Текст книги "В пограничной полосе (Повести, рассказы)"
Автор книги: Николай Черкашин
Соавторы: Виктор Пшеничников,Евгений Воеводин,Павел Ермаков,Вадим Черновецкий,Игорь Козлов,Владимир Тикыч
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц)
Вторая причина была, конечно, лишь поводом уйти из школы. Меня отвергла первая школьная красавица Лия Арутюнян, и я не мог этого вынести. Объяснение было на Лийкиной лестнице. Она стояла, поглядывая на меня с нетерпеливой тоской. Я сказал Лии, что люблю ее давно, еще с прошлого года. Она пожала плечами и ничего не ответила. «Надо поцеловать ее, что ли?» – подумал я. Но, к счастью, наверху хлопнула дверь, и кто-то начал спускаться по лестнице. Я ждал, когда старик с бидончиком доберется до первого этажа. Вот тогда поцелую. «Почему ты молчишь?» – спросил я. «А разве надо отвечать?» – сказала Лия. «Надо». – «Господи, – вздохнула она, – всегда надо отвечать…»
И я понял, что не первый говорю ей о любви, и не первый торчу здесь, на ее лестнице, и не мне первому пришла в голову мысль поцеловать Лийку. Только, может быть, другие оказывались смелее и удачливее меня. Стоило мне решиться, как снова хлопнула дверь, на этот раз внизу… «Я пойду, – сказала Лия, чуть поднимая мохнатые ресницы. – По алгебре много задали». Я не стал ее удерживать. Я сел на подоконник и просидел, наверное, час.
Наверное, час, потому что в десятых классах было на урок больше, чем у нас, девятиклассников. И через час на лестнице появился Ковалев – абсолютный чемпион района по шашкам среди юношей; длинный и белесый, как мороженый судак. Он поглядел на меня прозрачными глазами и спросил: «Ты курица?» – «Это почему же?» – «Лийку высиживаешь». – И, пройдя мимо, нажал кнопку Лийкиного звонка.
Потом, уже в школе, десятиклассники, проходя мимо меня, вежливо осведомлялись, что именно я высидел из того самого подоконника? Чемпион, оказывается, был еще и трепло. Мне не хотелось больше объясняться с Лийкой. Но я решил – хватит! Пойду на завод и буду учиться в вечерней школе, как все порядочные люди.
Когда я сказал об этом своим, мать начала ходить из угла в угол, охватив плечи руками так, будто в квартире трещал мороз. Впрочем, это не мешало ей говорить о том, что я хочу остаться неучем, и что у меня нет никакого самолюбия, и что я выбираю путь наименьшего сопротивления, потому что она точно знает – в вечерних школах требования не такие, как в обычных. Мама у меня всегда все знает совершенно точно!
– Погоди, – перебивал я ее. – А как же Колянич? Тоже неуч, да? Он когда пошел на завод?
– Было другое время, другие обстоятельства, – возражала мать. – Ему нужно было помогать семье. А ты сыт, одет, в тепле.
– …Отдельная квартира, телевизор, – подхватил я, – холодильник, пылесос, абонемент в филармонию.
– Как ты разговариваешь со мной?!
– Я не разговариваю, а перечисляю. Ты просто не хочешь понять, что я не ребенок и морально не школьник.
Во! Мне здорово понравилось это «морально не школьник». Сразил наповал. Мать даже остановилась и начала разглядывать меня так, будто видела впервые, и теперь пыталась догадаться, кто же этот парень?
Колянич хмурился. Потом выставил маму за дверь и спросил:
– Ну а по совести?
– Что по совести?
– Какая тебя муха укусила?
– Укусила одна, – признался я.
– У нее есть определенное имя?
– Конечно.
– Наплевать, – сказал Колянич. – Тебя еще сто раз такие будут кусать. Что ж, каждый раз бегать, что ли?
С Коляничем мне всегда было легко. Мы договорились, что я пойду на «Большевик» в его цех. Учеником сварщика. И обязательно учиться! Без всяких фокусов. Чтоб десятилетку кончить, как положено.
Когда мать снова вошла в комнату, мы с Коляничем играли в шахматы. Из пяти партий я должен выиграть одну – тогда мне положен рубль. Так сказать, материальный стимул.
Колянич – мой отчим, мамин второй муж, и очень правильный человек. Когда я был маленький, то не мог выговорить его имя-отчество – Николай Николаевич, – и у меня получалось «Колянич». С тех пор он так и остался Коляничем.
