355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Бондаренко » Консервативный вызов русской культуры - Белый лик » Текст книги (страница 18)
Консервативный вызов русской культуры - Белый лик
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:02

Текст книги "Консервативный вызов русской культуры - Белый лик"


Автор книги: Николай Бондаренко


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

"И озарение, так долго и трудно ожидаемое им озарение, постигло Петра Васильевича... Идя, он думал теперь о детях, которые одарят его внуками, и о внуках тех внуков, и обо всех тех, чьими делами и правдой из века в век будет жива и неистребима его земля – Россия".

Разве не делами и правдой того же Андрея Лашкова были спасены и люди, и кони? Разве не во имя правды он отказался от любимой Александры, муж которой воевал на фронте?

Перенесите Лашковых в девятнадцатый век или еще раньше, куда-нибудь к Тарасу Бульбе, в запорожцы, в войско Дмитрия Донского. Характеры, созданные талантливым художником, в силу своей психологической достоверности могут быть продолжены во времени. Они сильнее времени. "Вы хотите сделать как лучше для всех и поэтому обязательно попадете впросак,– говорит Андрею старый ветврач из бывших корниловцев Бобошко.– Чисты вы уж очень. Думается даже, что в конце концов и веровать начнете..."

Да, мне ближе заблудшие, но делатели, но работники, ратники Петр и Андрей, с неизбежностью пришедшие к вере, чем отнюдь не партийный, но разрушающий себя и других брат Василий. Он может шуметь на Петра за его партийные убеждения, но предает-то свою любовь именно Василий, подчиняется всем сатанинским законам, не собираясь с ними хоть как-то спорить. Галерея человеческих характеров наиболее представительна в главе о Василии и его московском дворе. За ней – московское детство Владимира Максимова, и оттого совсем нет умозрительности, литературности (он как бы вне литературных традиций, идет от жизни, от острой впечатлительности и наблюдательности, чем близок Виктору Астафьеву с его "Последним поклоном"). И все герои живут, несмотря на потрошителей России. "А она, родимая, токмо и сделала, что замутилась, и сызнова текет, как сто лет тому..."

Есть в этой низовой невозмутимости и терпимости и спасение и беда России одновременно. Но – какие живые характеры. Пройдет еще сто лет, и все приметы ненавистного строя станут вообще непонятны для читателя, а живые люди, переплетенные в сложном узле зла и добра, будут так же плакать и смеяться, сходить с ума и искать спасение, и читатели благодаря этим героям Максимова будут понимать утерянное время. Мысли автора разбросаны по всем персонажам, кроме, пожалуй, палача Никитина. И у всех – ощущение невозвратной потери. Чего? Своего труда, радости от тобою сделанного? "Винта у вас – у Лашковых – какого-то главного не хватает. Все норовите белый свет разукрасить, а свой огород бурьяном зарастает..." Есть и в этом правда раскулаченного Махоткина. Руки опускаются от невозможности что-то сделать. Пожалуй, ключевая сцена – строительство дома для Штабеля всем двором: "Божье дело начинаем, братцы, дом... Такое дело недоделать – грех. И – тяжкий". А затем ломка этого божьего дома по доносу Никишина. Когда же мы все начнем не ломать, а строить?

Владимир Максимов всей душой – за строителей. Потому для него Лашковы со всем своим прошлым, настоящим и будущим – это Россия. Он своим романом молится за Лашковых, он надеется, что они придут к вере. Не уничтожать Лашковых он требует, а провести дорогой прозрения и любви. Ибо с гибелью их, так ожидаемой Ильей Рубиным и другими критиками романа, придет гибель России, пустота, новая большая кровь. Авторская позиция явно просматривается в словах одного из героев романа, видящего спасение в возвращении к Богу, а не в новых революциях: "Вы зовете социальных и духовных люмпенов. Отбросы, которые жаждут самоутвердиться на крови... Но так ваш новый эксперимент влетит России в новую кровавую копеечку, я против... Поэтому, если вы начнете, я сяду за пулемет и буду защищать этот самый порядок, с которым не имею ничего общего, до последнего патрона. Буду защищать вот этих самых мальчиков от очередного еще более безобразного бунта... Вы – тьма. И Боже упаси от нее Россию".

