Текст книги "Три страны света"
Автор книги: Николай Некрасов
Соавторы: Авдотья Панаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 56 страниц)
Глава XI
ОТЕЦ И СЫН
Кирпичов возвратился домой усталый. Он жил теперь за Тучковым мостом, в нижнем этаже старого и неуклюжего дома; квартира была бедная и тесная. Дети, пробужденные его приходом, пугливо спрятали головы в одеяло, потому что Кирпичов в минуты отчаяния был свиреп с ними; их плач казался ему живым упреком. Надежда Сергеевна, худая, с заплаканными глазами, радостно встретила своего мужа, которого всю ночь прождала, полная страху – не случилось ли чего с ним?
Кирпичов грубо отвечал на все вопросы жены и заперся в своей комнате. Он лег на постель и проглотил лепешку. Сны радужные часто сменялись дико-чудовищными, в которых всегда главную роль играл горбун…
Несколько дней не покидал Кирпичов своей комнаты, почти ничего не ел, да и нечего было: все ценное уже было продано; сбывалось предсказание горбуна: его жене и детям грозила голодная смерть! Несчастная мать бодрилась, но страшно было у ней на душе!
Вечером, сидя на диване, печально смотрела она на своих детей, спавших на ее коленях, – слезы бедной матери ручьями падали на их головки. По временам слышался хриплый кашель из темной комнаты, где лежал Кирпичов с мучительной головной болью и безотрадной тоской. Страшная действительность уже бессменно наполняла его мысли, – он испытывал невыносимые муки!
У него нет больше опиуму, чтоб прогнать мучительную действительность, у ней нет хлеба, чтоб накормить детей! Уже целый день собирается она итти к нему, уговорить его укрепиться духом, подумать о детях, достать денег. Но каждый раз становилось ей так страшно, что она ворочалась. Наконец, бережно переложив сонные головы детей с колен на диван, она взяла свечу и подошла к его двери; с минуту стояла в нерешимости, но оглянулась на спящих детей – и вошла, заслонив рукою свечу.
Кирпичов лежал на диване, уткнув лицо в подушку. Комната была печальная и холодная: из единственного окна виднелась мрачная даль, в которой едва заметными точками блестели фонари, отражаясь в рукаве Невы. Кроме дивана, на котором лежал Кирпичов, в комнате был стол, заложенный бумагами и счетами, да несколько стульев.
Жена сделала несмелый шаг к дивану; но ей, видно, не суждено было поговорить с своим мужем… и зачем? чтоб выслушать много малодушных жалоб, стонов отчаяния, даже, может быть, незаслуженных грубостей и упреков. Вдруг послышался скрип дверей в другой комнате. Она быстро кинулась туда – и остолбенела на пороге, пораженная испугом и удивлением.
В противоположных дверях стоял горбун! Он был бледен и дышал тяжело. Его платье все было забрызгано грязью. Он поклонился жене своего сына с видом непонятного ей смирения и умоляющим жестом подзывал ее к себе. Она заперла дверь к мужу и сказала с упреком:
– Зачем вы пришли? что вам нужно?
– Мне нужно видеть вашего мужа! – отвечал горбун, собираясь с силами.
– Моего мужа? на что вам его? чтоб опять вести в тюрьму? разве мало еще вы мучили нас?
Кирпичова теперь виделась с горбуном в первый раз со времени рокового переворота их дел. Гнев душил ее.
– Мне нужно его видеть! – умоляющим голосом сказал горбун.
– Смотрите! вот его дети, которых вы пустили по миру; они, может быть, скоро умрут с голоду, вместе с своим отцом; вы лучше уж тогда придите полюбоваться!
Надежда Сергеевна залилась слезами.
Горбун с ужасом оглядел комнату, в которой все носило печать нищеты, взглянул на спящих бледных малюток и, кинувшись к Кирпичовой, сказал растерзанным голосом:
– Пощадите! я пришел отдать вам все, что имею! неужели вы не видите на моем лице страданий, которые грызут меня? ради бога, пустите меня к нему, дайте мне с ним переговорить… умоляю вас!
Он рыдал, как дитя.