Итак, мы подвели мать к метро, помахали ей, и Колянич сказал: «Вперед, рабочий класс».
Помню, как я опешил, впервые попав в цех. Где-то высоко-высоко, под стеклянной крышей, летали голуби. Солнечные лучи падали в цех широкими снопами. Все здесь было огромно и все гремяще. Гремела какая-то страшная машина, зажав между валками толстенный лист металла, и этот лист сворачивался у меня на глазах, как бумажный. Другая машина рубила металлические листы – она-то и гремела больше всех. Колянич нагнулся ко мне и крикнул, потому что нормально разговаривать здесь было невозможно:
– Эта вот – листосгибочная, только недавно поставили, а которая рубит – это гильотина.
Потом я увидел: стоял в цехе столбик, на нем – медная чаша, и из этой чаши бил фонтанчик. Колянич нагнулся и тронул губами воду, будто сломал хрустальный столбик. Тогда я тоже нагнулся, и вода показалась мне необыкновенной, совсем не такой, какая шла дома из крана. Я только попробовал ее, и вдруг мне стало совсем легко и спокойно, будто я бывал здесь уже сто или тысячу раз.
Когда через несколько месяцев я сдал на третий разряд, в цех пришел корреспондент «Смены» и замучил меня вопросами: «А почему ты пошел на завод? А трудно работать и учиться? А кем ты хочешь стать в будущем? А что тебе понравилось здесь больше всего?» Я сказал: «Фонтанчик. Больше всего мне понравился фонтанчик». Я думал, что корреспондент поглядит на меня как на тронутого, – надо же, фонтанчик ему больше всего понравился! – но корреспондент пришел в восторг, потащил меня к этому фонтанчику и заставил раз десять нагибаться и пить. Я нагибался и пил, а он фотографировал меня. «Потерпи, нужны дубли». У меня в животе было холодно и булькало, а он все снимал свои дубли.
Потом в «Смене» была моя фотография. Я в берете, лихо сдвинутом на ухо, в спецовке, нагибаюсь над струйкой воды… И тут же заметка – «Живой родник». Ровно шестьдесят восемь строчек о том, как растет молодое поколение на заводе «Большевик».
Вечером Колянич позвал меня к телефону. «Очень приятное сопрано», – сказал он. Я взял трубку, и трубка запела Лийкиным голосом: «Володя? Тебя можно поздравить? Может быть, встретимся?» Я долго слушал и молчал. «Почему ты молчишь?» – спросила Лия. «Господи, – сказал я. – Всегда нужно отвечать…» Бац! Лия положила трубку. Колянич сидел на диване и читал газету. Я пошел к двери, и Колянич что-то пробормотал. Я не понял: «Что?» – «Кажется, муха улетела», – повторил он.
Конечно, улетела! Дурак я был набитый! Да и не очень-то я был влюблен в Лийку. Вот Зоя Рыжова – совсем другое дело.
* * *
Нет, я не мог уснуть, только напрасно ворочался в своей люльке. Спал Костька, посапывал Эрих, за дверью тихонько бренчала посуда – это Басов моет после нас тарелки и ложки. Я встал. Надо пройтись, может, тогда усну.
– Ты чего не спишь? – строго спросил меня Сырцов, когда я вышел из спальни.
– Нервы разыгрались, – сказал я. – А ты чего делаешь?
– Документацию веду, не видишь.
Перед ним лежала «Пограничная книга», и я заглянул в нее через Васькино плечо с сержантскими лычками. «Нарушения границы не обнаружено… Больных нет…»
– Слушай, – сказал я, – а записано здесь где-нибудь «Нарушение обнаружено»? Давай полистаем, а?
Я думал, Сырцов скажет свое «отставить», но вдруг он начал листать толстую книгу, бормоча: «Не обнаружено… не обнаружено… не… не… не…»
– Понятно, – сказал я. – Кто же здесь пойдет? Рыба за пять километров плеснет, и то видно.
– Странно рассуждаете, – заметил Сырцов, переходя на «вы». – Может, вообще тогда ликвидировать прожекторную? Может, я подам рапорт – так и так, по мнению рядового Владимира Соколова, считать пост ненужным?
– А ты, оказывается, шутник! – сказал я. – Только вот ведь они, факты. За два года сплошные «не». Ладно. Пойду прогуляюсь, а то голова какая-то тяжелая.
