Текст книги "В пограничной полосе (Повести, рассказы)"
Автор книги: Николай Черкашин
Соавторы: Виктор Пшеничников,Евгений Воеводин,Павел Ермаков,Вадим Черновецкий,Игорь Козлов,Владимир Тикыч
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Я смерил его самым презрительным взглядом. А ребята уже толпились вокруг нас, и каждому обязательно хотелось потыкать леща пальцем.
– Рыбу не видели, что ли? – сказал я. – А ну, снимай щиток.
– Что? – не понял парень, который дал мне газету.
– Щиток, говорю, снимай. И робу.
Он покорно снял со своей головы щиток, а я со своей – фуражку. Надел щиток. Скинул на руки Колянича мундир и натянул брезентовую робу. Спросил парня, кивнув на сварочную плиту:
– Заземлено?
– Пустой вопрос, – сказал он. Очевидно, обиделся.
Это было мое место. Парень просто не знал этого, иначе не обижался бы. Я посмотрел на деталь – старая знакомая, такие я уже варил. Я выбросил из зажима сгоревший электрод и поставил другой, четырехмиллиметровый, опустил щиток.
Обычно сварщики зажигают дугу «тычком». Но я был из школы Савдунина, что ни говори. Мы зажигали дугу, чиркая электродом, как спичкой. Я чиркнул – и сквозь черное стекло наконец-то увидел, как капли электрода начали падать в «ванну» – оплавленные края шва.
Я ничего не забыл! Я вел электрод, чуть покачивая его от кромки шва к кромке, стараясь держать дугу как можно ближе к металлу. Там опять происходило чудо, уже не раз виденное и не раз пережитое мной. Я соединил два разрозненных куска металла – и рождалась деталь, вещь.
Все!
Я откинул щиток на маковку.
Шов был ровный, чистый, ни бугорка, ни ямки.
– Как масло сварил, – сказал кто-то.
Они стояли поодаль – Колянич, Савдунин, салаги – и теперь тянулись, чтобы взглянуть: не запорол ли деталь этот нахальный солдат-пограничник? Ничего! Четвертый разряд не дают за здорово живешь.
– Трудись, – сказал я парню, отдавая щиток и скидывая робу. – Кто-то из великих сказал, что труд есть отец удовольствия. Усек?
– А ты, случайно, не из Борькиной бригады?
– Угадал.
– Вопросов больше нет. Раз треплешься, значит, из Борькиной.
Я протянул ему руку.
С дядей Лешей мы расцеловались, и опять он сказал мне «спасибо». Это было уже много для дяди Леши – «ничего, вполне» и два раза «спасибо».
Мы еще увидимся. А теперь – в конторку, к телефону, звонить матери.
В проходной меня остановил вахтер – я знал его давно, хотя не помнил ни имени, ни отчества. Он был старый, должно быть, уже пенсионер, и всегда подолгу всматривался в фотографии на пропусках. Рабочие шумели – давай, батя, быстрей, а бдительность дома проявляй, чтоб старуха к другому не ушла. Но он неспешно глядел на пропуск, потом на тебя, и только после этого кивал – проходи! Я тоже всегда злился на него. И теперь он снова остановил меня.
– Что в пакете?
– Токарный станок.
– Раскройте пакет.
Я посмотрел на пакет. Зачем нам один лещ? Ладно, батя, держи! Такую продукцию на нашем заводе еще не выпускают. И вышел за проходную.
У Колянича сегодня партбюро, он придет домой позже. На улице я остановился и огляделся. Доску почета перенесли на другое место, поближе к проходной. Я пробежал по ней глазами и увидел четыре смеющиеся физиономии: Борька Тамарченко, Валерка Кусков, Сенька Левенфиш, Витька Пономарев. Я подмигнул им. Ничего! Через год придется вам потесниться, дорогие мои! Я тоже хочу улыбаться с Доски рядом с вами.
* * *
Утром мои ушли на работу, и я ничего не слышал. Все-таки великая штука – привычка: я не спал ночь, свалился к утру, а проснулся оттого, что луч солнца добрался по стене до моего лица и мне стало жарко.
Солнце появлялось в нашей квартире около часа дня. Это было непростительно – так долго спать, да еще в отпуске!
