Текст книги "В пограничной полосе (Повести, рассказы)"
Автор книги: Николай Черкашин
Соавторы: Виктор Пшеничников,Евгений Воеводин,Павел Ермаков,Вадим Черновецкий,Игорь Козлов,Владимир Тикыч
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)
– Это если на «отлично», – все-таки сказал я.
– Вот и будете так, – сказал Сырцов. Ну, если он обращается на «вы», дело совсем дрянь. Молчал я, молчал Ленька и вдруг после томительно-долгого молчания Сырцов сказал с такой тоской, что я невольно вздрогнул:
– Я, наверное, тоже скоро уеду.
– Куда?
– На парткомиссию должны вызвать, начальник заставы сказал. Переживу. Лишь бы с ним все было в порядке.
«С ним» – значило с Костькой.
Весна кончилась
Вернее, не весна, а наше ощущение весны – солнца, праздника, вертких синичек, проталин возле сосен, сосулек с крыши нашего дома. День стоял на редкость яркий, теплый; весна обрушивалась на нас, а мы не замечали ее и не радовались ей, как было еще вчера. Каждый из нас был в чем-то виноват перед Костькой, и мы плохо спали, совсем не могли есть, а Сырцов – тот вовсе не находил себе места. Он ушел утром. Сказал – расчищать снег на стрельбище. Он мог бы приказать это любому из нас, пошел сам. А мы искали работу для себя, потому что это было немыслимо: сидеть просто так. Я решил протереть отражатели, хотя три дня назад это делал Костька. Мне надо было побыть одному. Потом я пойду на вышку, сменю Эриха и снова буду один. Наверное, этого хотел не только я, иначе зачем бы Сырцову было идти расчищать снег на стрельбище, Леньке – снова колоть и складывать дрова, а Головне – мыть полы?
«Может ли с Костькой случиться самое плохое? – подумал я. – Нет, должны вытащить, вылечить, медицина все-таки сильная наука. А если не вытащат?» Не мог даже представить себе этого и гнал от себя эту мысль, а она возвращалась снова.
Ну и что из того, что все мы когда-то умрем? Когда это еще будет! Но умирать сейчас, когда ничего, собственно говоря, не сделал, не узнал, – бред, нелепость, глупость, бессмыслица, и такого не может быть. Обидно, когда умирают люди. Зачем? Дурацкий закон природы, которая чего-то не додумала, не доделала. Но если уж так положено – надо прожить здорово: вот почему Костька должен выжить.
Из глубины гаража вышел Ленька. Очевидно, он уже кончил возню с дровами, и больше ему нечего было делать.
– Тебе помочь?
Мне не надо было помогать. Я тоже кончил свою работу. Можно было посидеть просто так. Я вытащил сигареты и спички.
– Дай закурить, – попросил Ленька.
Он был некурящий. Я смотрел, как он неловко держит сигарету, прикуривает, кашляет, отводя от дыма лицо.
– Зачем тебе это нужно? – спросил я. – Для солидности что ли?
– Помнишь, он меня телком называл? – не отвечая на мой вопрос, спросил Ленька, отворачиваясь. Но я видел, что он отворачивается уже не от дыма.
– Заткнись! – крикнул я. – Что вы все, с ума посходили?!
* * *
Если мы можем выходить на связь с заставой в любое время, застава вызывает нас в определенные часы. Ждем каждого разговора Головни с заставой. Три раза в сутки обступаем стол, на котором стоит «Сокол», и смотрим на Сашку, пытаясь по его лицу угадать – как там. Костьки на заставе уже нет. Его сразу же вывезли в город на вертолете. В сознание он так и не приходил. И по тому, как мрачен Сашка, мы уже знаем: ничего нового, ничего хорошего, а восемь часов спустя снова смотрим в его лицо.
У Костьки перитонит. Никто из нас толком не знает, что это такое, а началось все, оказывается, с простого аппендицита. Сырцов долго молчит, когда Сашка передает нам это и сворачивает рацию.
– Как же он терпел? – спрашивает Сырцов. – У меня тоже был аппендицит, так я на стенку лез.
– Зачем терпел? – спрашивает Ленька.
– А может, боялся, что мы не поверим? – спрашиваю я.
Само слово «перитонит» какое-то слишком страшное. Мы ругаем Сашку за то, что он не разузнал точно, что же это значит – перитонит. Но, наверно, очень паршивая штука, если парень теряет сознание, а на заставу срочно посылают вертолет. Не зуб вырвать.