Я вышел, и сразу же в лицо ударил резкий октябрьский ветер. Он гнул облетевшие березы, и голые ветви шуршали, соприкасаясь. Я повернулся к ветру спиной, и он подхватил меня. С камня на камень почти бегом я спустился к воде. На берегу лежали длинные зеленые пряди водорослей. Волны сюда не прорывались. Небольшой накат выбрасывал эти водоросли и пенопластовые поплавки от сорванных сетей. Я шел по берегу, стараясь не наступать на скользкие водоросли, и думал о том, что Зойку Рыжову с Лийкой, конечно, не сравнить…
* * *
Ранней весной наш дом одели в леса, и мама говорила, что теперь ни в коем случае нельзя открывать окна. А мне было забавно, что мимо наших окон проходят люди.
Я подхватил ангину и сидел дома с перевязанной шеей. Люди ходили за окнами и о чем-то разговаривали. Вдруг прямо передо мной, по ту сторону окна, оказалась девчонка в перемазанном ватнике и платке. Она приставила к глазам руки, как бинокль, и почти прижалась к стеклу, чтобы увидеть, есть кто-нибудь в комнате или нет. Увидела меня и замахала рукой, закрутила пальцем, но я ничего не понимал, тогда она постучала по форточке.
– Чего тебе? – спросил я, открыв форточку.
– У тебя телефон есть?
Тогда я влез на подоконник, дернул верхнюю задвижку, потом нижнюю, повернул ручку… Затрещала бумага, которой было оклеено окно, зашуршала, выпадая, вата.
– Тебе звонить, что ли? Влезай. У нас бесплатно. Она спрыгнула в комнату и увидела мою забинтованную шею.
– Хвораешь?
– Вот еще! – фыркнул я. – На соревнованиях погорел. До самого финала дошел, и не повезло.
Она понимающе кивнула: самбо?
– Фехтование, – махнул я рукой. – Выпад рапирой, ну вот и…
Тут я поморщился. Надо было соглашаться на самбо. Она ведь сама подсказала мне лучший вариант для вранья. Должен же остаться от рапиры хоть какой-нибудь след.
– Ладно, давай звони, – сказал я.
Но девчонка не спешила. Она оглядела комнату и кивнула на большой портрет Хемингуэя.
– Это твой дедушка?
Я покровительственно похлопал ее по плечу:
– Иди, иди, звони, пигалица. А это знаменитый американский писатель, стыдно не знать.
– Подумаешь, – пожала она плечами, – как будто бы ты все знаешь! А кто такой Мшанский, знаешь?
Я не знал, кто такой Мшанский, но, поскольку девчонки обычно влюблены в киноартистов, ответил с полной уверенностью:
– Артист.
Теперь уже усмехнулась она и, набирая номер, ответила:
– Точно! Еще какой артист!
– Мне Мшанского, – сказала она в трубку. – Это вы, товарищ Мшанский? Это я, Рыжова. Что же получается, товарищ Мшанский?
Он что-то говорил ей, а пигалица Рыжова слушала и морщилась:
– Да знаю я все эти песни наперед! Я не грублю, я дело говорю. Механика еще вчера обещали прислать, а у нас и сегодня подъемник стоит. Раствор прислали – кисель какой-то…
Она бросила трубку, и я поглядел, не сломалась ли та.
– Извини, пожалуйста, – сказала Рыжова. – Действительно, артист. Ничего, я из него душу выну.
И пошла к окошку. Я остановил ее. Пигалица глядела на меня снизу вверх, а я стоял перед ней со своей забинтованной шеей и не хотел, чтобы она уходила.
– Что у вас там случилось? – спросил я. – Может, помогу?
– Ты?
– Ну, я.
– Подъемный механизм заело.
– Это мигом.
Я надел куртку, схватил молоток, клещи, отвертку и полез за Рыжовой через окно, чинить подъемный механизм. Вот спасибо тебе, подъемный механизм, что ты вовремя испортился! И молодчина ты, дорогой товарищ Мшанский, что не прислал механика.
Повреждение было – раз плюнуть: соскочила малая шестерня – разболталась ось, на которую она была посажена. Работы – на десять минут. Но я нарочно провозился добрый час. Зато узнал, что Рыжову зовут Зоя и что она бригадир комплексной молодежной бригады. Вот тебе и пигалица!
– Ну как? – спрашивала она, подходя через каждые три минуты.