На столе лежала записка: «Вся еда в холодильнике. Будем в шесть. А ты начал храпеть, как настоящий мужчина». Какая там еда! Я наспех выпил холодного чая и выскочил на улицу. Конечно, в общежитии Зои нет, она на работе. Но там могут сказать, где она сегодня работает.
– А я почем знаю где? – сердито сказала дежурная. – Подожди до вечера, придет твоя Рыжова.
– Может, кто-нибудь другой знает? – тоскливо спросил я. – Ну, может, кто-нибудь из ее бригады здесь есть? Или подружки.
Дежурная поглядела на мои погоны и смягчилась. Показала, как пройти к коменданту общежития. И через несколько минут я ехал с Московского на улицу Марата: Зоя работала там.
На улице Марата в лесах стояло домов десять. Я подходил, задирал голову и кричал:
– Бригада Рыжовой здесь?
– Нету!
На лесах восьмого дома вообще никого не было. Я прошел во двор, заваленный строительным мусором, – никого. Поднялся по лесам, заглядывая в распахнутые окна. Квартиры еще пустовали; дом отделывали после капитального ремонта.
Второй, третий, четвертый этаж… Мне послышались голоса, и я пошел на них. Где-то спорили; голоса становились все громче и громче; я догадался, что люди собрались в пустой квартире, – и вдруг явственно донесся Зойкин голос:
– Хватит галдеть. Давайте дело говорите. Собрание у них, что ли?
И опять Зойка командует:
– Я и говорю дело. Нужен им твой сервиз. Приемник с проигрывателем надо покупать, вот что. Те же сто шестьдесят рублей.
Нет, не собрание. Либо подружка выходит замуж, либо кто-то из ребят женится. Я подошел к окну и увидел Зойку.
Я увидел ее сразу, хотя здесь, в пустой комнате, было человек десять или двенадцать. Девчата сидели на полу, на газетах, и перед ними были бутылки с кефиром и бутерброды, это я тоже заметил сразу. Им было жарко, девчонкам – они скинули куртки и сидели в лифчиках или майках, и Зоя тоже была в белой, плотно облегающей майке.
– Можно войти? – спросил я.
Они завизжали, как будто в окне появился какой-нибудь динозавр, и кинулись к своим курткам, только Зоя спокойно глядела на меня, словно не веря, что это ей не снится. Потом встала, медленно подошла к окну и поднялась на подоконник. Я снова видел ее серые, в разбегающихся лучиках большие глаза.
– Здравствуй.
Я был на лесах, а она на подоконнике. Ей пришлось нагнуться, чтобы поцеловать меня. Я легко приподнял ее, поставил рядом с собой, и она снова оказалась маленькой. Совсем мальчишка в брюках и майке. А девушки уже высунулись и пялили на меня глаза. Одна из них спросила:
– Это который? Володя или Саша?
– Володя, – ответила Зойка. – С ума можно сойти!
– Лучше оденься, бесстыжая, – сказала другая. – Парень и тот краснеет, а ей хоть бы что.
Наверно, я действительно стоял красный, и глазастые девчонки сразу засекли это. Но Зойка, казалось, ничего не слышала.
– Ты в отпуск?
– Да. На десять дней.
– Нагуляетесь, – заметили девушки, – за десять дней.
– Идем к нам, – сказала Зоя. – У нас перерыв.
Я тоже сел на газету, и Зойкина бригада расселась рядом. На меня глядели, глядели во все глаза. «А мы ваши письма читаем. Вы красиво, пишете!» – «Кефирчику не желаете?» – «А что же вы Сашу с собой не взяли?»
Но я поворачивался к Зое и не узнавал ее. Она была какая-то незнакомая. Растерянная, или задумчивая, или обеспокоенная чем-то. Мне стало тревожно. Почему она стала такой, едва появился я? Что случилось за эти несколько минут? «Так налить вам кефирчику?»
– Нет, спасибо, – сказал я. – Мне-то вообще пора.
– Хорошо, – кивнула Зоя. – Встретимся вечером. Я подойду к твоему дому в восемь.
Мне надо было ждать пять часов.
Мама расстроилась, когда я начал одеваться. Это еще куда? Колянич хмыкнул. Сама же вчера говорила: «Как ты вырос!»
* * *
Мама сказала:
– Но не в первый же день!
__ – Уже второй, – поправил ее Колянич. – Передавай Зое привет. По-моему, ничего девушка. Боевая.
– Конечно, если влезает в окно к незнакомому человеку, – заметила мама.