Теперь наши сутки как бы поделены на три части по восемь часов каждая. Проходит день, второй. Мы уже знаем, что перитонит – это прободение кишечника и гнойное воспаление брюшины, и что операцию Костьке делали четыре с лишним часа, и что в общем-то пока все очень плохо. Но, во-первых, там не какие-нибудь фельдшеры, а настоящие врачи. Во-вторых, если понадобится, и профессора привезут на том же вертолете из Ленинграда. В-третьих, операция уже сделана, а раз сделана, значит, всякую дрянь из Костькиного живота вытащили и где было прободение – заштопали. Просто нам надо успокаивать себя и друг друга; эти доводы кажутся нам железными, и мы понемногу успокаиваемся.
И хорошо, что Сырцов гоняет нас в эти дни так, что время проносится совершенно незаметно. Стрельбы – раз; опять строевая – два; работа с техникой – три, и я просто не верю, когда он показывает мне, как надо менять электроды. Он делает это за двадцать секунд. Потом он гоняет нас на турнике, и хуже всех приходится Леньке. Он подтягивается только три раза, и на проверке как пить дать по физподготовке схлопочет столько же – тройку. Это не Эрих. Тот выдает восемнадцать и после этого еще улыбается, чуть бледнея от усталости.
Я подтягиваюсь девять, а все эти «солнышки», двойной переворот, «завис» и у меня тоже идут туговато.
«И все равно, – думаю я, – Костька с удовольствием бы поменялся. Пусть лучше Сырцов вынимает всю душу, чем валяться на больничной койке, да еще с такой подлой болезнью».
Сырцов безжалостен. Теперь для меня самое желанное – дежурить на вышке. Это днем.
Однажды на перила вышки уселась какая-то странная птица – яркая, с забавным хохолком. Я замер, боясь вспугнуть ее. Птица сидела и глядела на меня круглым черным немигающим глазом.
– Эй, – сказал я. – Чего расселась? Отдыхаешь, что ли?
Птица повернулась на мой голос и уставилась в два глаза.
– Ты что – издалека? – Мне забавно было разговаривать с ней. Собственно, говорил-то один я, а она только крутила хохолком, прислушиваясь. – Как тебя звать?
Она стремительно сорвалась с перил и улетела, петляя между ветвями берез. Наверно, издалека, решил я. Зимой я не видел таких хохластых. Значит, весна.
Весна
В первых числах апреля начальник заставы привел к нам Ложкова. Они снова пришли на лыжах, и на Ложкове, что говорится, лица не было. Тепло, мокрый снег липнет к лыжам, и Ложков, конечно, проклинал про себя старшего лейтенанта за эту двенадцатикилометровую прогулку. Старший лейтенант провел с нами занятие – прочитал лекцию о международном положении, потом о чем-то долго толковал с Сырцовым и ушел обратно, на заставу. Ложков остался у нас. Я не понимал: какой нам от него прок? Ни с дизелем, ни с прожектором он не знаком, учить его – дело хлопотное, да и какие мы преподаватели. А сам Ложков, отдохнув малость и придя в себя, так и цветет:
– Ну, братва, заживем!
– Это почему же? – спросил я. – Может, у тебя скатерка-самобранка имеется, а? Давай не жмись, показывай.
Он захохотал и хлопнул меня по плечу.
– Остряк ты, как я погляжу!
Я не люблю, когда меня хлопают, и в свой черед хлопнул его – Ложков пошатнулся.
– Я реалист-материалист. Ясно?
Он снова захохотал. Ему было очень весело почему-то. Но больше он меня уже не хлопал. Он сел на Костькину койку и попрыгал на ней.
– Значит, этот припадочный здесь лежал? Ничего, мягко.
– Это вы о ком? – спросил Сырцов, заглядывая в спальню. Ложков потыкал большим пальцем за окно:
– Ну, о том, которого на вертолете уволокли. Я слышал – чуть не загнулся было.
Сырцов вошел в спальню, а я сел – нога на ногу, будто в первом ряду партера, потому что вот сейчас начнется действие, и я с удовольствием, с наслаждением посмотрю его от начала и до конца. Но действие начиналось очень медленно, очень медленно начала выдвигаться челюсть Сырцова, и сказал он тихо, так, что во втором ряду партера, наверно, уже не расслышали бы.
– Встать!
Ах, Ложков, до чего же мне жалко тебя! Сейчас ты получишь такую выволочку, какая, наверно, не снилась тебе в самых плохих снах. Ты-то подумал, поди, что наш Сырцов – просто вежливый человек, ежели обращается к тебе на «вы». Ах, Ложков, корешок, братишечка, зачем же ты улыбаешься и не встаешь, когда была команда «встать»? Зря ты так – или не расслышал?
– Встать!
Расслышал. Понял. Встал. Только зачем же улыбаться сейчас: или не чувствуешь, что сержант не сержант вовсе, а раскаленная железяка?
– Ты что, шумнуть на меня решил? Не надо, сержант. Я шума не люблю.
– Вот что, – сказал Сырцов. – Это койка нашего товарища рядового Короткевича. Поняли? Повторите.
– Ну брось ты, сержант! – хмыкнул Ложков. – Давай так: по службе – одно, по дружбе – другое. И не будем ссориться для знакомства.
– Повторите, – приказал Сырцов. – Чья эта койка?
– Эй, – повернулся ко мне Ложков, – подскажи, а?
– Рядового Короткевича Константина Сергеевича. Имя-отчество запомнить легко. Как у Станиславского.
– Отставить, – рявкнул на меня Сырцов. – Ну?
– Койка рядового Короткевича.
– Гак вот, Ложков, – еле сдерживая себя, сказал сержант. – Это наш товарищ. Усвоили? А не какой-то припадочный, как вы сказали. Он выздоровеет и вернется сюда, но вы – вы лично! – заменить его не можете. Вас прислали для того, чтобы не заменить Короткевича, а помочь всему личному составу расчета. Здесь народ дружный и вашей расхлябанности не потерпит.
Ложков сделал удивленное лицо и прижал руки к груди. Это он-то расхлябанный? Да кто мог возвести на него такой поклеп? Сырцов перебил его:
– Сколько у вас взысканий?
– Точно не помню.
– А по-моему, ими уже комнату можно оклеить, – сказал Сырцов.
И мне стало грустно. Значит, этого Ложкова к нам прислали на перевоспитание? И будем мы с ним мучиться, будем ругаться, вытряхивать дурь, тратить на него свои нервные клетки, которые, как известно, не восстанавливаются. Конечно, у старшего лейтенанта свои соображения.
Когда Сырцов вышел, он спросил:
– Сердитый мужик, да?
– А ты его не серди. Помнишь, ты мне сказал: «Солдат спит – служба идет». Этого у нас не любят.
Он покосился на меня и хмыкнул:
– Ну да, не любят! Рассказывай бабушке! Где это видано, чтоб солдат не сачканул при первой возможности? И этот ваш Станиславский, наверно, тоже больше придуривался, чем на самом деле болел.
– Слушай, Ложков, тебя отец часто драл?
– Не очень.
– Жаль, – сказал я. – Это заметно. Очень жаль!
Больше мне не хотелось с ним разговаривать. Поймет что к чему – хорошо; не поймет – ему же будет плохо. А я здесь ни при чем, и говорить нам больше не о чем.
Письма
От Зои (девятое)
«Здравствуй, Володя! Вот и весна пришла. В Ленинграде уже совсем нет снега, а вчера прошел дождь. Но это к слову, потому что я не люблю говорить о погоде. О ней говорят, когда больше не о чем.
Я пишу тебе посоветоваться: как мне быть дальше? Конечно, Ленинград – это здорово, и работа у меня хорошая, но все время живу с ощущением, будто мимо меня проходит что-то очень важное, а может быть, даже главное. Как будто я стою в стороне, хотя понимаю, что это не так и что моя работа тоже нужна в Ленинграде. Но…
Сейчас всюду говорят и пишут про КамАЗ. Читал? И вот я задумалась: может, именно там мое Самое главное? Некоторые ребята – строители, которые покрепче и которые не считают, что жить надо «обязательно в Ленинграде», уже поехали туда, на КамАЗ. Я получила от них письмо – зовут. Строительство там огромное, и отделочники очень нужны.
Конечно, не так просто сорваться с места, оставить бригаду и уехать. Тут надо все решить для себя по совести, а друзья могут помочь в таком решении. Что скажешь ты?
Спасибо за подробное письмо, в котором ты рассказал о жизни Саши. Я понимаю, почему он не хочет после службы возвращаться домой, и написала ему, что место для него найдется всюду, на том же КамАЗе. Вообще, конечно, парня здорово жалко, что у него такая неудачная судьба, но он теперь сам ее полный хозяин. Может быть, напишете мне вместе?..»
Мое – маме и Коляничу
«Салют, родители!
Что-то не радуете вы меня своими письмами. Понимаю, что Колянич замотан, а у мамы привычка сваливать обязанность писать мне на него. Очевидно, после этого письма будет большой перерыв, пока не сойдет лед и не начнет ходить катер. Так что не волнуйтесь, если долго не будет писем.
У меня все в порядке. Жив и вполне здоров. В Ленинграде в такую погоду обязательно бы подхватил насморк, а здесь сидим голые до пояса на солнце, обтираемся последним снегом – и ничего.
Есть у меня к вам дело, очень важное.
Вчера вечером нам передали, что у нашего сержанта Сырцова родилась сестренка. Сам он старший, есть четверо братьев, и все они думали, что будет шестой брат, а родилась девчонка, и мы скинулись, кто сколько мог, на подарок. Так что вместе с письмом получите перевод на 47 рублей, и я прошу маму купить для сестренки, что положено. Мама, наверно, знает. Отослать нужно по адресу: Коми АССР, Березовский леспромхоз, Сырцовым. И положить красивую открытку с надписью: «От солдат-пограничников расчета сержанта Сырцова. Расти, сестренка, большая, здоровая и хорошая».
* * *
Правильно поют: «Мне сверху видно все…» Сверху, с вышки, весна была заметнее. Синие тени лежали в лесу; снег сползал с нашего острова, и на склонах уже виднелась земля со смятой прошлогодней травой. Ночью мы слышали какие-то гулкие удары – сейчас, на вышке, я понял, в чем дело: ветром разломало лед, и это гремели, сталкиваясь, тяжелые льдины. Сырцов предупредил, что должны начаться штормы и чтобы мы были готовы. В прошлом году, оказывается, с нашего дома сорвало крышу. Будто шапку скинуло. Хорошенькое дело! Особенно весело в такую погоду будет здесь, на вышке.
Я видел, как медленно ползут разломанные льдины. Это было похоже на какой-то прощальный танец. Только у берега лед еще лежал прочно, но и эта прочность была кажущейся: он был в трещинах и цеплялся за прибрежные камни.
Перед домом на чистой от снега поляне Сырцов проводил строевую. Я не слышал команд, слова относило ветром. Но видел, как терзает сержант ребят. Отрабатывает шаг, повороты, перестроение. Эта весенняя проверка будет для него последней. Он – «дед»; в мае придет приказ министра обороны, и Сырцов начнет собираться в свой Березовский леспромхоз. Кого-то пришлют вместо него?
А пока он особенно терзает Ложкова, и это понятно. Точно так же поначалу он вел себя со мной. Не могу сказать, чтобы тогда мне это очень нравилось. Ложкову тоже не нравится. Вчера он при всех грохнул сержанту: «Чего ты из себя начальство корчишь? Такой же, как и мы, а корчишь на рупь двадцать». Сырцов медленно обвел нас глазами. Это было за обедом. Мы одновременно отложили ложки. Я подумал, что на второе у нас будет отбивная из Ложкова. Эх, нельзя пошутить вслух, не та обстановка!
– Вот что, Ложков, – сказал, краснея, Ленька. – Раз уж ты к нам попал, живи, как мы. Ведь иначе-то худо будет только тебе одному.
– Темную сделаете? – поинтересовался Ложков.
– Разговаривать с тобой не будем, – сказал Сашка.
– Усек? – спросил я.
Странный он человек, Ложков. Любит хлопать по плечу и обращаться не иначе, как «эй, друг». Сунулся было к Эриху, а тот спокойно ответил: «Подождать надо». Ложков улыбался, не понимая – чего подождать? «Дружбы», – коротко отрезал Эрих и пошел прочь, а Ложков по инерции продолжал улыбаться ему вслед.
Да, Эрка прав. Мы еще не называем Ложкова по имени, а только вот так – Ложков. И когда мы скидывались на подарок сестренке, он не дал ни копейки. «Откуда у меня деньги? Солдату они ни к чему». Ну, на нет и суда нет. Хотя, наверно, какие-то рубли у него все-таки водятся. Пожадничал или не захотел давать именно для Сырцова?
…Там, внизу, на поляне, Сырцов гоняет Ложкова, и вовсе не потому, что он зол на него, а потому, что у Ложкова все получается хуже, чем у других. Он весь какой-то тюфякообразный. Идешь рядом с ним в строю, а он заваливается на сторону, толкается, сбивает шаг. Из-за него приходится повторять снова и снова. Как будто бы его ничему не учили ни на учебном пункте, ни на заставе. Или он здорово сачковал? У нас это не пройдет, каждый на виду, и здесь быстро выскакивает наружу все, что в ком есть.
Мне нельзя долго глядеть вниз: не дай бог, Сырцов заметит, что я любуюсь на строевую. Я берусь за ручки бинокулярной трубы, и в оптике – совсем близко, так близко, что, кажется, можно дотронуться рукой, – льды, льды и льды. Разорванные, торчком стоящие, наваливающиеся одна на другую льдины и ничего больше. По ним не пройти, их не объехать. Кто рискнет сунуться через эти смертельные льды?
Я написал Зое отчаянное письмо. Просил ее не уезжать. Но, наверно, она все-таки уедет. Сашка сник, когда я сказал ему, что Зоя собирается на КамАЗ. Ему-то чего сникать? Он ведь ее даже в глаза не видел. Ну, будет получать письма из Набережных Челнов, а не из Ленинграда – какая ему разница? Я же чувствовал, что Зоя уезжает от меня, вот в чем штука. На КамАЗе полно парней, это уж как положено. Выскочит Зойка замуж и сообщит мне: поздравь и пожелай счастья! Привет! Почему же она волновалась, когда от меня не было писем, даже приходила домой, к моим?
– Значит, такой у нее характер, – сказал мне Сашка, когда я выложил ему все эти соображения.
Мне от этого не стало легче. Плохо быть однолюбом.
Конечно, у Зойки характер – будь здоров! Я даже представил себе, что она скажет подругам, получив мое письмо. «Если хочешь поступить правильно, – скажет она, – выслушай мужчину и поступи наоборот». Я был уверен, что она уедет, а моего совета она спрашивала просто так, для приличия. Или чтоб не расстроить сразу этим известием. Ну и на том спасибо.
То, что Зоя уедет, и то, что я, выходит, нужен ей только как товарищ, – все это мучило меня. Впрочем, она же давно мне сказала, чтоб я ни на что не рассчитывал. Мы друзья – вот и все. А мне нужно другое. «Может быть, – подумал я, – даже лучше, если она уедет. Не буду так переживать из-за неразделенной любви. Пусть едет! Пусть выходит за какого-нибудь знаменитого крановщика или бородатого топографа». Я распалял себя злостью – и не злился. Я не мог злиться на Зойку. Разве она виновата в том, что не сумела влюбиться в меня?
Пришла смена – взмыленный, усталый Сашка, я отдал ему тулуп и спросил:
– Ну как?
– Тебе повезло, – ответил он. – Сегодня наш перестарался.
– Воспитывал Ложкова, а заодно и вас?
– Ложков послал его подальше и ушел.
– Что?
– Послал и ушел, – повторил Сашка.
– Теперь ему будет.
– Плевал он на взыскания. Ну и подарочек!
Я быстро спустился по узкой железной лестнице. Да уж, подарочек. Мне надо было спешить. Я боялся, что Сырцов может не сдержаться. Я должен быть рядом, чтоб помочь Сырцову сдержаться. Конечно, там Ленька и Эрих, но Эрих промолчит, а Ленька будет краснеть и говорить какие-нибудь стопроцентно правильные слова, которые Ложков впустит в одно ухо и выпустит из другого. У него в таких случаях сквозная проходимость,
Картинка, которую я застал, была живописной. Нарисовать такую и назвать – «Надежды нет». Ложков сидел, развалясь, у окна, Сырцов стоял, упершись руками в стол, как докладчик, – не хватало графина с водой и красной скатерти. Эрих прислонился к дверному косяку. Ленька присел в углу, подперев щеку, с такой физиономией, будто у него разболелись все зубы сразу. Когда я вошел, никто даже не взглянул на меня.
– Ну? – спросил Сырцов.
– Не запряг – не понукай, – ответил Ложков. – Я тебе не лошадь. И не подопытный кролик. Чего ты на меня одного взъелся?
– Ну, что еще?
Ложков повернулся ко мне, словно обрадовавшись свежему человеку, у которого можно найти сочувствие.
– Ты же видал, как он одного меня гонял? Ну, по-честному, видал? Это как – справедливо?
– Конечно, несправедливо, – сказал я и увидел, как просиял Ложков. Надо было выждать маленько. Надо было, чтоб и Сырцов, и Ленька, и Эрих все-таки взглянули на меня, черт возьми! – Совсем несправедливо, что он один тебя гонял. Хуже будет, если мы все начнем тебя гонять, парень.
– А, – сказал он. – И ты туда же.
– Туда же, – кивнул я. – Пойдем.
– Куда еще?
– А на улицу, – сказал я. – Мне с тобой заняться охота. Я ж на вышке четыре часа проторчал. Замерз, понимаешь. Разогреться надо.
Сырцов усмехнулся, если можно назвать усмешкой чуть растянувшиеся губы. Нет, никакой строевой сегодня больше не будет. Ложкову два наряда вне очереди. Мне и Эриху – отдыхать. А он с комсгрупоргом сядут писать родителям Ложкова. Это уж крайняя мера. Пусть отец Ложкова ответит, что он думает о сыне.
Вдруг Ложков тихо сказал:
– Не надо.
– Он ведь, кажется, тоже солдатом был?
– Да. Не надо писать. Он… он больной. Ладно, ребята, ну, психанул я… Ты меня извини, сержант. Только писать не надо.
Я остановил Сырцова.
– Отдохну потом. Ты посиди, чайку попей. А строевой я сам с Ложковым займусь. Так сказать, в порядке самоподготовки.
– Идем, Ложков.
Он встал и послушно поплелся за мной. Я поглядел на вышку. Головня, перегнувшись через поручень, так и уставился на нас, пытаясь сообразить, что же произошло и почему я, рядовой Соколов, гоняю рядового Ложкова.
Строгий с занесением
Всю ночь лил дождь. Он прекращался на несколько минут, а потом начинался с новой силой. Мы измучились на прожекторной. Плащи промокли и весили по пуду, не меньше. Дождь был ледяной, мы замерзли так, как не мерзли всю прошедшую зиму. Можно было сто раз проклинать эту погоду – но ничего нельзя было изменить. К рассвету мы дрожали, как щенята. Не сгибались замерзшие пальцы. Я вообще не чувствовал их. Тогда, когда пришлось прошагать двадцать с лишним километров, и то было легче. Мы правильно сделали, что послали Леньку на дизель. Он бы не выдержал, наверное. Даже Эрих – и тот скис к утру.
Утром мы вкатили прожектор в гараж, и на это, должно быть, ушли последние силенки. Спать, спать, спать!.. Переодеться и спать. Но, оказалось, надо было еще растопить печку: за ночь из дома выдуло все тепло. Пусть топит Ленька. Он-то сухой и всю ночь маялся от жары. Когда работает АДГ, в «машинном», как в пустыне Сахара.
Мне положено всего четыре часа отдыха. Потом нужно снова идти в гараж и приводить в порядок прожектор. Просто моя очередь. Я проспал бы, наверно, сутки, и, когда Ложков разбудил меня, проклинал его на чем свет стоит. Просыпался с таким трудом, будто у меня вместо головы была чугунная гудящая болванка. Спать, спать… Эти четыре часа не принесли облегчения – наоборот, лучше бы вовсе не ложиться, чем проснуться таким разбитым.
– Давай, давай, двигай, – радовался Ложков. Ему-то что, Он дрыхнул себе всю ночь, и даже не удосужился печку протопить – не его очередь. Ночью его не посылают даже на вышку. Он просто не умеет «идти» за лучом. Днем – другое дело.
Дождь не кончался, а мой плащ не высох. Пришлось надевать на себя этот пуд. В сапогах тоже было болото, теплые портянки не спасали – простуда обеспечена, хотя утром Сырцов приказал нам принять аспирин. Вот бы сейчас сюда мою маму. Вот бы кто ахал и «принимал меры».
Конечно, Сырцов мог бы изменить распорядок ради такого случая и не заставлять меня работать. Ничего с прожектором не случилось, если бы я занялся им на несколько часов позже. Не заржавел бы. Он и так уже был сухой. Я проверил держатели, сменил электроды, осмотрел контакты – все в порядке. На всякий случай потер кожух сухой тряпкой. Все! Хватит с меня. Сегодня пятница – банный день. Буду париться, пока не выгоню из себя всю дрожь. Видимо, я все-таки простыл: губы потрескались и болели, а сухой кашель так и раздирал горло. Да, мама сразу уложила бы меня в постель, вызвала врача, поила теплым молоком и чаем с малиной и заставила надеть носки с насыпанной туда сухой горчицей. Забавно живут люди на гражданке.
Дождь перестал только к вечеру; он смыл с острова остатки снега, было непривычно видеть голую землю и лужи, в которых плавали прошлогодние листья. После бани мы пришли в себя, даже Эрих повеселел и что-то напевал под нос, разглаживая здоровенным «угольным» утюгом брюки. Он пижон, Эрих. Зачем ему понадобилось гладить брюки? Высохли – и то хорошо! Нет – ему складочка нужна! Будто на танцы собирается, а не на службу. И брюки-то у него такие же, как у нас – б/у, бывшие в употреблении. Пижон! И пахнет от него «Элладой», как от хорошего парфюмерного магазина.
Странно: я ведь даже не знаю, есть ли у него девушка. Наверное, есть. Мы никогда не говорили об этом.
– Эрка, ты на свидание, что ли?
– Да. В самоволку.
– Как ее зовут?
– Марта.
– Рыбачка?
– Учительница. Будущая.
Он отвечал охотно, я даже, немного растерялся – вот тебе и молчун! Он словно бы ждал, что кто-нибудь спросит его об этом, молчун несчастный! Полгода его никто не спрашивал, а он молчал, хотя, наверно, самому ужасно хотелось рассказать, что у него есть Марта, будущая учительница. Студентка, что ли? Да, студентка.
– Эрка, а я ведь о тебе кое-что знаю.
– Что?
Я оглядел своих ребят. Все сидели красные, распаренные, разомлевшие. В самый раз рассказать. Ну да, конечно, он же из того самого анекдота. Он до пятнадцати лет вообще ничего не говорил. Родители уже смирились было: немой… А однажды в жаркий день все пили холодное пиво, и тогда Эрка сказал: «Мне тоже». Родители даже испугались. «Эрих, сынок, почему ты молчал пятнадцать лет?» – «Надобности не было», – ответил он.
Ребята смеялись, Эрих улыбался. Складка на его брюках была острой, как лезвие. Сырцов тоже взялся за утюг, и я ехидно спросил его, почему он раньше не гладил свои брюки.
– Надобности не было, – серьезно ответил Сырцов.
А через полчаса хорошего настроения как не бывало. Поначалу все происходило обычно: мы выкатили прожектор, сняли чехол. Ленька «мигнул» в «машинное» – пустить дизель, я врубил ток, и тогда раздался резкий короткий треск. Прожектор не зажегся. Еще ничего не понимая, Сырцов повернулся ко мне и спросил:
– Что у тебя?
– Замыкание, – сказал я, холодея. Ничего хуже произойти не могло. И в том, что произошло, была только моя вина. Это я сообразил сразу.
На прожекторе контактные кольца расположены внизу, и, если туда попадает влага, происходит замыкание, сгорают щетки и кольца. Я обязан был вынуть пробки, слить воду – и не сделал этого. Теперь придется перебирать секции. Работы часа на четыре или пять. Это значит, что четыре или пять часов мы не будем просматривать границу.
Сырцов вынул пробки – хлынула вода.
– Так, – сказал Сырцов. Больше он ничего не сказал. Ленька глядел на меня тоскующими глазами. Ему было жалко меня. Сырцов подумал о чем-то и ушел. Сейчас Сашка Головня вызовет по рации заставу, а Сырцов доложит, что у нас ЧП. Он обязан доложить о нем, и по чьей вине это ЧП – тоже.
Но даже если бы Сырцов захотел скрыть аварию и выручить меня, он не сможет сделать этого. На заставе все равно увидят, что прожектор не работает.
Ленька тронул меня за плечо.
– Как же ты?
Что я мог ответить ему? Что устал, что не выспался, что хотелось скорее в тепло, в дом, что думал совсем не о деле. Так оно и было, и незачем выкручиваться. Я и не собирался выкручиваться. Мне, конечно, дадут на всю катушку, но дело не в этом. Дело в том, что пять часов мы не будем просматривать границу.
…И вот мы сидим – все, кроме Ложкова, который сейчас на вышке. Сидим за столом, и я – отдельно от всех. Я смотрю на Ленькин хохолок и вижу только его. Хохолок у Леньки точь-в-точь такой же, как у той птицы, которая недавно прилетала на вышку. Но у Леньки он сердитый и топорщится, когда Ленька открывает комсомольское собрание.
– На повестке дня один вопрос, – доносится до меня. – О халатности рядового Соколова. Есть другие мнения?
Других мнений нет.
– Доложи, как было дело?
Я встаю – они сидят. Они сидят мрачные, снова уставшие до чертиков, потому что секции мы перебрали не за четыре и не за пять, а за семь часов. Семь часов работы без единого перекура! И мне нечего докладывать, они великолепно знают сами. Ленькин хохолок торчит и дрожит, или это мне кажется, что дрожит.
– Может быть, у тебя есть какие-нибудь оправдания?
Я машу рукой. Какие еще оправдания?
– Но ведь ты не мог забыть, чему нас учили?
– Значит, забыл.
– А вот это не оправдание, – говорит Эрих. – Ты не мог забыть. Не имел права.
– Не имел, – соглашается Сашка. Молчит только один Сырцов, но лучше бы он тоже что-нибудь сказал. Мне было бы легче.
– Ты-то сам понимаешь, что произошло?
Это снова Ленька. Зачем он спрашивает об этом? Как будто сам не знает, понимаю я или мне все до лампочки?
– Погоди, – наконец-то говорит Сырцов. Он не встает, он только смотрит на меня снизу вверх, а я не могу поглядеть ему в глаза. – Я думаю, Соколов понимает, и это уже хорошо. Но мы тоже должны понять, что простить ему за красивые глазки не можем. Тут все слова на своем месте стоят. Была халатность? Была. Семь часов границу не смотрели.
– Это еще не все, – говорит Ленька.
Я снова разглядываю его хохолок: что же еще я натворил? Хватит и этого. Но у Леньки все расписано. Семь часов работал дизель, потому что нам был нужен свет, и у нас перерасход горючего. Комендант участка приказал выслать на охрану границы усиленные наряды – стало быть, сколько солдат было задействовано в эту ночь из-за меня.
– Понимаешь, твои же товарищи, вместо того чтобы отдыхать, несли службу, – и все потому, что тебе самому хотелось выспаться!
Кажется, все. Больше говорить не о чем. «Ну, скорее же, скорее кончайте», – думаю я. Эрих поднимает руку, как школьник на уроке, и Ленька кивает: давай.
– Как имя твоей матери? Как девушку твою зовут? Помнишь? А где ты служишь – забыл?
Мне хочется крикнуть им, что ничего я не забыл. Не склеротик же я какой-нибудь, хватит мучить меня, я и так уже измучился сам. А тут еще Сашка – тоже хочет высказаться. Никто же не просит его высказываться! Что я, Ложков, что ли, чтобы меня растаскивать по кускам?
– Хуже не придумаешь, – говорит он, а мне кажется, что его голос доносится из другой комнаты. – Оставил границу без глаз. Скрывать не буду. Сырцов всю вину взял на себя. Так и велел доложить начальнику заставы: не обеспечил проверку ухода за техникой. ***
– Это к делу не относится, – резко обрывает его Сырцов.
– Нет, относится. Ты решил выгородить товарища, пусть это знают все, и он в том числе.
– Я его не выгораживал. Я на самом деле не обеспечил проверку – факт же! И должен за это отвечать.
Ах, Сырцов, на кой тебе это? Ведь тебя-то не на комсомольском, тебя на партийном собрании будут чехвостить! И на парткомиссию тебя еще должны вызвать – за Костьку, а ты еще выгораживаешь меня.
– Все высказались? – теперь Ленька встает. В руках у него листок бумаги, и этот листок тоже дрожит, как хохолок на Ленькиной маковке. – Предлагаю проект решения…
Его голос тоже доносится до меня как бы из другой комнаты, из-за закрытых дверей; я улавливаю только отдельные, не связанные между собой слова.
– …допустил халатность… что привело к порче вверенной ему… комсомольское собрание… строгий выговор с занесением в личное дело… Кто за это предложение, прошу голосовать.