И это было написано Владимиром Максимовым за пятнадцать лет до перестройки, до нашего нового эксперимента. Имеющий уши да слышит.

"Семь дней творения"– семь дней усталой, измученной России, семь дней жизни рода Лашковых с многочисленными воспоминаниями, отступлениями, снами и ретроспекциями. Владимир Максимов, как мало кто из писателей, верит в своих героев, верит во всех, и потому "не забывает о заблудших", куда относит и себя самого. Он не из тех, кто ищет вину во внешнем, какая бы она ни была. Прежде всего, призывает писатель, обратимся к самим себе, обратимся к делам своим. "Человек должен себя менять к лучшему, а не обстоятельства". Видим ли мы это сегодня? Неужто кто-то думает, что с введением рынка и расчленением страны люди станут лучше и добрее? Максимов ждет от своих героев активных деяний в обыденной жизни, ждет непрерывной молитвы делом.

Он не ищет виноватых, ибо виноваты все, но не ищет он и праведников, не ищет невинные жертвы, ибо на каждом из героев – своя доля ответственности. Виноваты аристократы и купцы, казаки и крестьяне,– все поучаствовали в разрушении старой России, все получили свое.

Репрессированный дворянин считает, что начало разрушению положили евреи: "Стучат, конечно, прикладами, так внушительнее... И уж будьте уверены – или жид, или латыш. И чуть что – сразу на мушку... Ты мне скажи, спокойствие-то кровожадное откуда? Люмпен, он вспыхнул и погас. У него классового гнева ровно до первой жратвы хватает. А ваши методически убивали. Убивали, будто нудный обет исполняли. Детишек – и тех не жалели. Романовых, к примеру... Сидел в них Яхве, глубоко сидел. Вот и давили гоев. Гоя можно, гой не человек". Еврей Ося думает, что просто в России "...ненавидят всех, кто живет лучше", отсюда и тяга к революциям. Корниловец Бобошко во всех бедах винит русского крестьянина: "Психологию русского крестьянина не учли. А ведь нас должна была научить пугачевщина. Максималист он, анархист, мужичишко наш православный. Он одним днем живет, а мы ему Царство Небесное..."

Есть свои претензии и к казачеству: "Всегда кажется, что власть может и должна давать ему больше. Именно поэтому оно предало царя ради Корнилова и Деникина, затем их обоих заменило собственными атаманами, коим вскоре предпочли совдепы, а теперь старается на прогадать и на них... Смесь унтерского гонора и лакейства, помноженная на звериную жестокость".

Как видит читатель, оценки не из приятных, и в каждой есть своя доля правды, в каждой просматривается взгляд самого автора. Как соединить все эти правды в единое, как предотвратить новые беды?

Владимир Максимов утверждает всем своим творчеством: надо просто начать делать. Независимо когда: сегодня, завтра, в любой момент. Не надо бояться начинать что-то делать. Если не для себя, то для потомков.

Его роман "Прощание из ниоткуда" – это как бы автобиографический вариант "Семи дней творения". Нет жесткого сюжетного построения, нет почти музыкальной цикличности глав, нет собирательности образов, нет растворения автора в героях. Здесь автор – сам герой. И, тем не менее, это не воспоминания, а проза. Как бы второй, более подробный, более дробный взгляд на Россию. И – неожиданно мягче, прощающе, сентиментальнее. И – еще большая благодарность деду Савелию, послужившему прообразом Петра Лашкова. Более понятной стала эта потаенная любовь Максимова к своему столь многими осуждаемому главному герою. Более понятно стало и еще более скрываемое им недоверие к оседлости, к кондовости, к "станишникам". Текст всегда выдает с головой талантливого автора. Вижу неожиданную близость таких вроде бы разных писателей, как Эдуард Лимонов в своих харьковских повестях "У нас была великая эпоха" и "Подросток Савенко", как Владимир Максимов в "Прощании из ниоткуда", как Виктор Астафьев в "Последнем поклоне" и "Царь-рыбе". И уже их общую близость к босяцкому Максиму Горькому. Это выработанное самой жизнью недоверие босяков, блатных, челкашей, серых, астафьевских бичей и браконьеров, лимоновских заправил харьковских окраин к угрюмому однообразию, оседлости, стремящимся любой ценой к стабильности, к кажущейся монотонности и жизни кондовых работяг. Это недоверие детдомовцев и колонистов к отгороженному миру, куда не допускаются чужие. Недоверие и одновременно тоска по такому кондовому дому, по вековой стабильности. Отсюда и любовь (почти беспризорника Влада Самсонова) к деду Савелию, к своему Петру Лашкову, прорывающаяся сквозь все внешние словеса. Это любовь к утраченному дому. Кстати, вот в чем, на мой взгляд, различие между В.Беловым и В.Астафьевым. Один – из оседлого, коренного крестьянства с их неподвижной веками моралью, с устоями и обычаями, второй – из раскулаченных беглых, уже кочевых, с люмпенизированной, быстро меняющейся, исходя из обстановки, моралью. Астафьев не мог уже написать "Лад", он мог только мечтать о нем.