– Сделаем! – отвечал я, постукивая по шестерне. Когда наконец все было готово и ящик с раствором пополз наверх, Зоя спросила:
– Ты как? На общественных началах или выдать на маленькую?
Она стояла, склонив голову, и глаза у нее были черт знает какие ехидные. Нет, они были очень красивые – серые, в мелких лучиках. Я видел в них самого себя, в беретике и с этой дурацкой повязкой на шее. Повязка была особенно хорошо видна.
– На общественных, – сказал я. – А ты чего сегодня вечером делаешь?
– Ого! – удивилась она. – Да ты, оказывается, шустрый парень. Сегодня я иду в театр.
– А завтра?
Зоя пожала плечами и сказала, что заглянет завтра в окошко.
Она полезла по ступенькам и уже с третьего этажа крикнула:
– Соколов! Слышишь, Соколов? В следующий раз бюллетень подальше убирай. Понял?
Я стоял, красный, как помидор. Бюллетень лежал рядом с телефоном, и там было ясно написано: фолликулярная ангина. Конечно, можно было крикнуть, что я вовсе не Соколов и что это не мой бюллетень.
Назавтра Зоя постучала в мое окошко и крикнула:
– Как себя чувствуешь, д'Артаньян?
Я открыл окно и сказал:
– Заходи.
Зоя засмеялась и щелкнула меня по носу – вот так, запросто, взяла и щелкнула, как котенка.
– Лежи и выздоравливай, – сказала она. – Чао!
Какое там выздоравливай! Я ждал Зою внизу, ждал в комнате, когда она заглянет и крикнет: «Как себя чувствуешь, д'Артаньян?» Она смеялась и убегала от меня. Но все-таки я ее дождался. Сказал, что скоро ухожу в армию. Попросил разрешения писать. Она пожала плечами – пожалуйста, и дала свой адрес: общежитие строителей, комната 12… Чао!
* * *
Нет, это было еще не все.
Мать, конечно, обнаружила открытое окно и начала набирать обороты. Колянич поглядывал на меня, все понимая, но побаиваясь, что солидарность со мной может ему дорого обойтись. Когда я выздоровел и мы шагали к автобусу, он не выдержал и спросил: «Кажется, на этот раз муха влетела в окно, а?» – «Ты догадливый, – кивнул я. – Шерлок Холмс, а не мастер участка. Только, надеюсь, ты не станешь обсуждать это с мамой? Должны же у мужчин быть свои секреты?»
Конечно, я не выдержал и в первый же выходной пошел в общежитие, выклянчив у Колянича его замшевую куртку. Куртка была мне великовата, но зато я знал, что ни у кого больше такой нет. Еще у меня был с собой транзистор. Я носил его в заднем кармане брюк, как один парень из какого-то фильма. Идешь – и сзади то музыка, то футбольный матч, то литературная передача.
Перед входом в общежитие стояли и курили ребята. Должно быть, наплясались и вышли остыть на ветерке, потому что все они были без пальто, а танцующих я увидел через окна первого этажа. «Это что за кадр?» – услышал я за спиной. «Не знаю…»
Я вошел в вестибюль, и вахтерша даже не поглядела на меня. Музыка доносилась из глубины коридора, и я пошел на нее.
Здесь, в маленьком зале, было тесно и душно. Я стоял у стены, искал глазами Зою и увидел наконец. Она отплясывала с каким-то парнем, и он мне сразу же не понравился – у него были усики и бачки, похожие на две сосиски, прикрепленные к щекам. Пижон. Я глядел не на Зойку, а на этого парня с «сосисками» на щеках и думал о том, что находят девчонки в таких волосатиках?
Зоя увидела меня.
Когда танец кончился, она подошла (волосатик следом) и протянула руку:
– Д'Артаньян? Попрощаться пришел?
– Нет еще, – ответил я. – Просто так.
– По пути? – сказала Зойка. И я согласился:
– Да, шел вот и заглянул по пути. А здесь, оказывается, танцы, так что не буду мешать.
Я хотел повернуться и уйти, но Зойка удержала меня за рукав Коляничевой куртки.
Мы вышли на улицу. Зойка держала меня под руку. Те парни все еще стояли и курили, и я снова услышал за спиной: «А, еще один Зойкин воспитанник!» Зойка тоже услышала и обернулась.
– Вот что, мальчики, – сказала она. – Вернусь – поговорим.
Я подумал: «Ну и ну! А я-то уж приготовился драться».