Я чмокнул ее в щеку и подмигнул Коляничу. Все правильно! Не надо меня ждать. Было уже без пяти восемь. Я выскочил на улицу. Зойка стояла там и ждала меня.
– Пойдем, – кивнул я. – Будем ходить. Я же помню – ты любишь ходить. – И взял ее под руку.
Там, на прожекторной, я часами представлял себе, как мы встретимся, – и все равно даже куда более яркие представления померкли перед этой вот минутой. Померкли, хотя не происходило ничего особенного: мы просто шли, и люди обгоняли нас, и никто не обращал на нас внимания, разве что только идущие навстречу офицеры, которым я отдавал честь.
Зойка казалась по-прежнему задумчивой или чем-то обеспокоенной, и чувство тревоги не покидало меня. Все разговоры впереди. А мне хотелось, чтобы они уже кончились.
– Как ты все-таки решила? Едешь?
– Да. Через две недели.
– Так быстро? Ты же писала – осенью.
– Оказалось, можно раньше… Тебе отпуск дали просто так или…
– Не просто так. Где ты будешь там жить.
– Это не проблема, Володька. Важно, не где жить, а как жить. Я иначе не могу. Жаль, что ты этого не понимаешь.
Мы вышли к Неве у Володарского моста. Но реке буксиры тянули огромный плот. Вились чайки, вскрикивая протяжно и печально, будто жалуясь, что буксиры и плот мешают им ловить рыбу. В этот вечерний час народа было немного. Мы шли по набережной, и Зоя сказала:
– Конечно, Ленинград – это Ленинград. Я буду приезжать сюда, ходить по театрам, Эрмитажу, просто по Неве. Все это мое и во мне останется. Но иначе я не могу. Ты думал когда-нибудь о старости?
Этого еще только не хватало – думать о старости!
– А я однажды подумала. Пришла к нам в общежитие старая женщина. Рассказывала, как строила Комсомольск-на-Амуре, потом воевала, потом опять строила – в Минске. Я смотрела на нее и, хочешь верь, хочешь не верь, видела, что она молодеет! Я хочу быть молодой в старости.
Потом, после, я вспоминал длинный путь от Володарского моста, через весь Невский, к Академии художеств, и потом дальше, дальше – на Петроградскую, на другой конец города, к приморскому парку Победы, – вспоминал и думал: мы больше говорили или молчали? Иногда молчание было долгим. Зоя нарушала его первой.
– Так за что же тебе дали отпуск?
– Было одно дело… Я не могу рассказывать. Все-таки граница.
– Ты по-прежнему хвастунишка, д'Артаньян?
– Считай как хочешь.
– Я никак не могу понять: что же в тебе переменилось?
– Мама говорит – подрос вроде бы.
– Нет, не то.
Опять долгое молчание.
– Когда ты появился, я перепугалась до смерти. Сегодня с утра думала о тебе и ругала себя последними словами, что никак не соберусь сесть за письмо. И вдруг – ты. А Саша не приедет?
– Приедет. Он успеет тебя проводить.
Она быстро повернулась ко мне.
– Правда?
– Ты обрадовалась, – заметил я.
Уже начались белые ночи. В парке остро пахло сиренью. Сирень цвела буйно, и небо тоже было сиреневым – в разметавшихся облаках, освещенных невидимым с земли солнцем.
Да, Зоя обрадовалась, что Сашка будет здесь и успеет ее проводить. Она не могла скрыть это или даже не пыталась скрыть. Почему? Опять это «почему»? Ведь она в глаза Сашку никогда не видела!
– Почему ты обрадовалась?
– Ты хочешь откровенно?
– Конечно.
– Тогда сядем. Я устала.
Она села на скамейку, скинула туфли.
– Я не знаю, как это можно объяснить… Ты читал его письма?
– Нет.
– Хочешь почитать? У меня они с собой.
– Темно, – сказал я. Мне вовсе не хотелось читать его письма. И тогда, когда он сам показывал мне, и теперь тоже.
– Он много пишет. И я увидела огромного человека, понимаешь? Не очень счастливого пока, но сильного, уверенного, ласкового. Он похож?
Из сумочки она достала небольшую фотографию. Сашка был еще в штатском. Воротник клетчатой рубашки расстегнут, пиджачишко обтягивает плечи.
– Не очень. У него глаза большие. И светлые. А здесь – черные. Фотография все-таки.