И хоть ясно нам, как тяжело доставалось чужаку в кубанской станице, но находит Максимов их станичную правду: "Может, потом на Колыме вдвоем лес валили да по гнилым баракам вшей давили? Вот так-то оно, парень". И под конец уже пребывания в станице: "Ты на тутошних, братишка, не обижайся, мы друг к другу уже притерлись, нам чужак вроде как еж за пазухой, больно колко".

"Правду оседлую" всегда показать труднее, чем "правду кочевую" – та многообразнее, подвижнее, богемнее, всегда ближе к сердцу кочующего, "богемного" художника.

Но народ любой всегда держится на "правде оседлой", правде "молчаливого большинства". Сдвинь ее – и страна рухнет.

Может, и есть такая оседлая жизнь – основа всего? И кто взбаламутил, понес по кочкам и рытвинам, по перекатам и буреломам весь народ русский? Не в стабильности ли, не в оседлости ли народной – основа благополучия Германии и Японии? Не пора ли и нам осесть на землю, на свои предприятия, в своих мастерских и лабораториях?

И перестанем искать виноватых лишь вокруг. На этой земле стоит жить. И неистребима максимовская вера в человека. Недаром так называлась его ранняя повесть – "Жив человек". Недаром – "Мы обживаем землю". Если выживем значит, заслужили у Бога.

"Сейчас, подводя итоги пройденному, я ответственно сознаю, что каждый из нас... несет свой крест по заслугам... и да свершится до конца над нами суд Всевышнего!"

Виктор Астафьев

Астафьев Виктор Петрович родился 1 мая 1924 года в селе Овсянка Красноярского края, в крестьянской семье, умер в Красноярске в 2001 году. Отец – Петр Павлович Астафьев, мать – Лидия Ильинична Потолицына, утонула в Енисее в 1931 году. Воспитывался в семье дедушки и бабушки, затем в детском доме в Игарке, часто беспризорничал. Окончил железнодорожную школу ФЗО, после которой в 1942 году работал составителем поездов в пригороде Красноярска, пока осенью того же года не пошел добровольцем на фронт. Был шофером, артразведчиком, связистом. Участвовал в боях на Курской дуге, освобождал от фашистов Украину, Польшу, форсировал Днепр, был тяжело ранен, контужен. После демобилизации вместе с женой М.С.Корякиной в 1945 году вернулся к ней на родину, на Урал, жил в городе Чусовом. Там и начал писать. Работал на самых разных тяжелых работах, по ночам писал рассказы. В 1951 году в газете "Чусовой рабочий" появился первый рассказ "Гражданский человек". С 1951 по 1955 годы работал в газете "Чусовой рабочий", печатался в пермских газетах, в альманахах, в журналах "Урал", "Знамя", "Молодая гвардия". Первый сборник рассказов вышел в Перми в 1953 году под названием "До будущей весны". В 1958 году вышел роман о колхозной деревне "Тают снега". С 1958 года член Союза писателей СССР. С 1959 по 1961 год учился на Высших литературных курсах в Москве. Настоящая слава пришла после публикации повестей "Стародуб" и "Перевал". Затем последовал цикл повестей о становлении молодого человека в тяжелых сибирских условиях: "Кража", "Где-то гремит война", "Последний поклон". Одновременно шли рассказы о деревне, давшие полное право причислить Виктора Астафьева к мастерам деревенской прозы вместе с Василием Беловым, Валентином Распутиным, Василием Шукшиным и другими лучшими русскими писателями семидесятых годов.