Парни сразу заткнулись и только глядели нам вслед.
– Они тебя боятся? – спросил я.
– Меня все боятся, – ответила Зойка.
– Я не боюсь.
– Это временно, – успокоила она меня. – Потом тоже будешь. Погуляем немного?
Мы шли по Московскому проспекту, спешить нам было некуда. Зойка держала меня под руку, и мне больше ничего не требовалось. Я даже забыл включить свой транзистор. Временами мы поглядывали друг на друга. С чего это я буду ее бояться?
– Знаешь, – сказал я, – пойдем ко мне? Есть клубничное варенье.
– И мама, и папа, и бабушка… – подхватила Зойка.
– Бабушки нет, – вздохнул я, – Она погибла на войне, в партизанском отряде.
– Помни про свой бюллетень, – сказала она.
Но на этот раз я не врал: моя бабушка действительно погибла в партизанском отряде. Тогда ей было меньше лет, чем сейчас маме. У нас хранится газета со статьей «Подвиг разведчицы», и бабушкин орден Отечественной войны, и ее последняя фотография, где она с автоматом и в папахе.
– Нет, – вздохнула Зойка. – Не пойду. Понимаешь, я знаю, что это жутко нехорошо – завидовать. И ничего не могу с собой поделать. Всегда завидую, когда вижу кого-нибудь с матерью и с отцом. Я ведь детдомовская… Ты этого не поймешь. Ты считаешь, что в жизни иначе не может быть: мать, отец, свой дом – все на месте. А у меня никогда не было своего дома, и…
Она не договорила и отвернулась. А я не знал, что ей сказать. Просто я не переживал ничего подобного.
Конечно, можно было бы зайти куда-нибудь в кафе, и деньги у меня были, – Зоя воспротивилась. Ей нравится ходить. Ходить, смотреть на прохожих, разговаривать.
– С кем ходить? – спросил я. – С этим волосатиком?
Она рассмеялась. Нет, с ним она не ходит. Это он ходит за ней. Надоел, ужас! Два раза предложение делал. А разве можно выйти замуж без любви? Нет уж, если она и выйдет, то лишь тогда, когда почувствует: вот без этого человека жить нельзя.
– Тебе сколько лет? – спросил я.
Зое было девятнадцать – на год больше, чем мне. И я мог не врать, что мне двадцать или двадцать один; она ведь видела мой бюллетень, а там все сказано. Я был для нее просто мальчишкой. Я знаю, что в восемнадцатилетних ребят почти никто не влюбляется. Наверно, надо быть хотя бы чемпионом по шашкам, чтобы в тебя влюбилась ровесница. И даже роскошная замшевая куртка Колянича с «молниями» на карманах не сможет помочь.
Я и не заметил, как Зойка учинила мне форменный допрос. Ее интересовало все: и как я учился, и какие у меня отношения с Коляничем, и что я думаю о будущем. Впрочем, я отвечал охотно. Учился прилично; Колянич – мировой мужик; будущее – служба. И вдруг: «А ты любишь свою работу?» И вовсе не потому, что я не знал, как ответить (мне хотелось ответить как-нибудь особенно красиво, чтобы она поняла, что я не просто скучный работяга, который отдает заводу свою смену, а там хоть трава не расти), я ответил не сразу. Я шел, подбирая слова, а они как на грех не появлялись, и в этот момент я казался сам себе дурак-дураком. Потом я подумал, как обо мне думает сейчас Зоя, и от этого стал еще глупее, и мог выговорить только: «Еще бы!» Очень «глубокий» ответ получился у меня, черт возьми! Но Зоя была серьезна.
– Знаешь, – сказала она, – если при мне какой-нибудь человек начинает ругать свою работу, он для меня потерянный. Он также и собственную жену может ругать, или мужа, и ребят… Словом, работу нельзя ругать. Это все равно что хлеб выбросить. Ты так считаешь?
Я просто не задумывался над этим. И, конечно же, не раз слышал от ребят в цехе, что работа не по ним, – эти ребята приходили и уходили, и никто не вспоминал их потом, даже фамилии тут же улетучивались из памяти. А ведь наверняка Зойка права, и эти «птички-перелетки» действительно не очень симпатичные люди: ищут, чтоб работа полегче, а тугриков побольше. Но почему же я сам не задумался над этим, хотя всего на год моложе Зойки?