А я и не знал, что он послал Зое свою фотографию!
– Это неважно. Понимаешь, я совсем не жалею его. Горький говорил, что жалость унижает человека. Но мне хочется, чтобы ему лучше жилось. Можно я тебя спрошу кое-что?
– Спрашивай.
– И тоже – честно?
– Да.
– Он добрый?
– Добрый. Обычный.
– Он хороший товарищ?
– Нормальный. Наверно, бывают лучше.
– Вот и все, – сказала Зоя. – Значит, я не ошиблась.
– В нем?
– И в тебе, – тихо засмеялась она. – Я подумала, если ты начнешь его ругать, я встану и уйду.
Я больше не держал ее под руку. Зойка была далеко-далеко от меня. Значит, я не сильный, не уверенный, не ласковый, не добрый и не хороший товарищ.
– Не надо так, – покачала головой Зоя. – Он очень взрослый, Володька, а ты – мальчик. Может быть, ты будешь лучше его, но потом. Он твердо знает, что ему надо в жизни, а ты еще учишься жить.
– Ладно, – сказал я, – больше не будем об этом (Сашка сказал бы «об этим», – подумал я). Ты молодчина, что выложила все сразу. И вообще…
Она попросила не провожать ее. Я остановил такси, и Зойка уехала. Она будет звонить. Я шел домой пешком и думал, что я действительно мальчишка, потому что до сих пор все в жизни мне казалось простым и ясным.
Мои не спали.
Мать читала, а пепельница перед ней напоминала ежа – оттуда, как иголки, торчали десятки окурков. Колянич был на кухне и вырезал из корня какое-то чудище, помесь козла со слоном. Это его хобби – вырезать из корней всякие штуковины.
– Наконец-то, – сказала мама, вглядываясь в меня. – Ужинать будешь?
– Завтракать, – поправил я.
– Все влюбленные обычно постятся, – сказал из кухни Колянич. – У Володьки же правильное отношение к любви.
– Никакой любви нет, Колянич. Все мои выдумки. Поэтому давай, мать, котлеты.
Мама возмутилась: «Что произошло? Значит, эта девчонка просто дурила тебе голову?» Сейчас она обиделась за меня. «Конечно, ждать, пока солдат вернется, не очень весело. Но ведь другие-то ждут!» Колянич вышел из кухни со своим козло-слоном и спросил:
– Выпьем с горя, где же кружка?
– Нет, – сказал я, – все правильно.
Мне было немного печально и легко. Очевидно, всегда легко, когда все правильно.
Будь счастлив, старик!
Каждый отпуск хорош только в первые дни, когда не надо считать, сколько остается до конца. Мои десять дней оказались слишком короткими. Вот уж действительно, что говорится, ахнуть не успел. На одни только кино ушло часов восемнадцать. И еще – магазины. У меня был длинный список – кому чего привезти. Две картонки стояли упакованными, когда я вспомнил о транзисторе. Покрутил колесико и поймал песню. Ту самую: «Тебе половина – и мне половина».
– Колянич, – сказал я каким-то противным, подхалимским голосом, – дашь мне транзистор?
– Не жирно будет?
– Дай, пожалуйста. Ведь мы на острове живем.
– Черт с тобой, бери.
А ведь он не вернется. Все равно дашь?
– Почему не вернется?
Я рассказал о спиннинге с табличкой, о дровах, которые заготовили для нас «деды», о чистом белье… Так вот, я оставлю транзистор салаге, которая сменит нас через год. Пусть слушают. Конечно, Коляничу не очень-то хотелось расставаться с транзистором. Но, с другой стороны, он не мог отказать мне. Я его успокоил. Вернусь и накоплю на такой же. А без транзистора нам – зарез!
– Ладно, – вздохнул Колянич. – Грабь меня. Пора было ехать.
С Зойкой я попрощался вчера. Мы зашли в «Ангину» – так кто-то прозвал кафе «Огонек» на Невском, – ели мороженое и говорили о пустяках. Все серьезное было сказано. Я смотрел на Зойку, думая, что теперь мы встретимся не скоро. Куда она поедет после КамАЗа? Ей двадцать, а сколько еще будет строиться городов, и она, конечно, не усидит на месте.
– Ты будешь мне писать? – спросила она. Я кивнул. – Честное слово? Что бы ни случилось?
– Честное слово, – сказал я,
– И про свои подвиги тоже?