В 1971 году неожиданно для самого Астафьева возник шедевр "Пастух и пастушка" – уже на тему войны. Любовь на войне, страдания и жестокость. По сути, с этой повести и началась настоящая "окопная правда" в нашей литературе. А тут подоспела проза Юрия Бондарева, Константина Воробьева, Евгения Носова... С 1967 года печатается сначала в "Новом мире" у Твардовского, а затем в "Нашем современнике". В 1969 году переезжает в Вологду, поближе к друзьям-соратникам. В 1976 году вышла повесть "Царь-рыба", отмеченная Государственной премией СССР. В своей и деревенской и военной прозе старается передать чувства простого человека, донести до читателя народную русскую правду. В годы перестройки, уже переехав к себе на родину в Красноярск, купив дом в родной Овсянке, в силу разных причин Виктор Астафьев расходится с большинством писателей-почвенников, отходит от патриотического направления в литературе. Выступает с митинговыми проельцинскими статьями и даже подписывает расстрельное письмо "Раздавите гадину", составленное радикальными либералами, призывающими к окончательной расправе с патриотами России. Конечно, эти настроения сказались и в романе "Прокляты и убиты", который резко не приняли ни Евгений Носов, ни Василий Белов, ни Валентин Распутин... Но тем не менее в прозе своей, по основным мотивам творчества, Виктор Астафьев не смог уйти от своего привычного народного восприятия мира. Чему подтверждение – лучшие главы романа "Прокляты и убиты". В последние годы потянулся к христианству, к смирению, отошел от радикальных перестроечных взглядов. В области морали и этики оставался последовательным консерватором до конца дней своих. Уже в годы перестройки (1989) получил звание Героя Социалистического труда и гордо носил звездочку Героя на лацкане своего пиджака.

"Не напоивши, не накормивши, добра не сделавши – врага не наживешь"русская пословица.

Натан Яковлевич!

(....) У всякого национального возрождения, тем более у русского, должны быть противники и враги. Возрождаясь, мы можем дойти до того, что станем петь свои песни, танцевать свои танцы, писать на родном языке, а не на навязанном "эсперанто", тонко названным "литературным языком". В своих шовинистических устремлениях мы можем дойти до того, что пушкиноведы и лермонтоведы у нас будут тоже русские, и, жутко подумать, собрания сочинений отечественных классиков будем составлять сами, энциклопедии и всякого рода редакции, театры, кино тоже "приберем" к рукам, и, о ужас! О кошмар! Сами прокомментируем "Дневники" Достоевского.

Нынче летом умерла под Загорском тетушка моей жены, бывшая нам вместо матери, и перед смертью сказала мне, услышав о комедии, разыгранной грузинами на съезде: "Не отвечай на зло злом, оно и не прибавится"... Последую ее совету и на Ваше черное письмо, переполненное не просто злом, а перекипевшее гноем еврейского, высокоинтеллектуального высокомерия (Вашего привычного уже "трунения"), не отвечу злом, хотя мог бы, кстати, привести цитаты и в первую очередь из Стасова, насчет клопа, укус которого не смертелен, но...(...)

Более всего меня в Вашем письме поразило скопище зла. Это что же Вы, старый человек, в душе-то носите? Какой груз зла и ненависти клубится в Вашем чреве? (...)

Пожелаю и Вам того же, что пожелала дочь нашего последнего царя, стихи которой были вложены в "Евангелие" – "Господь, прости нашим врагам, Господь! Прими их в объятья". И она, и сестры ее, и братец, обезноженный окончательно в ссылке, и отец с матерью расстреляны, кстати, евреями и латышами, которых возглавлял отпетый, махровый сионист Юровский.

Так что Вам в минуты утишения души стоит подумать и над тем, что в лагерях вы находились и за преступления Юровского и иже с ним, маялись по велению "Высшего судии", а не только по развязности одного Ежова.