И вдруг маленькая девушка, которая держала меня под руку, показалась такой взрослой и такой умной, что я только и смог пробормотать в ответ: «Не знаю».
– Ты вообще, наверное, мало задумываешься? – сказала Зойка. – А разве можно жить и не думать? Зачем человек живет? Для кого живет?
– Ну, – усмехнулся я, – это как темы для школьного сочинения. Тебе бы учительницей быть.
Зоя выдернула руку, словно обидевшись.
– Я и так почти учительница. Бригадир все-таки.
И пошла, пошла выговаривать мне за то, что я мало думаю. Я не оправдывался и не перебивал ее. Мне самому было интересно. Второй раз мне говорили примерно то же самое. Похожий разговор был однажды с Коляничем. Не то чтобы он сердился на меня, вовсе /нет! Просто ни с того ни с сего спросил: «Вовка, хочешь быть хорошим человеком?» – «А я разве плохой?» – «Ты еще никакой». Я малость обиделся. Даже в газетах пишут, что маленький ребенок – уже личность, требующая к себе уважения. А я дорос до усов, и «никакой»? Колянич почувствовал, что я надулся, и обнял меня: «Хороший человек, Вовка, это тот, который живет не для себя, а для других. Усек?» Вот и весь разговор. А теперь Зойка повторила почти то же самое: «Для кого жить?»
Нет, я не думал над этим.
– Тебе бы с моим Коляничем поговорить, – сказал я. – У вас даже слова одинаковые.
Вдруг Зойка тихо засмеялась.
– Ну, тогда я за тебя спокойна, – сказала она. – Я думала, тебя некому учить уму-разуму. Я поехала домой. Не провожай меня. Счастливо служить.
Зойка повернулась и побежала к автобусу. Я слышал, как полы плаща хлопают по ее коленкам. Догнал ее. Все это было так странно и так непонятно мне – зачем она пошла со мной, почему так быстро убегает, или ей просто неинтересно?
– Зоя, – сказал я, – а завтра… Она не дала мне договорить.
– Слушай, Володька, не выдумывай ты ничего, пожалуйста. Будешь объясняться в любви – я посмеюсь, и все. Ну какая может быть любовь?
– Самая настоящая, – уныло ответил я.
Подошел автобус, и Зойка уехала.
Вот и все, что было. Я вспоминал тот вечер, прыгая с камня на камень, подгоняемый ветром, и вдруг каменная гряда оборвалась. Море уходило куда-то далеко-далеко, и с неожиданной остротой я впервые понял, почувствовал, что мы здесь именно затем, чтобы жить для других. Я, рядовой Владимир Соколов, стоящий сейчас на самом что ни на есть крайнем кусочке нашей страны, на этом камне; впереди – море, чужие государства и чужие люди, а за спиной все мое – и Ленинград, и мама, и Колянич, и завод, и Зойка, и мое детство, и мое будущее – все там!
Десять дней спустя
Катер все-таки пришел.
Он болтался на волнах, подальше от камней, и мы с Эрихом еле-еле добрались до него. Эрих сидел на веслах, а я пытался ухватиться за борт катера, но набегала волна, и руки срывались. Ладони у меня были ободраны до крови. Ребята на катере изловчились, бросили конец, и лодка начала болтаться рядом с катером.
Глядеть по сторонам было некогда. Я принимал канистры с дизельным топливом, ящики с продуктами, какой-то мешок – должно быть, валенки…
– Отвезете – и возвращайтесь, – крикнули с катера. Только тогда я увидел двух офицеров. Одного я узнал сразу – комендант нашего участка. Другой был незнакомый.
Мы проскочили между камней, хотя ничего не стоило врезаться в каменную глыбу. Но Эрих все-таки лихо умел управляться с лодкой. Когда камни остались позади, я крикнул ему:
– Видел?
И Эрих кивнул.
– Начальство зря не ездит!
Действительно, зачем приехал сам комендант участка, если мы виделись с ним одиннадцать дней назад?
Тогда перед отправкой на пост нас всех пригласили в канцелярию заставы, и там мы увидели коменданта, подполковника Лободу. Построились. Сырцов доложил. И вдруг подполковник сказал:
– Садитесь. Будем знакомиться. Начнем с вас? – и поглядел на меня. Просто я сидел ближе всех. Так получилось.
Я встал (школьная привычка, но и в армии тоже полагается вставать), назвал себя и добавил:
– Рабочий, сварщик с «Большевика».