– Подвигов не предвидится, – усмехнулся я. Зойка положила свою руку на мою.
– Вот в чем ты изменился, – сказала она. – Перестал хвастаться. А как же это? – И чуть прикрыв глаза, начала декламировать: «Два дня на море бушевал шторм. Находящийся на вышке рядовой Соколов увидел лодку, которую несло на берег. Тревога! Действуя по инструкции, Соколов выпустил сигнальные ракеты и сбежал вниз…» Дальше я точно не помню. А потом: «За четкость в проведении задержания и проявленное при этом мужество рядовые Соколов, Головня и Кыргемаа поощрены внеочередными отпусками». Вот и вся твоя военная тайна.
– Откуда ты это знаешь?
Она вынула из сумочки конверт, а оттуда – вырезку из газеты. Мы трое – Эрих, Сашка и я – стояли на камнях, сжимая автоматы и вглядываясь в даль. Очень здорово получился этот снимок! «Фото и текст прапорщика В. Смирнова», – стояло внизу. Вырезку, конечно, прислал Сашка.
Опять Сашка!
Итак, любовь не получилась, ходи в холостяках, сказал я сам себе. На вокзал Зойка не придет – работа. Со своими я тоже попрощаюсь дома. Лучше бы мне вовсе было не ездить в этот отпуск. Одно расстройство.
И опять в окне поезда словно бы прокручивалась знакомая лента: дачные поселки, леса, потом – приморский городок, штаб отряда… Опять повезло: на левый фланг шла «хлебная» машина, и уже к вечеру я был на заставе. Зашел в канцелярию – надо было доложиться старшему лейтенанту – и обомлел: начальник заставы разговаривал с Сырцовым!
И я не сразу сообразил, что он здесь последние часы, что он уже едет домой – не в отпуск, а насовсем, – и тоже увидимся бог весть когда.
– Ну, вот и дождались, – сказал старший лейтенант. – Поедете с «хлебной» машиной, так быстрей, пожалуй. – И обернулся ко мне. – Сержант вас второй день ждет. Остальные уехали еще вчера.
Не люблю прощаться. У меня защекотало в горле, когда мы шли к «хлебной» машине. Я нес чемоданчик Сырцова и огромный лосиный рог. Этот рог ребята нашли в лесу и подарили Сырцову. Будет хорошая вешалка.
– Адрес я оставил, – сказал Сырцов.
– Я помню. Коми АССР. Березовский леспромхоз.
– Как отдохнул?
– Так… В кино ходил. На завод.
Хлеб уже выгрузили, и солдат-водитель запихивал обратно в ячейки пустые ящики. Он спешил. Ему надо было успеть еще на три заставы. Концы немаленькие. Сырцов тоскливо сказал:
– Ну, будь.
– Ты тоже.
– Вот что… Начальник заставы спросил, кого пока оставить за старшего? Я назвал тебя.
Мы были мужчины все-таки. Нам не положено расцеловываться, да еще на глазах у всех.
Вдруг я вспомнил, как Эрих говорил когда-то: «У нас полагается выбирать, с кем лучше идти в море». Я подумал, что с Эрихом я пошел бы. И с Сырцовым, и с Ленькой, и с Сашкой Головней. Все правильно. И все у нас впереди. Я не знал, что там впереди, у меня будет еще много таких ребят, с которыми я пошел бы куда угодно, в любое море, в любую разведку.
ВИКТОР ПШЕНИЧНИКОВ
ВОСЕМЬ МИНУТ ТРЕВОГИ
1
В сумерках на сопредельной территории, далеко за линией границы, протарахтел мотоцикл. В полном затишье низкий и редкий звук работающего мотора, переваливая через многочисленные ложки и распадки, постепенно искажался и на расстоянии уже напоминал безобидное пение цикады.
– Похоже, БМВ, – высказал предположение старший наряда, первым уловивший посторонний шум. – Километра два от нас, не меньше. – Слегка хрипловатый голос младшего сержанта не выражал ни озабоченности, ни тревоги.
Первогодок Паршиков, до этого обозревавший в бинокль свой сектор участка границы, тоже насторожил ухо, какое-то время напряженно вслушивался. Потом сказал не очень уверенно – чтобы ненароком не обидеть младшего сержанта:
– А мне кажется, «хорьх».