Как видите, мы, русские, еще не потеряли памяти и мы все еще народ большой и нас все еще мало убить, но надо и повалить..."

Из письма Виктора Астафьева

Натану Эйдельману

ПОСЛЕДНИЙ ПОКЛОН

АСТАФЬЕВУ

Уходит человек – и сразу сбрасывается огромнейший пласт временного, сиюминутного, бытового ила, из-за которого часто уже и сам человек во всем своем величии не виден. Очевидно, так было и с Львом Толстым. Наверняка, так было с Владимиром Маяковским. Так на наших глазах происходит очищение Виктора Астафьева. Очищение от многолетнего ила противоречий, метаний и наговоров и самого писателя и его оппонентов. И уже не так важно, кто был прав или неправ в этих спорах, ибо осталось главное, что определяет его судьбу в истории, остались его изумительные книги "Пастух и пастушка", "Ода русскому огороду", "Последний поклон", "Царь-рыба", "Зрячий посох"... Слава Богу, осталось за ним нечто вневременное, внесуетное. Скажу честно, я искренне рад. Бывает же, что и человек на виду, а уходит – и вместе с пеной суеты, мелких литературных споров и политических дрязг исчезает полностью. И тут уже дело не в том, левый он был или правый. Для меня с очевидностью выросло за последнее время значение личности Вадима Кожинова и его трудов. Стала яснее ценность творчества Татьяны Глушковой, понятней стали истоки ее неукротимости и максимализма. Без этого отстаивания своих аксиом в непримиримой борьбе с друзьями и недругами она бы потеряла нечто главное в самой себе...

Виктор Петрович Астафьев, очевидно, тоже не мог жить без противоречий. Такой характер, такова была эпоха, выработавшая этот характер. Когда он закусывал удила, то уже ничто и никто не могли его остановить. Разве что он сам потом, опомнившись, утишивал себя. Вот и в записях последнего времени Виктор Петрович брал все более высокую христианскую ноту смирения, не отказываясь ни от чего сделанного и сказанного, но и не педалируя, не подтверждая свои былые проклятья. Мол, Бог рассудит... Бог и на самом деле рассудит. Ветер унесет пену бешеного прибоя, а погружаясь в глубину наследия, оставленного нам всем Астафьевым, мы с неизбежностью увидим замечательного русского национального писателя, творящего по русским классическим канонам и утверждающего вечную связь человека и природы, увидим моралиста и патриота земли русской. Пусть последние годы мы слышали брюзжание Виктора Петровича по поводу патриотизма, этим он тоже оказался схож с Львом Николаевичем Толстым, назвавшим в конце жизни в беседе с одним из зарубежных журналистов патриотизм – последним прибежищем негодяев. Но во всей великой русской литературе, пожалуй, нет ничего более патриотического, в самом прямом смысле этого слова, чем "Война и мир". Так и в прозе второй половины ХХ века мало найдется художественных творений, столь последовательно защищающих и русскую землю, и русский народ, как это делает Виктор Астафьев в "Последнем поклоне" и в "Царь-рыбе". Трудно найти еще такого же пламенного реакционера, защищающего вечные консервативные ценности от современной цивилизации. Разве его "Людочка", "Кража", "Конь с розовой гривой" и даже "Печальный детектив" – это не горькое повествование о том, что теряет человек, разрывая с традициями своего народа? Вот уж кто никогда не был ни космополитом, ни интернационалистом в своей художественной прозе, так это Виктор Астафьев, что и прорывалось в его рассказах и письмах. Что прорывалось в отношении к нему, даже позднему, нашей либерально-космополитической интеллигенции. Помню, когда я еще не так давно приезжал в Красноярск на юбилей к своему другу Олегу Пащенко, заходил и в редакцию либеральной газеты, где работали старые мои приятели еще по Литературному институту. Слово за слово, естественно, заговорили и о Петровиче. Как я и предполагал, в либерально-еврейскую интеллигенцию Красноярска Астафьев не вписался, там его по-прежнему, несмотря на все метания и оправдания, не принимали. Чужой он им был всем своим менталитетом, всеми повадками, всем нравом. А представить в каком-нибудь либерально-еврейском салоне мадам Ширман его супругу Марью Семеновну мы (и левые и правые) при всем желании не смогли. В результате все последние годы Виктор Петрович был в удручающем одиночестве. Почти от всех своих былых учеников и друзей он сам отошел, упрекая их в некоей красно-коричневости, а к другому берегу все равно никак пристать не мог, не подпускали. И писем Эйдельману не простили – не та среда, там прощать не умеют, и, главное, прозу-то русскую корневую все равно перечеркнуть не могли. Ежели даже в "Прокляты и убиты" углядели они ненавистного для Астафьева комиссара Лазаря Исаковича Мусенка – "человека-карлика", да и любимых писателем шпанистых Булдаковых и Шестаковых наши либералы тоже на дух не выносят. Чего же им в Астафьеве ценить? Разве что возможность использовать в своих расстрельных письмах его подпись? И то в печально-знаменитом письме либеральных писателей "Раздавите гадину", опубликованном в "Известиях" в 1993 году, после танкового удара по дому Советов, его фамилию поставили последней, без всякого алфавита, и, как меня уверял его близкий друг, без согласования с писателем... Ну, да не о либералах речь. Им место в прозе Астафьева давно определено было, еще в "Царь-рыбе". Гога Герцев проявил себя в последнее десятилетие во всей красе...