– Знаменитый завод, – кивнул подполковник. – Хорошо работали?
– Обыкновенно, – ответил я.
– На таком заводе и обыкновенно?
– Ну, норму давал. Иногда больше выходило.
– Прожекторист?
– Так точно.
– Ну что ж, – улыбнулся подполковник, – хорошо, что есть рабочий класс. А хотите, товарищ Соколов, поспорим?
Я растерялся. Комендант предлагал мне спор! Его черные глаза так и поблескивали. Ну пацан и пацан. Только седых волос много.
– Давайте спорить, что, когда вернетесь на завод, захочется вам работать необыкновенно. Не так, как раньше. А?
Я, конечно, не мог с ним спорить. Наверное, так оно и будет, чего ж тут спорить-то?
– С вами ясно, – сказал подполковник. – Вы?
Теперь встал Костька.
– Был школьником.
– И не попал в институт, – в тон ему добавил подполковник. – Куда поступали?
– В университет, на юридический.
– На чем же срезались?
– На сочинении. Восемь ошибок.
– Многовато. Вы?
Поднялся Эрих. Сказал – рыбак. Подполковник оживился. Сам, должно быть, любил рыбалку.
– Откуда родом?
– Вихтерпалу. Колхоз имени Дзержинского.
– И давно рыбачите?
– С детства.
– Ну а что ловите?
– Килька. Камбала. Летом угорь.
А я и не знал, что Эрих рыбак! Он похож на артиста, даже в военной форме. Как будто надели на артиста форму и он играет солдата. А он, оказывается, рыбак!
– Кто у вас родители, товарищ Кыргемаа?
– Отец рыбак. Дед рыбак. Все рыбаки.
– Хорошо. Теперь вы.
Встал Басов и, мучительно краснея, так, что даже слезы выступили на глазах, сказал, что он дояр. Я невольно улыбнулся: первый раз услышал о такой профессии, а подполковник снова оживился:
– Вот как? А где же работали?
Басов ответил:
– Под Лугой, в совхозе.
– Какие у вас были надои?
– Четыре тысячи. Четыре двести.
– Ого!
– Думал, больше смогу.
– Потом сможете. После службы.
Я не выдержал:
– Чего говорить об этом?
– А вы, значит, о будущем не думаете?
– Да так… – промямлил я.
Вдруг вскочил Костька:
– Незачем думать, товарищ подполковник. Мы должны охранять государственную границу и меньше думать о гражданке. Я так полагаю.
В комнате стало тихо. Костька, не отрываясь, смотрел на подполковника. Тот отвел глаза:
– Конечно, должны охранять. И хорошо охранять, товарищ Короткевич. Но разве при этом нельзя думать о будущем? Здесь вы пробудете полтора года, а впереди – вся жизнь.
Мне стало жалко Костьку: попал парень впросак из-за меня. Надо выручать. Я поднял руку – разрешите?
Подполковник кивнул. У него все время было веселое лицо: видимо, ему нравилось, что мы так разговорились. Я сказал, что Костька, то есть рядовой Короткевич, в чем-то здорово прав и мысли о гражданке только будут отвлекать в сторону. Теперь главное – служба и две ее заповеди. Подполковник удивленно поднял густые брови. Должно быть, не понял, какие заповеди?
– Ну, наши, солдатские, – начал выкручиваться я, сообразив, что брякнул не то, но было уже поздно.
Подполковник снова спросил:
– Какие же заповеди?
Хочешь не хочешь, пришлось ответить:
– Так ведь знаете, как у нас говорят: «Все полезно, что в рот полезло» – это первая, а вторая: «От сна еще никто не умирал».
Подполковник перестал улыбаться, а у Лени Басова глаза сделались страдальческими, и глядел он на меня так, как будто видел человека, зашедшего ненароком в клетку к тигру.
– Н-да, – сказал подполковник, – странный у вас, прямо скажем, юмор.
А мне легче было провалиться на месте. Вот брякнул, так брякнул! У меня всегда так: сначала скажу, потом подумаю. Так хорошо начался этот разговор, а теперь подполковник даже забыл поговорить с Головней и встал. Мы тоже вскочили. «Служить вам будет нелегко… Дорожите дружбой… Помните, что вы на границе…» – эти слова проходили мимо меня, потому что я стоял и знал, что продолжаю краснеть, как помидор. А ведь только что смеялся про себя, когда краснел Басов.
– Можете идти. Сержант Сырцов, останьтесь, пожалуйста.
О чем они говорили там, я не слышал, но голову могу дать на отсечение – обо мне. Дескать, особенно приглядывайте за этим Соколовым. Разболтанный парень. Вероятно, я был прав в своих предположениях, потому что Сырцов с того дня начал придираться только ко мне одному.
Сейчас за комендантом и вторым офицером пошел один Эрих. Больно уж хлипкой была наша лодка – четверых ей трудно поднять. А я потащил канистры на склад – вовсе ни к чему торчать на глазах у начальства после той истории. Конечно, комендант не забыл мой юмор за эти одиннадцать дней. Но зачем они все-таки приехали?
Их было даже не двое, а трое: третьим оказался сержант-радист с «Соколом», и через раскрытые двери склада я видел, как он сразу же вытянул антенну, поставил рацию на камень и начал что-то говорить в телефон. Эрих вытаскивал на берег лодку. А катер повернул и, переваливаясь с боку на бок, как утка, начал медленно уходить. Значит, гости останутся здесь надолго?
Я подождал, пока офицеры, а потом и сержант уйдут в дом, и окликнул Эриха:
– Слушай, чего они сюда приехали?
Эрих пожал плечами. Он не любил много говорить. Как-то я спросил у него, верно ли, что в эстонском языке четырнадцать падежей, и он сказал – пятнадцать.
– Тогда я знаю, почему ты такой неразговорчивый, – сказал я. – Боишься запутаться в падежах.
Конечно, откуда ему знать, зачем прибыло начальство? Но я-то железно уверен, что это неспроста. Добро бы у них лодочки с собой были, тогда все ясно и понятно. А у них радист, хотя у нас свой есть – Головня – и своя рация.
А теперь ясно и понятно, что в первую очередь они пожалуют на прожектор. Я был спокоен, там у нас порядочек – не подкопаешься. Все эти дни Сырцов ходил за нами, как надзиратель, и душу выматывал – хорошо ли мы ухаживаем за техникой? А когда третьего дня я начал разбирать дизель-генератор, он стоял надо мной и спрашивал, как на экзамене, почему дизель-генератор положено ставить на техосмотр через каждые пятьдесят часов работы? Зачем промывать фильтры, регулировать клапаны, осматривать проводку? Нет, у нас с техникой все в ажуре, пусть проверяют.
Гости разместились в бане. Подполковник сказал, что незачем нарушать нашу привычную жизнь, а потом взял наш спиннинг и пошел вместе с майором ловить рыбу.
– Ты знаешь, зачем они приехали? – спросил я Сырцова.
– Не успели доложить, – буркнул Сырцов.
– Темнишь, отец!
– Хватит, – оборвал он меня. – Наряд вне очереди за «отца».
– Ты чего расшумелся?
– Повторите, что я сказал?
– Ну, наряд вне очереди, – повторил я – Спасибо большое.
У Сырцова по скулам заходили желваки. Ладно, лучше не спорить и не заводить его, потому что по логике за одним нарядом вне очереди вполне может последовать второй. Я сделал налево кругом и пошел на прожекторную. Посижу там в одиночестве. Спать мне еще рано: мы с Костькой ложимся в шестнадцать и встаем в девятнадцать – три законных часа перед службой. Костька был там и старательно вытирал кожух прожектора тряпками.
– Ты чего? – удивился я. – Сырцов приказал?
– По своей инициативе, академик, – усмехнулся Костька. – Соображать надо. Начальство видел? То-то же!
«Что ж, все правильно, – подумал я. – Давай три, а я пошел спать». Я шел и думал, что все-таки Костька здесь, конечно, самый интересный парень. Леня Басов – мальчишечка, Костя зовет его телком. Сержант – железный человек. Эрих – молчун, а я люблю поговорить! Головню я пока знаю плохо. А вот Костьке, пожалуй, я даже завидую самую малость. Завидую, что он какой-то уверенный, – а мне как раз не хватает этой уверенности, – и тому, что он сначала подумает, а потом скажет. Совсем не так, как это бывает у меня…
Подполковник и майор поймали трех здоровенных щук, и, когда я проснулся, в спальню доносился запах жареной рыбы. Эту неделю кухарил Кыргемаа, и рыба была поджарена здорово. Я не очень-то люблю рыбу, потому что все время натыкаюсь на кости, а эта была словно бы совсем без костей. Рыбак все-таки! Что-то буду готовить я, когда придет мой черед?