Гвоздев улыбнулся: понравилась самостоятельность суждения напарника. Знающе пояснил:
– «Хорьх» – машина спортивная, у нее «голос», как у циркулярки, резаный, высокий. А БМВ – что ломовая лошадь. Ему прыть ни к чему, ему нужна мощь, сила. У моего дяди когда-то был такой, с коляской. Трофейный. Он на нем сена чуть не по десять центнеров привозил.
Горожанин Паршиков не знал, много это или мало – десять центнеров сена и можно ли перевезти столько на мотоцикле с коляской, поэтому неопределенно гмыкнул:
– Угу-у…
Помолчали.
Далекий цикадный звук длился еще секунд десять, потом разом иссяк, пропал. Установилась тишина.
На закрытое редколесьем вечернее солнце уже можно было смотреть не щурясь, но широкий малиновый полог в том месте, куда закатывалось светило, все тускнел и тускнел, будто оставленный без заботы костерок, и вскоре вовсе угас. Почти мгновенно пала темнота.
От близкой болотины предвестником ночи донесся запах сыри. Жирный туманный клок, вспениваясь высокой гривой, потек к распадку, распространяясь вширь. Дневная живность затаивалась, устроившись на ночлег, а вместо нее давали о себе знать ночные обитатели. Вот где-то внизу недовольно фыркнул барсук – должно быть, учуял своего извечного соперника, енота. Запоздало, уже в темноте, с хорханьем протянули вальдшнепы, штук пять, пронеслись почти над наблюдательной вышкой и канули в безмолвно принявшей их чаще.
– Пора, – сверяясь с часами, сказал Гвоздев, и по этому сигналу Паршиков живо снял с шеи ремешок, уложил порядком надоевший бинокль в футляр из толстой скрипучей кожи. Больше на вышке им делать было нечего. Оставалось доложить дежурному по заставе об окончании службы, и можно трогаться в обратный путь.
Пограничники спустились с вышки – Гвоздев первым, младший наряда, неловко цепляя оружием за металлические поручни, – следом.
Внизу заметнее, резче охватила прохлада. Но после многометровой высоты вышки, после болтанки на ветру ощущение земной тверди было приятным, шагалось легко. Задубевшие от долгого, почти неподвижного стояния мышцы ног вновь обретали упругость, наливаясь силой. Да и дорога к дому, тускло отсвечивая в ночи асфальтом, будто подтекала, стремилась навстречу сама, потому что, как ни говори, застава была им домом, возвращаться в который всегда милей, желанней, чем из него уходить.
Начальник заставы майор Боев принял доклад старшего наряда в канцелярии. Гвоздев скороговоркой, придерживая рукой ремень автомата, заученно отрапортовал:
Товарищ майор, пограничный наряд в составе младшего сержанта Гвоздева и рядового Паршикова прибыл с охраны границы. За время несения службы признаков нарушения государственной границы не обнаружено.
Паршикову уже виделся, будто наяву, сытный ужин и долгий-долгий, до самого рассвета, сон. Однако Боев не торопился отпускать наряд. Каким-то чутьем угадывая недосказанность, проникая в недосягаемую, в общем-то, глубину памяти старшего наряда, начальник заставы хмуро спросил:
– Все?
Гвоздев помялся: краткий эпизод с неведомым мотоциклом на сопредельной стороне, который к тому же увидеть не удалось, казался ему несущественным, недостойным ни внимания, ни даже краткого доклада.
– Слышали шум мотоцикла, – после некоторого раздумья добавил Гвоздев, не вдаваясь в подробности и при этом, как бы за подтверждением, обращая глаза к Паршикову. Первогодок кивнул, хотя, наверно, этого от него и не требовалось.
Против ожидания Боев заинтересовался сообщением, живо уточнил:
– Тяжелого или спортивного? Далеко?
– Похоже, БМВ. Километрах в двух от линейки. Или около двух. Самой машины не видели: деревья, темно…
Боев не стал соотноситься с картой – знал участок границы заставы на память. Только спросил устыдившегося своей оплошности младшего сержанта:
– Больше ничего не заметили?
Гвоздев односложно ответил: нет.
– Что ж, хорошо, отдыхайте.
Спустя два дня, когда Гвоздев с Паршиковым вновь оказались в парном наряде на том же участке границы, они опять услышали долетевшее с чужой территории знакомое татаканье мотора тяжелой машины. Паршиков невольно подался ближе к старшему наряда, мягкими, осторожными шажками перешел по настилу смотровой площадки на сторону Гвоздева.