Много думал о его одиночестве, лишь усиливающем его же позднее остервенение. Бог ему судья, но почему-то ему быстрее, чем кому другому, многие им обиженные, или зло задетые, легко прощают, а особенно сейчас, после его ухода, все лютования и наговоры. Любовь к его героям, любовь к его слову пересиливает противоречия. Значит, так надо было ему самому. Чисто по-русски вырвалась в годы перестройки из него размашистая максималистская неукротимость. И дело не в идеологии, не в антисоветизме. Все понимали, что его размашистый разрыв с привычным ему миром связан не с желанием порвать с надоевшей советскостью. По крайней мере, не столько с этим желанием. Он бы легко ужился на нашем патриотическом политическом и литературном пространстве и в новом антикомиссарском облике. Не думаю, что своим антикоммунизмом он удивил бы Игоря Шафаревича или Михаила Назарова, Дмитрия Балашова или Илью Глазунова, Леонида Бородина или Владимира Солоухина. Не думаю, что политически он оказался правее Дим Димыча Васильева или Александра Баркашова. Нет, и политически и эстетически Виктор Петрович оставался бы в нашем культурном и литературном мире даже при всех своих метаниях – разве что стал бы еще одним героем неукротимого Владимира Бушина. Ему нужен был разрыв тотальный, со всем своим былым пространством. Опять же, как Лев Николаевич Толстой, но только задолго до смерти, он сам ушел со своей мистической Ясной Поляны в иное чужое пространство, ушел со своей почвы...

Поговаривали о чрезмерном тщеславии, о надеждах на Нобелевскую премию. Не верю. Во-первых, ясно было, что писем Эйдельману в таких случаях не забывают. Все-таки такого прямого выпада не было ни у Распутина, ни у Белова, ни у Шукшина, ни у Куняева. "Что написано пером, того не вырубишь топором". Да и опубликовано было десятки раз в нашей и зарубежной прессе. Во-вторых, не такой уж расчетливый характер у Виктора Петровича был, по-мужицки еще схитрить мог, но вести глубокую закулисную стратегию не сумел бы при всем желании. Значит, что-то наболело изнутри. Ему надо было именно так размашисто, по-русски порвать со своей литературной братией. Может, так же наотмашь рвал и Ельцин со своим коммунистическим политбюровским прошлым, а заодно и со всей страной. С державностью, с государственностью. Пропадать, так с музыкой? Все тот же русский максимализм.