Надежда Сергеевна глядела на него с удивлением; дети проснулись и, кинувшись к матери, тоже не спускали своих испуганных сонных глаз с плачущего горбуна.
– Я принес ему денег. Я все отдам ему; вы не будете ни в чем нуждаться, дайте мне только переговорить с ним! – всхлипывая, говорил горбун.
– Я спрошу его, желает ли он видеть вас? – сказала Надежда Сергеевна в недоумении.
Она тихо отворила дверь и сказала:
– Василий Матвеич, а Василий Матвеич! к тебе пришли, тебя желают видеть по делу!
Ответа не было.
– Не заснул ли он? – сказала она, оборотившись к горбуну. – Всю эту ночь он проходил по комнате. Василий Матвеич!
Опять нет ответа.
Горбун дрожал, напрягая слух.
Взяв свечу, осторожно вошла Надежда Сергеевна в темную комнату; дети держали ее за платье, горбун тоже следовал за нею. Диван, где недавно лежал Кирпичов, был пуст… Надежда Сергеевна вздрогнула; медленно стала обводить свечой комнату, – сырой, холодный ветер пахнул с улицы, зашевелил бумагами на письменном столе и чуть не задул свечу. Надежда Сергеевна дико вскрикнула и устремила глаза на окно. Яснее, чем прежде, вдали быстро бежала черная масса воды, местами озаренная дрожащими искрами. Кирпичова молча указала в раскрытое окно. По указанию матери, стоявшей с поднятой рукой, дети тоже стали смотреть в темную даль, где виднелась масса бегущей воды; посмотрел и горбун… Вдруг Надежда Сергеевна поставила на стол свечу, обхватила руками своих детей и сказала отчаянным и вместе грозным голосом, указывая на горбуна:
– Смотрите, дети, запомните его хорошенько! он, может быть, сделал вас сиротами!
Горбун помертвел.
– Как?.. что?.. – глухо проговорил он, пораженный ужасной догадкой, и с диким криком кинулся к окну.
Дети вскрикнули, когда он выскочил на улицу…
Уже несколько дней Кирпичов чувствовал нестерпимую тоску. Печальный голос жены, плач и лепет детей были ему пыткой, громко пробуждая давно спавшую совесть. Самые средства, которыми несколько дней поддерживал он в себе искусственную бодрость, способствовали конечному упадку духа. Нищета и позор в страшных картинах рисовались несчастному. Когда же, наконец, жена вошла в его комнату, отчаяние его достигло крайних пределов: он понял, зачем вошла жена, и знал, что должен будет отказать ей! И как только она воротилась, он вскочил, терзаемый всеми муками ада, и кинулся из окошка…
Теперь он шел скорыми неровными шагами по Т*** мосту. Низенькая, неуклюжая фигура не в дальнем расстоянии бежала за ним.
Кирпичов остановился на мосту и, облокотясь на перила, стал смотреть на широкую полосу воды. Был поздний вечер; прохожих не было; никто не тревожил его, не мешал ему предаваться страшным мыслям, слушать грозные вопли совести, которая твердила ему, что погубил он детей и жену, лишив их состояния, что им нечего есть, что умрут они с голоду. Спустя минуту низенькая фигура остановилась позади его и, закрыв руками лицо, простонала:
– Господи! помоги мне!
Кирпичов быстро повернулся. Нагнувшись к низенькой фигуре, он принужденно захохотал и произнес с иронической вежливостью:
– А! мое почтение, Борис Антоныч!
Горбун вздрогнул и, отняв руки от лица, сделал к Кирпичову умоляющее движение.
– Посмотри, посмотри на меня по-человечески! – сказал он рыдающим голосом. – Я больше не браг твой… не враг.
– Друг, закадышный, друг! – отвечал Кирпичов с диким хохотом. – Ха, ха, ха! засадил в тюрьму, обокрал… вот друга, так друга нашел я!
– Выслушай меня, ради всего, что у тебя есть дорогого, выслушай!
– Дорогого? что у меня теперь есть дорогого? – сказал Кирпичов. – Дорожат люди честью – ты у меня ее отнял… дорожат деньгами – ты тоже отнял их у меня! Я пустил по миру своих родных детей… слышишь ли ты, злодей? Я родных детей сделал нищими… понимаешь ли ты, можешь ли ты понять? Или не было у тебя детей? И хорошо! Не то они, верно, отреклись бы от такого отца, прокл…
– Погоди проклинать меня! – с ужасом перебил горбун, хватаясь за перила. – Ты не знаешь, кто стоит перед тобой!
– Как не знать? Борис Антоныч Добротин! как не знать мне его? он лишил меня всего состояния, он опозорил меня на всю Россию, даже и дети мои будут стыдиться, что имели такого отца! Как не знать мне его? – насмешливо повторял Кирпичов.
– Перестань, прошу тебя – перестань! ты сам отец, пойми же меня… ведь я твой отец! – в отчаянии вскрикнул горбун и кинулся было к Кирпичову.
Кирпичов отстранил его рукой.
– Какой отец и чей? – спросил он.
– Твой, твой! – поспешно отвечал горбун.
– У меня нет отца, я не знавал его. Бросил он меня! Отец! отец! Будь отец, он научил бы меня добру, не потерял бы я своей чести… На что мне теперь отец? все для меня в жизни кончено… я нищий, меня многие считают вором… зачем мне отец теперь?
– Меня обманули: мне сказали, что ты умер.
– Тебя не обманули: я точно умер… я никуда не гожусь теперь! Разве отец станет сажать сына в тюрьму? разве станет учить его делать то, чему ты меня научил? Ты лжешь! погубил меня да еще хочешь смеяться надо мной!
– Я тебе дам капитал, я уничтожу твои векселя, ты будешь жить по-прежнему… будешь богат… будешь гулять, – в отчаянии твердил горбун.
– Зачем ты сулишь мне деньги? я знаю тебя хорошо… да и что мне в них теперь? Я их имел: что же я сделал из них? а, что? Я бросал их тем, которые льстили мне, и, выгонял тех, кто молил помощи… что мне в той жизни, какую я вел? пьянство… да оно-то и погубило меня… Нет, ничего мне не надо! я век свой прожил словно как животное, прожил свои и чужие деньги, пустил по миру жену и детей. Я все сделал низкое и злое, что только может сделать человек! Так зачем мне еще деньги? чтоб опять поить и кормить льстецов да обсчитывать бедных и честных людей? Нет, уж кончено! не увидишь, не налюбуешься ты больше моим позором, моими черными делами… Нет, нет! – закричал Кирпичов и побежал по мосту.
Горбун кинулся за ним; он хватал его за шинель, кричал ему раздирающим голосом:
– Прости, прости своего отца!
– Отец! – с хохотом повторил Кирпичов. – Да, хорош отец!
И он пустился бежать еще шибче. Горбун бежал за ним, но силы изменили ему. Далеко опередивший его Кирпичов остановился у фонаря и крикнул горбуну:
– Смотри! вот что мне осталось делать! И он перешагнул через перила.
Горбун сделал над собой отчаянное усилие, подскочил к сыну и, схватив его за шинель, дико закричал:
– Помогите!
Раздался глухой и печальный плеск волн. На секунду нарушилось постоянное теченье реки, как будто с торжественной почтительностью принявшей в свои объятия Кирпичова, – и тотчас же волны снова потекли мерно и тихо.
Горбун держал в руках шинель сына, устремив безумные глаза вниз, и кричал о помощи. Вдруг что-то черное мелькнуло над водой, раздался слабый мгновенный крик,
– Тонет, тонет!.. сын мой тонет! спасите, спасите!.. О, я сам спасу его! – закричал горбун и кинулся с моста спасать своего сына…
Еще раздался глухой и печальный плеск, – волны расступились и тотчас снова плотно сомкнулись и потекли своим неизменным путем…
Глава XII
КИРГИЗСКИЕ СТЕПИ
А что Каютин?.. Забытый читателем на Новой Земле, он воротился в Архангельск в начале лета. Первым делом его было бежать на почту, куда просил он своих друзей адресовать к нему письма, с тем, чтоб их оставляли там до его прихода. Ему отдали несколько писем от Данкова, много писем от Душникова, но писем, которых он особенно ждал, – писем Полинькиных, – ни одного! Сильное горе взяло бедного труженика, который после долгих странствований, после утомительной работы и скуки надеялся, наконец, отвести душу. Какая могла быть причина этого молчания? Тяжкая болезнь, смерть? Но в таком случае или башмачник, или Надежда Сергеевна непременно уведомили бы его… Думал, думал Каютин и решил, что другой причины не может быть, кроме той, что Полинька забыла его. В этом случае понятно молчание друзей его, так же как и ее собственное. Под влиянием этой тяжелой мысли Каютин написал Полиньке то резкое и грустное письмо, которое, попавшись ей в руки вместе с другими через Граблина, привело ее в такое негодование.
В числе писем Душникова было одно, недавнее, в котором Душников описывал приволье жизни в прикаспийском краю и звал своего друга попробовать счастья в тамошних промыслах, обещая ему верную прибыль, если только он еще не довольно приобрел, чтоб расстаться с страннической и труженической жизнью.
Каютин не долго думал. Как ни хорошо шли весенние промыслы на Новой Земле, однакож при первоначальных неудачах чистая выручка не могла быть слишком значительна. И притом, зачем он будет теперь торопиться в Петербург?
Товар поспешили продать, и Каютин, не теряя времени, отправился в Астрахань. Хребтов сопровождал его.
Других людей, другую природу увидел наш герой.
По положению своему, на берегу Каспийского моря, при устьи текущей из глубины России Волги, Астрахань представляет один из важнейших пунктов нашего отечества в торговом и политическом отношениях. Состоя преимущественно из обширных бесплодных степей, бедная местными средствами, Астраханская губерния небогата оседлым населением. И притом целая треть его приходится на долю губернского города, служащего средоточием всего рыболовства Каспийского моря, занимающего многие тысячи рук. Сюда стекаются для найма из верхних губерний рабочие люди, здесь строятся суда и заготовляются рыболовные материалы, провизия, соль; здесь, наконец, складочный порт всего улова Каспийского моря.
Населенный богато и разнообразно, город особенно поражает– своею пестрой, полуевропейской, полуазиатской физиономией. Церкви и мечети, обыкновенные дома, встречающиеся во всех русских городах, дома, закрытые снаружи заборами; татары, хивинцы, калмыки, армяне, киргизы, русские мужики; костюмы европейские, национальные русские, татарские чухи, цветные халаты, белые покрывала армянок; дрожки, коляски, татарские телеги, навьюченные верблюды, верховые лошади – вся эта смесь строений, племен, одежд, экипажей и всего прочего производит зрелище странное и занимательное.
Но Каютину некогда было долго бродить по городу и любоваться его оригинальной наружностью. Предуведомленный заранее, Душников уже приготовил все, чтоб немедленно приступить к делу. Снаряжены были две большие барки, так как средства Каютина позволяли ему теперь вести промысл в размерах значительных, и друзья наши отправились в свой участок.
Все каспийские воды и устья притекающих к морю рек разделены на участки, из которых одни принадлежат частным владельцам, другие казне. Казна предоставляет свои участки свободной промышленности, с платою определенной пошлины. Участок, снятый Каютиным, по совету Душникова, составлял часть так называемых Эмбенских Вод, идущих вдоль восточного берега, и прилегал почти к самому Колпинскому мысу. Отсюда к югу промысел становится опасным: тюркмены и киргизы, кочующие по берегам полуостровов Бузачи и Тюк-Караганского, часто нападают на промышленников, грабят и забирают их в плен.
Каютину и Душникову опасаться, однакоже, слишком было нечего: на двух судах их находилось до сорока человек сильного и смелого рабочего народа, хорошо вооруженного. По совету осторожного Душникова, оружия взято было даже более, чем требовалось при промыслах:
Таким образом, подстрекаемые хорошим уловом, который с каждым шагом вперед становился выгоднее, они, наконец, очутились у самых берегов Тюк-Караганского полуострова.
То была уже глубокая осень, в том краю особенно приятная своей ровностью и умеренным холодом. Солнце быстро опустилось в море, наступил вечер. Барки наших промышленников бросили якорь в виду тюк-караганских берегов. -
Каютин стоял на палубе своей барки. Небо было чистое и ясное; волны, чуть колеблемые тихим ветром, лениво плескались, чуждые своей обычной торопливости; ничего мрачного и пугающего не было в их шепоте; они как будто говорили о спокойствии. Но в душе его не было спокойствия.
Вот теперь планы его удаются; он почти уже имеет то, о чем едва смел мечтать… но зачем ему теперь деньги, стоившие стольких трудов, лишений, и главное, таких жарких битв с самим собою, с врожденной ленью, неспособностью, нерасположением?.. грустно!
Небольшая лодочка причалила к барке: покинув свою барку, Душников спешил свидеться с Каютиным, с которым в течение дня они перекликались только с барок.
Фигура Душникова значительно изменилась. Купеческий костюм шел к нему гораздо лучше так называемого немецкого платья. Ловко сшитый синий кафтан с меховой оторочкой, подпоясанный красным кушаком, шапка с соболем придавали ему молодецкий вид. Не было в нем прежней робости, неуверенности: может быть, что, занявшись, наконец, делом, в котором чувствовал себя не бесполезным, он стал смелее и самостоятельнее…
В последнее время у них только и разговоров было, что о Полиньке. Каютин считал несомненным, что она забыла его; Душников искал других причин ее молчания и советовал ему тотчас по окончании промыслов ехать в Петербург. Но Каютин клялся, что если, приехав в Астрахань, не найдет и там письма от Полиньки, то скорей опять отправится на Новую Землю, чем в Петербург. И теперь речь пошла о том же.
– Оба вы хорошие парни, – сказал Хребтов, неожиданно появившись перед ними. – И умны, и работящи, и спеси нет, одним нехороши: как сойдетесь вместе, так уж добра не жди: все супитесь да хмуритесь, словно у вас и речей веселых промеж собой нет… Испортил ты у меня и его! – заметил Хребтов Душникову, указывая на Каютина. – Правда, и прежде, бывало, он как загрустит, так беда, – да скоро проходило, а уж зато как развеселится, так только держись – дым стоит коромыслом! Песни поет и французские и русские… да что песни! Помнишь, молодец (Хребтов обратился к Каютину), как ты на Новой Земле по насту вдруг французский танец пошел?.. И я, старик, смешно сказать, глядел-глядел, да туда же пустился русскую; глядь – и вся артель пристала… Такая пошла потеха, что куда холод девался! Степь кругом мертвая: не дойдешь, не доедешь, не доплывешь ни до какого жилья, пока не минет зимушка долгая, – а в зимушку ту каждый час ни до чего нет ближе, как до смерти; – глаза режет, словно бдитвами, холод – не приведи бог, а нам и нуждушки нет! лихо согрелись, да и весело было. Я смерть люблю так тешиться. И за то я тебя еще пуще полюбил, Тимофей Николаич, что там, где другой, того гляди, благим матом взвоет, ты плясать пошел…
– То было другое время, – со вздохом сказал Каютин.
– Другое время? Неужели ж скажешь, что лучше то время было? И мерзли-то мы, и товарища схоронили, и долго удачи не было, а здесь вот, спасибо Семену Никитичу, хороший участок снял, – в два месяца, припеваючи, что промыслили! Поди, наш улов по всей Астрахани первый будет. Сколько красной рыбы одной – севрюги, осетра, белуги! А частиковой так и говорить нечего: ведь у нас лосося, белорыбицы, сазана – хоть пруд пруди! Каких тюленей промыслили! каких сомов погромили! – нет, грех теперь кручиниться! Вишь, ночь какая! право, спать не хочется ложиться… не кручиньтесь, други! Я вот артели по хорошей порции винца выдам, так они у меня хором песню молодецкую гаркнут, авось и вас развеселят… а, так, что ли?
– Пожалуйста, Антип Савельич, распорядись, как тебе хочется… пусть веселятся!
Обе барки скоро оживились песнями и плясками, но Каютин и Душников не принимали участия в общем весельи: им как-то особенно грустно было в этот вечер. Настроенный печальными жалобами Каютина, и Душников недолго крепился. Как будто желая утешить Каютина, доказав ему, что горе его еще не так велико, он нарочно старался вспомнить самые грустные случаи своей несчастной любви, мелочи, ничтожные в глазах равнодушного слушателя, но в которых глаз влюбленного открывал тысячи поводов к невыносимым страданиям. Такие воспоминания всегда болезненно действовали на Душникова, в котором тоска редко высказывалась наружными признаками, но зато с страшною, силою. Нервы его были слабы, и, раз потрясенная и грустно настроенная, душа его не скоро успокаивалась… Каютин скоро понял, что своими горькими жалобами неблагоразумно растравил глубокую рану в сердце друга. И он переменил тон, он уже больше не говорил ни о своих страданиях, ни о любви и коварной измене. Но теперь пришла очередь Душникову грустить и жаловаться. Каютин ужаснулся, как еще сильна и свежа любовь к ветреной и причудливой Лизе в сердце его друга. И как вместе с тем она благородна и великодушна.
– Лиза, Лиза! – тихо говорил Душников, всматриваясь в мрачную массу воды и, может быть, видя в волнах ту самую грациозную и прекрасную картину, которую некогда так чудно передала его кисть. – Я был глуп, я был не благодарен, когда прощался с тобой… Я плакал, как недовольный, как обиженный, уходил с тоской и болью в душе… И ты плакала, я довел тебя до слез! И я не умел сказать тебе, что плакать тебе не о чем, что жалеть меня нечего: я и так счастлив на всю жизнь, счастливее всех остальных людей; что ты хоть несколько минут в жизни была со мной ласкова, говорила мне о своей любви. Смешно было бы, если б я еще смел еще чего-нибудь надеяться… Лиза, Лиза! помнишь ли ты еще меня? Нет, где тебе помнить? у тебя такой характер – ты идешь, сама не знаешь куда, идешь не останавливаясь; мимоходом делаешь ты счастливыми тех, кто умеет понять, что и одна ласка твоя великое счастие, несчастными тех, кто возмечтает много… Я прежде не хотел еще раз с тобой встретиться – казалось, и страшно, и грустно… как подойду? что скажу? Но теперь я хотел бы еще раз увидеть тебя, чтоб сказать тебе: если я когда-нибудь прихожу тебе на мысль, так не думай, что ты сделала меня несчастным; думай, что ты дала мне много, много счастия, больше, чем стоил я, и будь весела, ребячься и прыгай, хохочи, спи сладко… Если ты встретишься с ней прежде меня, – продолжал Душников, взяв за руку Каютина, – перескажи ей мои слова, скажи, что я очень счастлив… и прошу ее простить мне, что, прощаясь с ней, я заставил ее плакать… Ах, как она плакала! как ей было жалко меня и совестно! Да, так плакать могут, только когда любят! – воскликнул Душников в сильном волнении… – Так что ж? она меня любила! Да! любила, но потом увидела, что я не пара ей… она права, права! я сам должен был понять.
Долго еще говорил Душников то самому себе, то Каютину о своей любви, о своем счастии, о Лизе, о доброй ее бабушке… Наконец они разошлись. Душников сел в свою лодочку и причалил к своей барке. Каютин сошел в каюту и лег. Скоро совершенная тишина наступила на барках. Рабочие, утомленные дневными трудами, порядочно подкутившие, спали глубоким сном. Только часовые бродили на палубе и по временам нетвердой рукой били в сторожевой колокол. Наконец и часовые умолкли.
Была совершенная тишина. Волны чуть плескались. Небо было покрыто туманом, только немногие звезды отражались в море. Ночь, чем глубже, становилась темней и тише…
Вдруг около барок показалась небольшая лодка. Тихо, осторожно приближалась она к ним. Сидевшие в ней три человека поминутно поднимали весла и прислушивались. Наконец они подплыли к одной барке; огромный нож сверкнул в руках одного из пловцов и в минуту якорный канат был перерезан. Барка покачнулась и медленно начала отдаляться, гонимая легким юго-восточным ветром.
Лодка с тремя гребцами стала приближаться к другой барке, казалось, с тем же намерением. Нож не был спрятан… Вдруг часовой на палубе отплывшей барки проснулся, подошел к колоколу и стал звонить. Пловцы быстро принялись грести прочь, наблюдая движения часового, который, прозвонив впросонках, снова улегся.
Лодка с тремя гребцами быстро удалялась к Тюк-Караганскому берегу.
Барку все гнало по направлению ветра и к утру с другой барки, продолжавшей стоять на якоре, ее уже не было видно не только простым глазом, но и в трубу. Часовой первый заметил, что барки нет.
– Антип Савельич! Антип Савельич! – закричал он, как безумный, вбегая в каюту Хребтова. – Барка душниковская пропала!
В несколько минут на барке произошло смятение. Все проснулись, все "были поражены и напуганы, суетились и не знали, что делать. Хребтов тотчас угадал, каким образом исчезла барка.
– Киргизы разбойники подшутили с нами, – сказал он испуганному Каютину, – когда нет надежды – силой ограбить барку, они часто выкидывают такие штуки… уж таков народец! Знают, что рабочий народ устал, спит крепко, – вот и подрежут ночью канат, коли ветер дует в; их сторону; барку и подгонит к ним. И коли удастся, они давай грабить ее, да еще после и перед судом правятся: мы-де по береговому праву… зачем в наших участках рыба наловлена… так-де она нам и следует! А коли не удастся, им тоже горя мало: знать не знают, ведать не ведают, видно – канат сам оборвался, и конец! Грех моей седой голове, – сказал печально Антип, – что я допустил такую беду, да уж поздно пенять, не воротишь! Надо думать, как делу помочь, как товар выручить…
– Что товар? – заметил Каютин. – Там пятнадцать человек наших товарищей… и Душников…
– Отнимем, всех отнимем, коли уж и попались они в руки киргизам! – решительно перебил Хребтов: – Нас довольно… винтовка у каждого, пуль и пороху пропасть… и даже две сабли есть…
– И барабан есть, – заметил один рабочий, Демьян Путков, тот самый, который был с Каютиным и на Новой Земле: взяли для балагурства, а теперь, может, и пригодится…
– Возьмем и барабан, – с усмешкой сказал Хребтов, – коли понадобится, и на берег сойдем, а уж товарищей не уступим! ведь что их бояться? Только воровски храбры они, а как дело пойдет на открытую, так нет их трусливей… Сто человек от десяти бегут…
Рассчитывая, куда мог занесть ветер барку Душникова, промышленники держались тем курсом, но как ни смотрели в зрительную трубку, барки не усмотрели.
– Некогда мешкать, надо сойти на берег; авось по следам найдем разбойников! – сказал Хребтов.
И, оставив на барке двух человек, остальные пересели в лодки и стали грести к берегу.
По мере приближенья к нему между рабочими усиливалось волнение.
– Лес, лес, братцы! – передавали они друг другу с лодки на лодку. Каютин посмотрел в трубу: точно, на горизонте тянулась узенькая, едва заметная полоса, окаймляя бесконечное пространство моря. Рабочие побросали свои занятия и напрягали зрение. Только Хребтов, не поднимая головы, продолжал чинить свою рубашку. К его окладистой бороде и широким плечам не шла иголка, которую он смешно держал двумя пальцами, а остальные странно таращились. Каютин окликнул его.
– Антип Савельич, лес!
Хребтов усмехнулся и, перекусив нитку зубами, отвечал:
– Да еще какой чудной; с морем воюет, а у самого ни поленца нет!
– Да что же там такое? право, деревья торчат; посмотри сам!
Каютин подал ему трубку.
– Не мешай, друг! – отвечал Хребтов прищуриваясь.. – Ага! – радостно воскликнул он, вдев, наконец, нитку в иглу, что долго не удавалось ему… – Уж в такую чудную сторону попали мы, – промолвил Хребтов. – Моря лесами порастают; большие реки пропадают, а ведь, кажись, не игла, мудрено затеряться! Вот увидишь, какой тут лес… К вечеру лодки пристали к мнимому берегу; пятисаженные гибкие камыши своим унылым шелестом сливались с монотонным плеском волн.
Печальная музыка моря, неизвестность, что сталось с товарищами и что ожидает их самих в диком краю, – все вместе сильно прикручинило промышленников. Молчаливо, с печальными лицами, сидели у разложенного костра. Небо было подернуто тучами. Шипение камышей становилось все громче; их стонущие, зовущие, умоляющие звуки были невыносимо унылы…
Каютин с Хребтовым лежали поодаль от костра на куче камышей, набранных для топлива.
– Ну, народец наш не весело глядит, – заметил Хребтов.
– Да что, – отвечал Каютин, – ведь, по правде сказать, так и радоваться нечему…
– Оно так… да про то ведать должна одна душа. А уж коли пришли сюда, так держись… Эй, Демьян! – гаркнул Хребтов.
Демьян Прутков, пожилой человек, с плотно остриженной бородой и большими усами, подошел к нему. Движения его были угловаты, но необыкновенно живы.
– Что, брат, ты не балагуришь? Вишь, они у тебя, – сказал ему Хребтов, подмигнув на остальных его товарищей, – словно бабы глядят! Аи, стыдно, Демьян! а еще балагур считался… дома!
– Да что, Антип Савельич, больно уж кругом-то того… так оно, знаешь, не до смеху…
– И, врешь! нутка подай твои бубны да литавры – споем!
И он запел, В его голосе не было разгула, но все лица просияли. Демьян присоединился к нему с барабаном, с бубенчиками; он свистал, звенел бубнами, бил в барабан, прыгал и пел диким голосом.
Его окружили товарищи, стали подтрунивать, но веселье не клеилось. Тогда Хребтов соскочил с камыша и пустился плясать, припевая:
Тра-та-та! тра-та-та!
Вышла кошка за кота!
Все хохотали: принялись подпевать. Демьян, поощренный Хребтовым, выплясывал до поту лица. Хребтов ободрял его криками:
– Ай, молодец, Демьян! славно, живей, живей! Ну, ну, ну… молодец|
– Теперь, братцы, споем круговую, – сказал он, и промышленники хором затянули:
Купим-ка, женушка, курочку себе -
Курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, уточкусебе -
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, гусиньку себе -
Гусинька га-га-га-га,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка, женушка, индюшку себе -
Индюшка шулды-булды,
Гусинька га-га-га-га,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, барашка себе -
Барашек шадры-бадры,
Индюшка шулды-булды,
Гусинька га-га-га-га,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, козленка себе -
Козленочек брык-брык,
Барашек шадры-бадры,
Индюшка шулды-булды,
Гусинька га-га-га-га,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Купим-ка мы, женушка, коровку себе -
Коровушка мык-мык,
Козленочек брык-брык,
Барашек шадры-бадры,
Индюшка шулды-булды,
Коровушка мык-мык,
Уточка с носка плоска,
А курочка по сеничкам: тюк-тю-рю-рюк!
Часа через два все стихло. Только некоторые, не успевшие заснуть, пели тихим голосом у догорающего костра; унылые напевы гармонировали с природой и с душевным состоянием промышленников. Все кругом было полно грусти…
Лежа поодаль, Каютин тихонько подпевал своим товарищам. Хребтов ворочался с боку на бок. Вдруг он вскочил и бросился к костру.
– Мне и невдомек, братцы… ну, такое ли здесь место, чтоб петь, да еще ночью?
Все разом смолкло. Хребтов опять лег. Когда же, наконец, все заснули, он подсел к огню, чуть тлевшему, стал сушить свою обувь. Долго он еще сидел у костра, пощипывая свою бороду и раздумывая. Вдруг среди обычного шелеста послышался шум в камышах. Хребтов встрепенулся, вскочил, – шум все приближался. Хребтов долго вслушивался, – тихонько осмотрел нож и ружье, затоптал огонь и начал красться к тому месту, откуда доносился шум. Не успел он сделать десяти шагов, вдруг блеснули в темноте два огромных глаза… потом среди глубокой тишины раздалось ржание лошади. Хребтов радостно вскрикнул, два глаза быстро исчезли… камыши взволновались и прозвучали, подобно тысячам-тысяч струн, тронутых в одно время.