– Наблюдайте за своим сектором! – излишне резко остановил его Гвоздев, сам ощутив при первых же звуках мотоциклетных выхлопов проснувшийся в нем охотничий азарт.
Странный мотоцикл до конца наряда не давал ему покоя, мучил, распаляя воображение, именно своей загадочностью.
Облокотившись на перила вышки, чего бы в другой раз делать не стал – не позволяла инструкция, – Гвоздев приставил к глазам бинокль, силясь разглядеть сквозь сильную оптику закрытую лесом даль. Эта даль на всем видимом протяжении была испятнана то тусклыми окнами болот, то ложками, то островками пышной высокорослой травы, мешавшей обзору. До ряби в глазах Гвоздев оглядывал прилегающую к границе местность. Но в окулярах отражалась все та же маловыразительная, сникшая перед близкой уже зимой растительность, давно потерявшая живительный, радующий взор цвет зелени и повсеместно окрасившаяся в серый покорный тон. Оголенно темнели тощие стволики ольхи по краям болот. Моховые кочки бородавками выпирали из земли, словно по ней, некогда ровной и привлекательной, побродило неведомое гигантское чудище, ископытило все вокруг, обезобразило и ушло.
Между тем отчетливо слышимый мотор с подвывом потянул на высокой, все равно басовитой ноте, и форсированная прогазовка уже мало напоминала прежнее ленивое цвирканье одинокой цикады. Похоже, мотоциклист одолевал какой-то крутой подъем или торил путь по бездорожью, среди чащобы, где не было ни жилья, ни более-менее проходимых дорог. Потом мотор разом смолк, как захлебнулся.
Латунные ободки окуляров впились Гвоздеву в надбровные дуги, а он не мог поначалу понять, откуда эта тяжесть, ломота – только смотрел и смотрел вперед. Один раз в перекрестье делений линз попало темное движущееся пятно, которое неясно мелькнуло и тут же скрылось, неузнанное, в подлеске. Гвоздев торопливо и раз и другой прошелся биноклем по тому же месту, вновь нащупал исчезнувшее пятно и облегченно вздохнул: лань. Грациозная, никем не пуганная. Не спеша передвигаясь, лань спокойно выщипывала невидимую отсюда травку, изгибая шелковистую шею с маленькой, как бы точеной головкой.
– Ничего? – с надеждой спросил первогодок Паршиков, которому не терпелось приобщиться к захватывающей истории, уже заполнившей его воображение многообразием ярких, быстро сменяющихся сцен.
– Ничего, – буркнул Гвоздев, отступая от шатких перилец вышки.
Верхом, «грядой», шевеля ветки елей, прошлась куница, четким контуром видимая на фоне посеревшего неба, и заметивший ее Гвоздев невольно чертыхнулся: прыгает себе с ветки на ветку, подстерегает молодых белочек, всего и дел-то, а тут…
В тех краях, где он вырос, зазимье выглядело куда пышнее, нарядней. Колючие, в стеклянной крошке инея, утренники еще затемно разукрашивались скрипучими песенками снегирей. «Рюм-рюм-рюм…» – немолчно неслось отовсюду, и даже самый неказистый куст, с которого распевал снегирь-петушок, расцветал, словно на нем вдруг распускался диковинный цветок. «Рюм-рюм», – поскрипывал петушок, приглашая снегурушку на лакомое семя, и похожая на воробышка птица бочком подскакивала к супругу, закрыв глаза, внимала нескончаемой нежной песенке, которую, наверно, не уставала слушать всю жизнь, потому что снегири, как и лебеди, выбирают себе спутника на всю жизнь…
Любил Гвоздев скромную снегурушку. Любил и всегда удивлялся, почему не ей, скромнице, а драчливому петушку достался такой необыкновенный наряд!..
Еще любил Гвоздев наблюдать, как на обметанном куржаком можжевеловом кусту где-нибудь в лесной чащобе принимались пировать хохлатые свиристели, выщипывали черные, с сизым налетом, тронутые морозом ягоды мозжухи или, по-другому, еленца: бранились свиристели так, что слышно было за версту, а можжевел от их наскоков мотало, как при урагане… А иногда, напросившись с дядей, егерем, ехать к дальним стогам за сеном, брел, усталый, куда вели ноги, и не было вокруг иных звуков, кроме хрупанья под сапогами пучков жесткой северной травы, едва присыпанной снегом. Случалось, в открытом понизовье вспугивал только-только перелинявшего зайца, и перепуганный насмерть косой стремглав мчался долом к лесу, где тоже, пока не улеглась настоящая зима, жизнь для него – не сахар: всюду листья сухие гремят, перекатываются, врагов несметных напоминают…
Маленьким еще как-то пошел в лес за земляникой, двух девчонок соседских для компании с собой прихватил. Приметил он одно место, где лесная ягода росла осыпью, рясно. За нею и ползать не надо было по угорам да вырубкам, росла она вдоль нефтетрассы, на пригреве, сама в руки просилась: только рви, не ленись.
Нащипал он бидончик с верхом, уморился, сполз с трассы в тень, куда солнце не доставало. И ахнул: прямо перед ним, в пещерке, вырытой под суковатым корнем, шевелились три пушистых котенка. Пробовал достать, но те в руки не давались – шипели отчаянно, коготки выпускали, шерстка дыбилась. Он позабавлялся с ними, кидая в котят палыми шишками, комочками рыхлой земли, потом, когда одному прискучило, кликнул девчонок. Соседки наперебой заверещали, хотели унести котят с собой, но вконец разъярившиеся зверьки и им не дались, только исцарапали, и прутик, которым их шевелили, злясь, отбивали растопыренными лапками в острых коготках. Пришлось оставить котят, неизвестно как попавших в ямку под корнем, одних… Он вернулся домой, похвастал перед дядей лесной добычей – бидончиком, полным спелых ягод. Рассказал и о том, что разведал под корягой норку котят, только диких и злых. «Эх, горе! – Дядя, у которого он воспитывался и научился многим премудростям, погладил его по макушке шершавой ладонью. – То не котята были, а детеныши рыси. Хорошо, матки не оказалось вблизи – не то порвала бы вас всех на куски вместе с ягодой. Котята!..»
Мыслями уйдя за дальние дали, в сибирские родные просторы, Гвоздев не сразу стряхнул с себя наваждение, с досадой выговорил самому себе: не ко времени замечтался. Может, как раз в такой ротозейный момент и проскользнет у тебя под носом нарушитель! И знать не будешь, что на твоей он совести, пока его не задержат где-нибудь за многие километры от этого места и не восстановят картины прорыва… Да еще, не дай бог, напарник поймет, что на какие-то секунды старший наряда отключился, отвлекся, – не оберешься стыда. Гвоздев сам же учил его с первого дня: на службе думать только о службе, эта заповедь для пограничника – закон…
Но, не заметив его оплошности, Паршиков в эти минуты старательно обследовал местность, обеими руками удерживая у переносья бинокль, и Гвоздев, моментально забыв о постороннем, переключился на другое.
Шум неведомого мотора с самого начала не давал ему покоя. Даже и смолкнув, он продолжал, будто наяву, звучать в ушах, неясной тревожащей ноткой будоража старшего наряда; рождалось предчувствие других, грядущих событий, как-то связанных с «любителем» ночной езды…
Конечно, мотоциклу можно было и не уделять столько внимания: мало ли какая забота вынуждает человека выезжать на ночь глядя из дому!.. Да только поблизости на той стороне – и Гвоздев это знал – не было ни жилья, ни сенокосных угодий, ни охотничьих домиков, ни каких-либо еще строений, объясняющих присутствие человека вблизи границы. Ведь не по грибы же, в самом деле, забрался он в такую глухомань!..
И еще одно обстоятельство настораживало Гвоздева. Почему странный мотоциклист ни в первый раз, ни сейчас не воспользовался фарой? Ведь ехать в потемках опасно, да и неудобно: того и гляди опрокинешься. Значит, боялся, не хотел быть замеченным? И, наверно, полагал, что на расстоянии, за редколесьем, пограничникам мотор вряд ли слышен…
Размышляя обо всем этом, Гвоздев привычно держал бинокль у глаз, ведя его «змейкой»: дальний план – дуга, средний план – дуга, ближний – дуга. И так бессчетное количество раз, почти автоматически – дальний план, средний, ближний… Что-то вроде бы изменилось на ближнем плане, произошла там какая-то едва заметная глазу перестановка. Или просто померещилось, как иногда бывает от чрезмерного напряжения?