Я с Виктором Петровичем познакомился поближе в Петрозаводске, когда мы в самом начале восьмидесятых годов вместе ездили с группой наших лучших писателей на совет по прозе, организованный Сергеем Павловичем Залыгиным. Я был молодым начинающим критиком, он – уже маститым писателем, но Виктор Петрович никогда не важничал и держался в ту пору на равных, особенно с теми из молодых, кого привечал. После той поездки на север вместе с лидерами деревенской прозы Анатолий Ананьев, главный редактор "Октября", постарался быстро избавиться от меня, а я в журнале заведовал отделом критики. Ананьев люто ненавидел всю деревенскую прозу, особенно Астафьева и Белова. Его буквально начинало трясти при их упоминании. Помню его слова : "Или ты по тротуарам с Беловым и Астафьевым гуляй, или в "Октябре" работай..." Вскоре я уже работал в новом журнале "Современная драматургия" и был очень доволен, когда удалось впервые опубликовать очень острые главки из астафьевского "Зрячего посоха". Судя по письмам, которые у меня сохранились, был чрезвычайно рад этой публикации и Астафьев. Виктор Петрович пригласил к себе в Красноярск, он еще только осваивал новую сдвоенную квартиру в Академгородке, которую, как он мне рассказывал, ему помог получить Юрий Бондарев. В Красноярске уже в то время была очень сильная писательская организация, хватало всякой твари по паре, всех направлений и возрастов. Официозному партноменклатурщику (а ныне отъявленному антисоветчику-демократу) Чмыхало противостоял почвенник-вольнодумец Виктор Астафьев. Было чрезвычайно много для областного города талантливой молодежи, моих сверстников: Олег Пащенко, Сергей Задереев, Эдик Русаков, Олег Корабельников, Михаил Успенский, Александр Бушков. Позже приехал завороженный Астафьевым тигролов Толя Буйлов. Делили время между Москвой и Красноярском Роман Солнцев и Евгений Попов. Их всех пригревал тогда Виктор Петрович. От щедрого астафьевского гостеприимства перепадало и мне. Скорее всего, именно поэтому я в восьмидесятые годы зачастил в Красноярск. Вел какие-то семинары молодых. Участвовал во всех писательских областных мероприятиях. Мало в каком из провинциальных центров России была такая творческая живая атмосфера. С Сережей Задереевым объездил весь юг этого огромного края, от Минусинска до Шушенского. С Романом Солнцевым выступал у энергетиков Дивногорска. И всегда заезжал в Овсянку, ночевал в астафьевской пристройке, выпивали, обсуждали с Виктором Петровичем все наши московские новости. Это в своей поздней публицистике он, разозленный нашей газетой "Завтра", в чем только меня не обвиняет, тогда же скорее чуть ли не завидовал моей смелости: мол, ты молодой, делаешь что хочешь, пишешь что думаешь, хорошо таким, вы нашей жизни не нюхали, наших страхов не знаете. Помню, он даже по поводу знаменитой повести "Живи и помни" Валентина Распутина говорил, что фронтовик такого бы написать не смог. Простить дезертира или даже попробовать понять дезертира фронтовик не захотел бы. Это только невоевавший Распутин посмел такое написать... Очевидно, все так и было, и страхи были, и неприятие дезертира Гуськова, и осторожность житейская. И вот когда от этих страхов разом решил Виктор Петрович избавиться, вместе с ними и половину былой жизни перечеркнул. От всех друзей-фронтовиков разом отказался. Не смог простить им своих страхов...

Бывал и у меня в Москве дома Виктор Петрович, приглашал к себе, когда останавливался то в гостинице "Россия", то в "Москве", то у своих друзей-художников. Я не собираюсь сравнивать себя с Астафьевым ни по каким параметрам. Каждому – свое. Да и не с одним со мной из молодых писателей и критиков у него устанавливались довольно близкие дружеские отношения. Он, может быть, был одним из немногих известных писателей, который умел и желал дружить с молодыми соратниками. Сукачев, Буйлов, Пащенко, Задереев... В их ряду был и я. Тем труднее было нам всем вырывать его из своего сердца, из своей памяти. Тем тяжелее было выслушивать злые упреки в свой адрес. Мы-то слыхивали от него и иные слова. И вдруг все перечеркивалось, белое называлось черным, его же восторги нашим творчеством и порой даже чрезмерные признания нашей талантливости перечеркивались напрочь и заменялись нелестными словами... Как ни странно, легче было читать жесткие попреки тем, кто не знавал Виктора Петровича поближе, кто не был им обласкан.

Но пришло горе. Ушел уже навсегда наш мятущийся Виктор Петрович. И я не знаю, как у моих друзей красноярских, но у меня в памяти остались в результате одни добрые воспоминания, да и в прозе астафьевской прежде всего будут помниться его же добрые герои. Его изумительная бабушка, его Акимка, его ранние пасторальные офицеры. Зло улетучивается быстрее. Недаром и в завещании его виден тот прежний Астафьев. Замечательный тон, уважительное отношение к людям, доброта и требовательность. "Если священники сочтут достойным, отпеть в ограде моего овсянского дома. Выносить прошу меня из овсянского дома по улице пустынной, по которой ушли в последний путь все мои близкие люди (Какое почитание традиций, какое уважение к памяти своих предков! – В.Б.) Прошу на минуту остановиться возле ворот дедушкиного и бабушкиного дома, также возле старого овсянского кладбища, где похоронены мои мама, бабушка, дедушка, дядя и тетя. Если читателям и почитателям захочется проводить поминки, то, пожалуйста, не пейте вина, не говорите громких речей, а лучше помолитесь. На кладбище часто не ходите, не топчите наших могил, как можно реже беспокойте нас с Ириной. Ради Бога, заклинаю вас, не вздумайте что-нибудь переименовывать, особенно родное село. Пусть имя мое живет в трудах моих до тех пор, пока труды эти будут достойны оставаться в памяти людей. Желаю всем вам лучшей доли, ради этого и жили, и работали, и страдали. Храни вас всех Господь."

Проникновенные, чистые и воистину христианские слова. Будто уже оттуда, с Горних высот, завещаны нам от одного из последних лидеров ХХ века.

Ощущение такое, что неумолимый и жесткий, трагический и великий ХХ век зовет за собой всех своих свидетелей и сотворителей. На наших глазах в самом прямом смысле уходит, ускользает минувшая эпоха. За последние годы как быстро поредели ряды главных участников исторических событий ХХ века. Остается молчаливая массовка. Еще немного – и мы уже окончательно будем жить в ином, чуждом для нас мире третьего тысячелетия: с иными законами, иной моралью, иной эстетикой, иной литературой. И переделывать этот мир будут уже совсем другие люди, движения, союзы. Тем более важно нам, людям исторического промежутка между разными цивилизациями (советской и постсоветской), донести нравственные и культурные ценности русского народа в новое время, новым людям. А Виктору Петровичу Астафьеву за все то непреходящее и глубинно-народное, что есть в его литературе, сотканной из бесконечного труда и бесконечных страданий,– Последний поклон. Царь-перо выпало из рук. Кто подхватит?

Дмитрий Галковский

Галковский Дмитрий Евгеньевич, прозаик, философ, эссеист. Родился 4 июня 1960 года в Москве. Окончил МГУ. Короткое время работал в журнале "Наш современник". С 1985 по 1988 год писал огромную, в 70 авторских листов, романно-философскую книгу "Бесконечный тупик". Несколько лет печатал ее в отрывках в газетах и журналах самой разной направленности, от "Нового мира" до "Нашего современника", от газеты "Завтра" до "Независимой газеты". Нашел поддержку у Вадима Кожинова, который, пожалуй, первым высоко оценил это пространное сочинение. Кожинов писал: "Дмитрий Галковский не раз говорит о том, что главный его учитель – Василий Васильевич Розанов. И, конечно, розановское наследие во многом определило и дух, и стиль "Бесконечного тупика", хотя Дмитрий Галковский создал и некий свой собственный жанр: его примечания – это не отдельные "листья"; они растут на одном ветвистом древе,– может быть, слишком ветвистом: в "Бесконечном тупике" – пятьдесят четыре "ветви" с большим или меньшим количеством "листьев"..." Написана книга от имени некоего Одинокова. Издать ее удалось не сразу, лишь с помощью предпринимателя Паникина, главы "Панинтера". Книга вызвала большой интерес в литературной среде. Была присуждена премия "Антибукер" в сумме 12 тысяч долларов, от которой Дмитрий Галковский отказался, засомневавшись в чистоте помыслов ее создателей и финансистов. Выпустил три номера собственного журнала. В 2001 году выпустил свою антологию советской поэзии "Уткоречь" и опубликовал несколько рассказов в "Литературной газете" и "Дне литературы". Живет в Москве.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю