценниками или табличками, предупреждающими об опасности. А во-вторых, выявить бытийственность вещи в свободном поле, на неопределенном расстоянии от собственного эйдоса, можно только захватив ее врасплох, иначе вешь



153

Хайдеггер глубина и поверхность

неизбежно предстанет в своих свойствах, которые «свои» для меня как потребителя, а не для вещи. Обыватель познает вещь в иносказании, философ – в инобытии, а поэт – в первоназывании. Стало быть, заставание врасплох – это как раз шанс поэта. Кружное поэтическое зрение и инфра-физический слух порою обнаруживают родимые пятна вещей, следы первоименований, замаскированные рубцами определений и униформой классификаций. Поле, в котором вещь могла бы сбыться в себе и для себя (а не в качестве познанной и классифицированной), дано обнаружить поэту. Наше соприсутствие в этом поле называется настроением. И именно Хайдеггер был тем философом, который придал настроению высшую значимость, – здесь опыт поэта совпал с чутьем метафизика.

Д. О : История о дыре и персиковом дереве напомнила мне один из поэтических опытов Хайдеггера. По-русски он звучит приблизительно так:

Те, что мыслят. Одно и то же

в его преисполненной самости,

идут долгим и трудным

в его извечной простоте, простодушии

путем в недоступность

отказывающегося места.

Мы привыкли думать, что место неподвижно, фиксировано в своих координатах и противоположно идее пути. Это мы двигаемся относительно различных мест, создавая внутреннюю топологию жизненного мира. Однако бывает, что можно идти, совершать свой путь самим местом, – неизменно пребывая в нем. В этом случае путь не обнаруживает себя в качестве дистанции, которая соединяет или Разделяет различные места, всегда находясь где-то «меж-ду» ними. Нет, путь – есть само место, которое никогда



154

Беседа

не стоит на месте или, как говорит Хайдеггер, отказывает себе в имении места, и в этом смысле исчезает из обще-принятой системы координат, отображаясь, как сказал Александр, лишь в эпифанических стыках Оно может быть воспринято совершенно особым образом – в качестве истока всякой возможной месторазмерности мира. Оно остается ускользающим, смещенным элементом любой возможной топики, иначе говоря, оно оказывается не просто невыраженным, но и невыразимым. Другое дело, что именно эта зияющая дыра, это отказывающееся место позволяет цвести персиковому дереву, – в непосредственной близи от краев падающей в себя непроницаемой бездны. Создается впечатление, что Хайдеггер действительно очень много думал об этом странном отказывающем себе месте, дающем цвести роскошным садам. Он связывал это место с собственным местом бытия, а его отказ самому себе – с пафосом онтологической дифференции. «Бытие не может быть. Если бы оно было, оно не оставалось бы уже бытием, а стало бы сущим», – эта мысль звучит на разные лады во многих текстах. Мы встречаем ее и в сборнике «Holzwege», «Лесные тропы», где говорится, что «Среди деревьев существуют пути, которые чаще всего, сплошь зарастая, внезапно прекращаются в непроходимом». Они вьются по лесу, углубляясь дальше и дальше в непроходимые чащобы, к затерянному лесному роднику, но по мере приближения к нему становятся все менее различимы. Мы узнаем ее и в тексте «der Feldweg», «Проселок», одна из последних фраз которого: «Все говорит об отказе, погружающем в Одно и то же». Она явлена и на неторных тропах, которые «теряются в глуши, но не теряют из виду самих себя».

Как мы видим, обозначающим элементом для собственного места бытия у Хайдеггера выступает некий дислокатив-ный объект, который размещается на топологическом срезе



155

Хайдеггер глубина и поверхность

мира лишь в силу своего непрестанного смещения Ему совершенно точно соответствует форма поэтического произведения, – ведь истина последнего столь же удаляется от нас, сколь мы стремимся ее к себе приблизить, уяснив и познав до конца Фигура мыслителя, раз уж мы выделяем ее в качестве самостоятельного персонажа на концептуальной сцене специфически хайдеггеровского способа философствования, оказывается скрытой, радикально изъятой из того различия, которое демонстрируют философ и поэт по отношению к словам друг друга Затаившись у недостижимого истока этого различия, мыслитель не произносит ни слова, но он проводит две-три линии, указывая на правильное начертание уже существующих слов. Он – замечательный мастер графических операций, косвенно являющий свое присутствие в паузах, замедлениях и лакунах, возникающих благодаря дефис-ному письму и особой словотворческой практике, доходящей до того, что у слова может быть удален корень и остаться только приставка с окончанием Я уже не говорю о том, что слово вообще может быть выведено из обычного употребления. Впрочем, это касается не всякого слова, а только слова «бытие», подвергаемого процедуре kreuzwelse Durchstreichung, крестообразного перечеркивания.

Не указывают ли все эти фонографические наложения на то, что мыслитель призван вновь, как во времена мифологической древности, соединить порядок слов с формацией вещей (графическая операция, особые варианты написания), а последнюю – с ландшафтом, которому она принадлежит (операция фонетическая, связанная с вниманием к диалекту)' Слово по ходу производимой мыслителем работы входит в ландшафт, перенимает происходящие в нем сдвиги и образующиеся в нем складки, как бы воспроизводя движение земных стихий и сил. Оно в буквальном смысле начинает произрастать из родной почвы Не-Ааром Хайдеггер сравнивает работу мыслителя с трудом



156

Беседа б

крестьянина, обрабатывающего землю Ничего похожего на метафору в таком сравнении нет и в помине Если мы распределим персонажей разбираемой нами сцены по уг-лам четверицы, Geviert, в которой представлены четыре начала – земное, небесное, божественное и смертное, – то к земному близок мыслитель, к небесному – поэт, к божественному – теолог, а к смертному – философ. Они могут препираться до бесконечности, отстаивая свой угол, но существует Одно и то же для всех бытие, которое, по излюбленному изречению Хайдеггера, «говорит посредством любого языка, везде и всегда».

Почему же субъективные предпочтения Хайдеггера оставались на стороне земли, произрастания каких «персиковых садов» он из нее ожидал? Я бы ответил на этот вопрос, развивая мотив, который, по замечательному выражению Сигизмунда Кржижановского, именуется зовом «Страны нетов». Можно ли проникновенно и любовно рассуждать о фрагментах древних философов, руинах эллинского храма или старых крестьянских башмаках, если ты не отдаешь дань отсутствующему, и близко не равняя его с той действительностью, которая тебя окружает? Мне пафос Хайдеггера кажется очень созвучным некоторым интуициям Кржижановского. Прислушаемся, например, к такой теме писателя: «Старый мраморный постамент..., подписанный: Venus. Поверх постамента нет никакой Venus – статуя давно, вероятно, разбита, – осталась неотколотой лишь одна мраморная ее ступня с нежным очерком пальцев. Это все, что есть: но я, помню, долго стоял, созерцая то, чего нет»1. Картография отсутствующего в основных контурах совпадает с топологией поэтически по-мысленного бытия. Существуя лишь в качестве следа в пространстве и времени, Венера обладает куда более ре-

1Кржижановский Сигизмунд Воспоминания о будущем М , 1989 С 395



157

Хайдеггер глубина и поверхность

альным присутствием, нежели многочисленные окружающие нас вещи, которые после себя не оставят и следа. Не важно, существовала ли в действительности Венера, от которой сохранился лишь фрагмент и подпись, как не важно, существовал ли в действительности Анаксимандр, от которого точно так же сохранились лишь фрагменты и подпись. Прошлое тут вообще ни при чем. Значим след, заключающий в себе неиссякаемую мощь различия, – силу возвращения Одного и того же. Возвращения, оговоримся, не в неподвижный топос, в котором действует дурная инерция повторения, а в место, пребывающее в смещении, в отказе самому себе. В этом смысле приход Одного и того же оказывается приходом его каждый раз немного другим. Подлинный Анаксимандр теперь изъясняется по-немецки и пишет обстоятельные автокомментарии.

Что несет на себе следы, куда они погружают вещи? Понятно, что следы несет на себе земля, они соединяют вещи с ее стихией, погружают в нее, скрывают и являют вновь. Хайдеггеровские проселки, лесные тропинки, таинственные источники, прячущиеся в глуши, – не более чем картографическое описание разверзающе-поглощающей игры земных сил. Как сегодня отмечалось, поступь Хай-деггера в самом деле необычайно тяжела, это вовсе не легкая походка номада, а медлительные шаги коренного жителя, плоть от плоти породившей его земли. Но это не противоречит идее пути, которая не состоит лишь в следовании известному или незнакомому маршруту. Структура мира, задаваемая Хайдеггером в виде четверицы, по существу своему не статична, а потому близка смыслу того, что значит проделывать путь В ней, в отличие от «картины мира», ближайшее не является бесконечно отстраненным от наиболее удаленного линией горизонта, а божественное не абсолютно запредельно для смертных. Вещи, находясь в четверице, постоянно пребывают в движении, не-



158

Беседа 6

престанно смещаются – либо тянутся по наклонной вверх, либо сползают вниз. Они не зафиксированы рамками представлений, не покоятся на горизонтальной поверхности и не обусловлены осуществлением высшего принципа по вертикали. Акцент переносится в область чрезвычайно подвижной границы, которая смещает любое место. Это не научное и не техническое, а глубоко поэтическое – в широком смысле этого слова – воззрение на мир. Оно современному человеку может казаться смехотворным, однако, учитывая зримые результаты прогресса, которые достаточно отчетливо предвидел и Хайдеггер, не слишком понятно, что могло бы выступить ему альтернативой.

А. С.: Даниэль коснулся вопроса о бытии у Хайдег-гера, и мне тоже хотелось бы поразмышлять на эту тему. В повседневной жизни мы имеем дело с множеством существующих вещей, вопрос состоит в том, как мы приходим к понятию анонимного бытия, сообщающего существование всему существующему. Как возможно особое бытие помимо сущих единичностей, и что оно означает? «Бытие», против которого выступает Хайдеггер, представляет собой некое паразитарное образование, возникшее из глагола-связки «быть». Подобный процесс образования «незаконных» существительных (субъектов) принято именовать гипостазированием. Кант называл его ингеренцией. Взбунтовавшийся предикат становится субъектом, – поначалу всего лишь формальным субъектом суждения, грамматическим подлежащим. Но эта невинная языковая прихоть приводит к удивительным следствиям:

Колесо вращается.

Колесу присуще вращение.

Вращение обладает своими собственными свойствами.

Мы видим, как «вращение» появилось из «вращающейся» и стало обрастать собственными предикатами. Здесь



159

Хайдеггер глубина и поверхность

можно вспомнить иронию Ницше по поводу бессмысленного удвоения в выражениях типа «молния сверкает». Как будто молния, обладая свойством сверкания, при случае способна и не сверкать... В истоках речи мы находим праформу, похожую на «колесовращается». Колесо отпочковалось из этого схватывания еще раньше «вращения», и появление материализованного колеса было уже технологическим следствием грамматической прихоти. Другим непосредственным следствием господствующей языковой игры в гипостазиро-вание стала сама метафизика в ее категориальном строе. Из книг Хайдеггера явствует, что привычная система категорий появилась из великой игры в прятки под девизом «найди спрятанное существительное», найди его в мелькающем, сверкающем, бегущем, наконец, в существующем. А после этого можно сколько угодно размышлять о смысле бытия.

Однако в какой мере «бытие» сходно по своему происхождению с «вращением», «сверканием» (молнией) или «скоростью»? Так же ли точно оно конденсируется в самостоятельное нечто из того, что сказывается о предметах, причем обо всех предметах вообще? «Сократ бледен», «Сократ образован», «Кай смертен». Здесь нетрудно усмотреть, как бледность, образованность и смерть восстают над своими субъектами, о которых ранее сказывались, и обретают некоторое достоинство в себе, способность пребывать, ни о чем не сказываясь. В ранге субъекта надежно сохраняется поле их определенности, только теперь не для иного, а для себя. Бытие же распределено для всех, и следовательно, его «в себе» не может иметь никакой определенности, – в-себе-бытие всегда чье-то. Скорее уж молния способна не сверкать, оставаясь молнией, и вращение пребывать в себе, ничего не вращая, чем анонимное бытие, находящееся по ту сторону единичных вещей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю