355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Некрасов » Три страны света » Текст книги (страница 18)
Три страны света
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:46

Текст книги "Три страны света"


Автор книги: Николай Некрасов


Соавторы: Авдотья Панаева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 56 страниц)

Переехав в Москву, Лиза стала выезжать часто с своей приятельницей, очень напыщенной девушкой, которая заняла первое место в ее сердце. Лиза перестала говорить и шутить со мной, и я заметил, что она сердилась, если я приходил, когда у них были гости. Я изнывал с отчаяния.

Старушка досадовала на свою внучку и выговаривала ей, что не следует честной девушке завлекать молодого человека, когда она его не любит.

Лиза еще больше сердилась.

– Вы, – сказала она мне, – наговариваете на меня бабушке да все хнычете: оттого вы мне противны!

Раз собрались у них гости, зашел разговор о модах. Вдруг Лиза спросила:

– Бабушка, а бабушка! какие платья носят мещанки?

Приятельница ее засмеялась, и они обе посмотрели на меня. Старушка чуть не упала со стула, а я… право, не знаю, как я вышел из их дома!

На другой день старушка, грустная, встретила меня такими словами:

– Семен Никитич, батюшка… совестно мне… но Лиза не хочет выходить за вас…

Лиза переехала гостить к своей приятельнице. То, что я перечувствовал тогда, право, нет у меня слов описать вам. Я решился уехать на родину, думая найти там Машу.

Насилу мы со старушкой упросили Лизу проститься со мной. Она приехала домой и была грустна. Я рыдал, как ребенок, хотел много сказать ей, да ничего и не сказал.

– О чем вы плачете, Семен Никитич? я не виновата; что же мне делать, когда надо мною смеются, что буду мещанка. Если бы я знала, то…

– Знаю, знаю, я один виноват, – сказал я всхлипывая.

Лиза тоже расплакалась: верно, мои рыдания ее растрогали. Меня без чувств уложили в кибитку…

Приехав на родину, я Машу не нашел. Все это меня так скрутило, что я с год ходил, как помешанный, обнищал совсем, наконец опомнился, стал работать. Остальное вы знаете. Прощайте!"

– Как же, наконец, он попал к вам? – спросил Каютин, дочитав письмо.

– Когда я вполне узнал его историю; отвечал Данков, – мне так стало тяжело за него, что я решился нарочно поехать в тот город: там я разведал стороной, что главная причина, почему Душников не мог оттуда выбраться, были долги; особенно много был он должен хозяйке Шипиловой, которая имела его расписки. Я заплатил за него и увез его в деревню почти силой, пригласив к себе и напоив пуншем. Кстати: он совсем перестал пить… да много и других перемен произошло с ним. И теперь, – прибавил помещик, с простительным самолюбием мецената, – может быть, талант его не погибнет для света.

– Что ж он думает делать?

– Я советовал было ему ехать в Петербург; но Петербург пугает его. Притом нужны деньги, – покуда-то еще там работу найдет, – а он и так мучится, что много должен мне. У меня есть участок в Каспийских рыбных промыслах. Он узнал, что мне нужен туда управляющий, и сам вызвался. Весной он отправится в Астрахань, а теперь покуда знакомится с тем краем, сколько можно, по книгам и ведет самую тихую жизнь: как видите, все молчит, задумчив, много читает. Я пробовал с ним спорить, но он упорен. Надо дать ему отдохнуть и осмотреться; я уверен, он тогда сам начнет рваться вон из глуши.

Каютин почувствовал сильное влечение к Душникову и благодаря своему счастливому характеру, в котором много было простоты и привлекательного добродушия, скоро сблизился с портретистом, робким до дикости. Быстрому развитию их взаимной откровенности много способствовала и деревенская жизнь. Говорят, был даже человек, который понемногу сдружился с самым лютым своим врагом потому только, что враг квартировал ближе к нему, чем другие знакомые. Каютин и Душников вместе гуляли, вместе охотились и ездили верхом, вместе забивались во время метелицы в теплую комнату, – условия самые благоприятные для дружбы. О многом говорили они, и нет сомнения, что Душников имел большое влияние на характер и самую судьбу нашего героя.

А время между тем шло, и шло незаметно. Отличный стол, удивительное вино, охота, верховые лошади, книги и, наконец, приятные собеседники… После долгого карантина у дядюшки Каютин не мог вообразить ничего лучше. Он сначала удивлялся, почему Данков медлит приводить в исполнение свои остроумные и общеполезные планы, о которых так прекрасно, с таким жаром говорил. Но когда поближе присмотрелся к делу, когда сам пожил той жизнью, удивление его кончилось. Он даже сознался внутренне, что и сам мог бы прожить тут бесконечное число лет, ни разу не вспомнив о деле… если б только не Полинька!

Глава IV
ПЕРВЫЙ ШАГ

Заря только что занимается; широкая С***ская пристань темным пологом стелется по крутому и ровному берегу Волги. Кругом ни голоса, ни признака жизни. Тишина между длинными рядами хлебных амбаров и закромов, высоко поднимающих свои черные рогожные макушки над светлою рекой; тишина на судах, барках и расшивах, стиснутых вдоль берега… Только алые флюгера на длинных мачтах, обступивших целым лесом пристань, разносят робкий шелест. Там и сям, вдоль покатых бревенчатых спусков, между амбарами и шалашами, на грудах рогож, кулей и досок, спят, развалившись, вповалку бурлаки; положив молодецкую голову на бок товарищу, укутавшись лохмотьями овчины, не чует ни один ни студеной росы, окропляющей его смуглое лицо, ни холодного предрассветного ветра. Мазуры, лоцмана и приказчики также покоятся на своих судах. Все спит.

Но вот сизый туман, окутывающий Волгу и далекий берег с луговой стороны, понемногу алеет и подбирается выше; в чистом небе уже тухнут одна за одной звезды, уступая багровому зареву горизонта. Уже открываются понемногу песчаные отмели, разбросанные по реке, обагряемой восходом; за ними белеют и искрятся луга, упитанные росою, прорезывается сизый бор в чуть видной синеве… Но все еще та же мертвая тишина кругом, и только алые флюгера на высоких мачтах вытягиваются прямее в холодном, сыром воздухе.

Золотое зарево распускается все выше; вот уже макушки церквей с нагорной стороны переглянулись с солнцем; до пристани достигнул свет; с ближайшей приречной слободы долетели крики петухов; глянуло, наконец, солнце, и вдруг как бы разом оживилась вся пристань. Всюду заскрипели калитки амбаров, из-под каждой цыновки выползал бурлак, радостно встречая ведряное утро. С горы по желтым, освещенным солнцем дорогам покатились тяжелые подводы, потянулись длинные ватаги бурлаков, мазуров и всякого рабочего народу. Пронзительный свист послышался с барок; крик лоцманов, смешиваясь постепенно с шумом сбрасываемых досок, с гамом толпы, с песнями, мало-помалу наполнил пристань какою-то дикою, нескладною сумятицею. Жизнь и деятельность закипели кругом. Там разводили ужеогонь, и вокруг котла усаживались бурлаки; в другом месте они тянулись один за другим по дощатым подмосткам, с одной барки на другую, таща на широкой спине пудовые кули с мукою и рожью. Тут клубился густой столб дыму над опрокинутой баркой, которую обдавали кипящей смолой. Здесь нагружали барку; на другом спуске с криком, гвалтом и песнями вытаскивали на берег расшиву; кое-где неподвижными группами лежали на обрывчатом скате, на тюках и бревнах, работники в ожидании найма и хозяев; краюха ржаного хлеба, щедро засыпанная крупною солью, была в руках каждого. Мало-помалу показались и самые хозяева барок. Длинные синие армяки и пуховые шапки, обсыпанные мукою, бирки в руках и окладистые бороды отличали их сразу в толпе, которая поминутно увеличивалась. Несмолкавший говор охватывал всю пристань.

В то же время вверху на горе, близ города, происходили сцены, не менее оживленные. Народ шумел и толпился против кабаков и харчевен. Тут попадались даже бабы и девки: иные, сбившись в кучи, горячо спорили, другие вели под руки мужей, успевших уже спозаранок порядочно выпить.

В стороне от кабака, поодаль от крика и гама, сидела молодая баба и горько плакала. Ее всячески утешал молодой высокий купец в новом синем армяке, подпоясанном шелковым кушаком. Ему помогал иногда тут же стоявший человек, высокий и плечистый, в котором по одежде тотчас же можно было узнать помещика.

– Не плачь! – ласково говорит бабе молодой купец. – Григорий скоро вернется, счастью не бывать без кручины… что ж делать! Вернется Григорий с деньгами, привезет тебе кумачу да лент… полно убиваться… все пойдет хорошо, не увидишь, как вернется Григорий… Эй, Егор! – крикнул молодой купец, обратясь к высокому парню, снаряженному по-бурлацки, то есть с кожаной лямкой через плечо, с берестовою котомкою за спиною и деревянною ложкою за ремешком на шляпе: – Сходи-ка, брат, в кабак да зови скорей наших; время было им нагуляться… пора!

– Ну, друг Каютин, – сказал помещик, крепко сжимая руку молодому купцу, – дай вам бог, чтобы вернулись к нам таким же молодцом, да только посчастливее, побогаче; смотрите, не забывайте нас…

Пронзительный визг молодой бабы перебил их.

– Касатик ты мой, ясный, ненаглядный сокол! – вопила она, обнимая ноги высокому с черными кудрями парню, вышедшему из кабака в сопровождении целой толпы, одетой один-в-один, как Егор, – На кого ты меня покидаешь? кто станет меня, горемычную, любить да жаловать, холить да миловать, кто хлебом кормить да вином поить?

– Полно, Парашка, – говорил парень, силясь развести ей руки, – полно! ну, о чем?.. Господь приведет, опять свидимся…

– Эх, Гришка, Гришка! – вымолвил Егор. – Вот те и знай с бабами ватажиться: и самому теперь жутко; поди, щемит ретивое? то ли дело одна голова! любо!

Гришка высвободился кое-как из рук Парашки и сломя голову, без оглядки побежал вниз к пристани; Парашка рванулась было за ним, но ноги ее подкосились; она отчаянно вскрикнула и упала.

– Эй, тетки, – сказал Каютин двум близ стоявшим бабам, – приглядите-ка за ней, вот вам полтинник, не подпускайте ее только к берегу… Ну, ребята, – продолжал он, обращаясь к товарищам Егора, – время и нам на пристань. Что, выпили на дорогу… довольны?

– Довольны, батюшка! спасибо! дай бог тебе много лет здравствовать! – дружно отозвались в толпе.

– Прощайте, Григорий Матвеич, – вымолвил не совсем твердым голосом Каютин и принялся горячо обнимать помещика, – прощайте, спасибо вам за все… за все… авось, скоро свидимся… Все ли готовы? – крикнул он мужикам, обступившим его.

– Как же, батюшка, все, все!

– Ну, с богом!

– С богом! – раздалось со всех сторон; и сотни шапок замахали в воздухе.

– Прощайте!, прощайте! – кричал Каютин, оборачиваясь время от времени к помещику, стоявшему на верху горы, посреди народа, все еще махавшего шапками. – Прощайте!

Помещик, провожавший Каютина, был Данков. Он же снарядил его и в путь. Дело, впрочем, не вдруг сделалось. Уж слишком месяц жил Каютин в Новоселках, а Данков все еще не собрался даже переговорить с ним о деле, за которым пригласил его в деревню. Наконец раз Каютин, больше обыкновенного выпив шампанского, разболтался и рассказал ему всю свою историю с Полинькой. Это было лучшее средство пробудить деятельность Данкова. В нем самом не совсем еще погас огонь молодости, и он вообще принимал дела такого рода близко к сердцу. После многих тостов за милую Полиньку Данков в тот же день призвал к себе управляющего, и скоро все было решено. Данков вверял Каютину весь хлеб, стоявший еще с осени непроданным, и сговорил к тому же нескольких соседних помещиков, обеспечив их своим поручительством. Каюотин тотчас приступил к необходимым приготовлениям, работал неутомимо, и вскоре по вскрытии рек с берега широкой С***ской пристани можно было видеть шесть больших барок, нагруженных хлебом и снаряженных в путь. Пять из них принадлежали временному купцу Каютину, шестая – купцу Шатихину. Шатихин еще с осени закупил у Данкова часть его хлеба и, встретившись в Новоселках с Каютиным, сговорился плыть с ним вместе до Рыбинска. Каютин был этому рад, узнав, что Шатихин уже не в первый раз пускается по Волге с судами.

Простившись с Данковым, Каютин вместе с своею дружиною миновал пристань, ступил на дощатые подмостки, соединявшие барки одну с другою, и исчез между амбарами и шалашами, возвышавшимися на судах справа и слева. Таким образом, спустя несколько минут они очутились на палубе одной барки, отделанной тщательней других и называемой казенкою, как вообще называются барки, на которых постоянно находятся сами хозяева и хранится их "казна".

– Теперь помолимся богу, ребята!

Все сняли шапки. На минуту воцарилась мертвая тишина. Даже смолкнул народ, столпившийся на соседних судах, чтобы поглядеть на отплывающих.

– Ну, ребята, набивай {Вынимай!} якорь! – крикнул Каютин.

Якорь подняли.

– Совсем, что ли?

– Готово.

– Отчаливай!

– Тронулись, тронулись! – разом загрохотало на всех барках. – С богом! с богом!

– С богом и вам! – отвечали отплывающие, дружно принимаясь подымать паруса.

Вскоре барки стали уходить из виду. На пристани, привычной к таким отправлениям, никто уже не провожал их глазами; все снова принялись за работу.

И вот на отплывших судах наступил уже тот порядок и тишина, какие следуют всегда после суматохи и тревоги во время отплытия. Метнули жребий; очередные заняли свои места; остальные рассыпались в разных концах палубы. Завязались россказни. Кто с жаром передавал разные слухи, только что почерпнутые на пристани; кто вспоминал свою сторону с родной семьей и лачугой; кто рассчитывал барыши свои и хозяйские; кто мурлыкал заунывную песню.

Только Каютин не принимал участия в песнях и россказнях. Он сидел один-одинешенек на корме, сняв шапку, подперев ладонью голову, и с грустью глядел на струю воды, оставляемую судном.

Никогда человеку предприимчивому не представляются так ясно все шаткие стороны даже обдуманного предприятия, как когда оно на мази или на ходу и нет уже возможности из него выбраться… Рождал ли сомнения в душе Каютина сильный его план, другие ли безотрадные мысли давили ему сердце – угадать трудно, но во всяком случае грустное раздумье четко обозначалось на лице его, и не раз путем-дорогой проводил он ладонью по широкому лбу, как бы силясь согнать с него горькую думу… Но прошло несколько дней, и уже Каютин весело толковал с Шатихиным и своими рабочими, веселым взором оглядывал крутые берега Волги, покрытые то густым непроницаемым лесом, то золотым рассыпчатым песком, из которого торчмя выглядывали исполинские мшистые камни. Часто берег поднимался прямо из воды отвесною неизмеримою скалою, увенчанною столетними соснами и елями; иные, свесясь над бездною, набрасывали на серую скалу сизые и темные тени; другие распускали по ней извилистые свои корни, принимавшие издали вид исполинской паутины; часто берега изменяли мрачную, дикую наружность, и тогда между угловатыми утесами открывалась живописная долина, – с селами, слободками, церковью и стадами, мирно пасущимися по зеленому скату.

Иногда и правая сторона берега вдруг сбрасывала также свой обнаженный плоский вид: леса, тянувшиеся нескончаемою сизою полосою, раздвигались; в отдалении на темном небе показывался городок, осененный радугою; или же у самой воды вдоль берега пестрели на солнце толпы баб и мужиков; широкая,, картина полевых работ оживляла скучную, однообразную луговину. Все высыпали тогда на палубу, и даже сам Каютин жадно вслушивался в звучную разгульную песню. И снова все исчезало; снова подымались мрачные утесистые берега с одной стороны, с другой тянулась безжизненная равнина, – вокруг ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого. Изредка лишь беркут, распластав широкие крылья свои, появлялся над рекою и диким своим криком, оживлял на миг пустыню. С какою же зато радостию встречался тогда на пути с дружиною Каютина чужой парус! Кто в чем ни есть летел стремглав на палубу; не дадут времени подъехать да поравняться. Как с той, так и с другой стороны издали еще перекидываются обычным приветным окликом:

– Мир! Бог на помощь, брат!

– Вам бог на помощь!

– Отколева бог несет?

– Чье судно?

– Чья кладь?

– Отколева бурлаки?

– С богом!

– С богом!

Иногда дружина Каютина сходила на плоский берег и тянула барки бечевой, пристегнутой к кожаным лямкам, которые врезывались в грудь и плечи бурлаков; иногда, несмотря на глубину, приводилось бросать якорь, поневоле стоять на месте. Хребты горных туч заслоняли небо. Оба берега исчезали под непроницаемою сетью ливня. Свирепый ветер пронзительно визжал в мачтах и реях, обдавал вздрагивавшую палубу шипящею пеной и грозил поминутно сорвать паруса; яростные буруны наклоняли легкие суда то в ту, то в другую сторону и рвали канаты; ливень хлестал справа и слева в лицо оторопевших бурлаков, препятствуя им работать… Но мало-помалу все утихало; снова качался на корме мокрый якорь, снова надувались паруса, и барки бойко бежали вперед, оставляя далеко за собою ветер, грозу и ненастье.

Таким образом много дней и ночей провели они в пути и, наконец, благополучно достигли Рыбинска.

В Рыбинске на ту пору цена на хлеб стояла не слишком высокая: барыш приходился довольно скудный. Купцы наши пригорюнились.

– Знаешь ли что, Иван Ермолаич, – сказал Каютин своему товарищу, – чем нам подождать здесь, пока цены поднимутся (а они, может, и совсем не поднимутся в нынешнем году), махнем-ка в Питер!

И он с замирающим сердцем ждал ответа: выгода, которую обещала собственно ему настоящая хлебная операция, далеко не была такова, чтоб покончить разом все его странствования, – но увидать хоть не надолго Полиньку, показать ей на самом деле, что он держит свою клятву, и потом снова пуститься на труды и опасности, – вот мысль, которая поднимала всю кровь к сердцу нового временного купца.

– Опасно! – отвечал Шатихин, раздумывая.

– Э! Иван Ермолаич! волка бояться – в лес не ходить! Зато какой барыш-то получим! Бог милостив!

Купец подумал, подумал и согласился.

Перегрузившись в суда, удобные для плавания по Вышневолокской системе, Каютин и его товарищи стали подвигаться к Петербургу, куда и мы переносим теперь действие нашего романа.

Глава V
ПОЛИНЬКА и ГОРБУН

Полинька, потерявшая память при нечаянном появлении горбуна, очнулась в незнакомой комнате, которая поразила ее своим великолепием: так мало видела она роскоши.

Везде был штоф, занавески с кистями и бахромой, столы и стулья старинного фасона с позолотой, зеркала снизу доверху; стены были увешаны огромными картинами в золотых рамах. На столе стояла старинная канделябра; несколько восковых свеч ярко освещали комнату. Мебель была уж слишком массивна и шла скорее к зале какого-нибудь замка.

Первое движение Полиньки было кинуться к двери, но она была плотно заперта. Полинька нагнулась и посмотрела в замочную скважину: мрак непроницаемый расстилался перед ее глазами, и холодный ветер пахнул ей в лицо. Она стала прислушиваться: кругом была страшная тишина. Дождь по-прежнему стучал в окна. Мороз пробежал по телу Полиньки; она внимательно осмотрела комнату, нашла еще дверь, долго пробовала отворить ее, наконец села на диван и горько зарыдала.

Она очень ясно припомнила сцену в карете и свой страх при появлении горбуна со свечой в руках, – отерла слезы и стала себя спрашивать, что же он хочет с ней делать. Полинька знала, что законы строги, если бы он решился употребить насилие; да и к тому же она слишком надеялась на свои собственные силы… Итак, она решила, что горбун только хочет испугать ее. "Хорошо же, я его проведу!" – подумала Полинька и, увидав себя в зеркале во весь рост, невольно засмотрелась. Ей очень нравилось, что она может видеть свои ножки. Полинька распустила свою черную косу, чтоб оправить волосы, и очень-очень удивилась, как они у ней длинны. Медленно и с сожалением она снова свернула свои волосы и, окончив туалет, села на диван против зеркала и стала в него глядеться. Она смотрела на свою фигуру, отражавшуюся в зеркале, как на совершенно ей незнакомую, и ей было совестно сознаться, что эта фигура очень ей понравилась.

Потом она снова перешла к своему горю; сердце ее сжалось, и такой страх охватил ее, что она готова была кричать.

Вдруг вдали, бог знает где, послышались тихие и мерные шаги; они все приближались; наконец Полинька услышала, как кто-то вложил ключ в дверь и тихо повернул его. Вспомнив свое намерение, Полинька вскочила с дивана и спряталась за дверь, которая в ту же минуту медленно раскрылась. Полинька увидела в зеркале горбуна: он искал ее. Она совсем забыла, что если сама видит горбуна, то и он может ее увидеть, и вздрогнула, когда глаза их встретились. Он усмехнулся и заглянул за дверь.

Полинька бросила на него взгляд, полный негодования и упрека.

– Вы не думайте, Палагея Ивановна… – пробормотал горбун в волнении.

Заметив его робость, Полинька ободрилась и с запальчивостью сказала:

– Это низко, это неблагородно, Борис Антоныч!

Горбун потупил глаза и молчал, но едва заметная улыбка дрожала на его узких губах.

– Выпустите меня, сейчас же! – повелительно сказала Полинька.

– Несколько слов! – кротко возразил горбун.

– Я вас не хочу слушать! – гордо отвечала Полинька и взялась за ручку двери.

Горбун быстро захлопнул ее и запер на ключ. Плотно прижавшись к двери и улыбаясь сколько мог приятно, он глядел на испуганное лицо Полиньки. С минуту они молчали.

– Извините меня, Палагея Ивановна, – первый начал горбун, – но я решился во что бы то ни стало объясниться с вами. Я употребил все средства решительные… но вы сами… вы из одного каприза не хотели сказать мне хоть одно утешительное слово. Нужно же мне было принять меры. Но клянусь вам, я теперь не имел бы счастия видеть вас у себя, если б час тому назад, в карете, вы дали мне объяснить вам… Вы выгнали меня!.. а?

И злая улыбка передернула его лицо; он вопросительно глядел на Полиньку, которая потупила глаза.

– Неужели я так страшно провинился перед вами, что ни мои слезы, ни мои страдания не могут вас смягчить? и что такое я вам сделал? скажите, ну, что такого ужасного я вам сказал, чтоб можно было так оскорбить человека моих лет?

В голосе горбуна было столько упрека, что Полинька прослезилась и почувствовала, как будто она точно виновата.

– Я вас не оскорбляла, Борис Антоныч, – робко заметила она.

Улыбка пробежала по его лицу; он усмехнулся.

– Выгнать человека из дому, тогда как он был расположен к вам, как отец, как брат! не отвечать ему на все его мольбы, бежать от него, как от злодея, с отвращением отворачиваться от него, – как же все это вы назовете, как не оскорблением? а?

И горбун задрожал.

– Мало того: вы лишили меня сна и аппетита, вы сделали из меня круглого дурака; я запустил свои дела, интересы мои сильно пострадали; и все вы, вы… Палагея Ивановна… да! вы виноваты!

Горбун приостановился.

– Я должен был прибегнуть, – продолжал он, придав своему лицу и голосу больше кротости, – к смешному средству в мои лета; но что же делать! По крайней мере вы теперь выслушаете меня.

Горбун поднял глаза к потолку и торжественно сказал:

– Видит бог, мои намерения чисты!

И, обратясь к Полиньке, он прибавил с приятной улыбкой, указав ей на диван:

– Извольте сесть, и прошу вас, Палагея Ивановна, выслушать меня.

Полинька не решалась.

– Я прошу теперь только одного, чтоб вы выслушали меня и узнали бы, какой я человек и насколько предан вам.

Полинька села на стул у двери.

– Что же вы, Палагея Ивановна? – спросил горбун, указывая на диван.

– Мне и здесь хорошо! – отвечала Полинька, рассчитывая, что горбун не так близко будет сидеть к ней.

– Там дует! – заметил горбун, указывая на дверь. – Хе, хе, хе!

– Она заперта, – с особенным ударением отвечала Полинька.

– Как вам угодно… мы и здесь переговорим, – добродушно сказал горбун и придвинул себе кресло, чтоб сесть ближе к Полиньке, которая делала над собой страшные усилия, чтоб не убежать от него в угол.

– Вот видите ли, Палагея Ивановна, – начал горбун, – Василий Матвеевич банкрут не сегодня, так завтра!

– Боже мой! неужели это правда? – с испугом спросила Полинька.

– Я вам, кажется, писал об этом… хе, хе, хе! – сказал язвительно горбун.

– Неужели нет надежды, Борис Антоныч? – умоляющим голосом спросила Полинька, знавшая, что горбун был главным кредитором Кирпичова.

– Как нет! помилуйте-с! можно еще уладить дело!

– О, вы это сделаете: вы спасете их! – с увлечением сказала Полинька и, сложив руки, умоляющим взором смотрела на горбуна. – Она была еще в таких летах, когда чужое горе, чужая опасность живо трогают.

– Теперь вы поняли меня? теперь вы простите мне все? – насмешливо спросил горбун.

– Я виновата перед вами, Борис Антоныч; я думала, я…

И Полинька от души раскаялась.

– То-то молодость! Вот хоть вы, Палагея Ивановна вы другим на слово верите, а мне, так хоть умри я, не хотите ни в чем верить! Вам насказали: поеду, буду работать, наживу денег! Не верьте, я-таки пожил довольно… Нет-с, деньги нелегко наживаются. Мне много стоило труда, страдания и даже унижения – да-с! унижения, – чтоб нажать все, что я имею. Теперь другое дело – мне ничего не стоит удесятерить свой капитал. Лишь бы охота была. Я имею, покровительство, защиту. Мне все теперь кланяются, руку жмут. Вы, чего доброго, подумаете, что мои седые волосы заслужили такое уважение? э! нет-с, Палагея Ивановна, нет-с: деньги, деньги, одни деньги. Это правда, что я их добыл кровью и потом… но все-таки не за добрые дела, а за деньги достаются поклоны да улыбки людей. Я хорошо знаю свет, всяких людей видал. Иной помогает тебе взыскать, точно друг какой; ну, вот и усадим несостоятельного в тюрьму; что же бы вы думали? через день придет просить взаймы денег! Вы, говорит, вчера получили с такого-то за продажу всего его движимого, так нельзя ли ссудить? А сам знает, как легко было их получать! Дети плачут, мал-мала меньше, жена, как безумная, мечется, муж, того и гляди, руки на себя наложит… Вот-с, как деньги-то важны, Палагея Ивановна! Кто их имеет, тот много доброго может сделать.

Полинька внимательно слушала горбуна и вздрогнула, когда он коснулся положения семейства, у которого описывают имущество. Горбун, кажется, того и хотел.

– У них тоже будут все описывать? – тревожно спросила Полинька.

– Хе, хе, хе!.. известно, все опишут, да еще и в тюрьму засадят Василия-то Матвеича.

– Боже! – воскликнула Полинька, побледнев.

– Да-с, жаль его супругу; прахом пошли все денежки… На удочку поддел ее Василий-то Матвеич. Теперь она жила бы себе барыней. Ну, что делать! пойдет по миру с детьми. Сама…

– Борис Антоныч! Борис Антоныч! спасите ее, спасите! – раздирающим голосом сказала Полинька и тихо опустилась на колени.

Горбун отодвинулся в креслах и весь дрожа, любовался Полинькой, стоявшей перед ним на коленях. Он так смотрел на нее, что Полинька закрыла лицо. Потом она зарыдала.

– О чем же вы плачете? – дрожащим голосом спросил горбун, вскочив с кресел и подходя к ней.

– Я не встану с этого места, Борис Антоныч, – сказала Полинька отчаянным и решительным голосом, – пока вы мне не дадите слова спасти Кирпичова от тюрьмы и позора!..

Горбун мгновенно вырос; он смотрел на Полиньку такими глазами, как будто не верил своим ушам.

– Борис Антоныч! – продолжала она, приписывая его волнение состраданию к Надежде Сергеевне. – Сжальтесь!

Он взял ее за руки и приподнял; она чуть не вскрикнула: руки его были холодны, как лед, и дрожали.

– Успокойтесь, Палагея Ивановна, – сказал он глухим голосом, – я все устрою к лучшему. Не плачьте! все в ваших руках.

– Как! в моих? – с удивлением спросила Полинька.

– Неужели вы не поняли меня? – в волнении отвечал горбун.

– Что же такое вы мне сказали? – робко спросила Полинька.

Горбун медлил ответом.

– Все мое состояние, – наконец произнес он быстро, – все, все принадлежит вам… Вы будете жить счастливо, ваши друзья будут моими. Пойдемте, – продолжал он, стараясь скрыть сильное волнение, – пойдемте, я вам покажу все, что я имею!

И он взял со стола канделябру вышиной с него самого и, поддерживая ее одной рукой, распахнул другой занавеску и, достав ключ из кармана, отпер дверь. Окна огромной комнаты, куда горбун ввел Полиньку, были наглухо заколочены. Вся комната была заставлена сундуками, ящиками и огромными кипами книг, возвышавшимися местами до потолка. На полках стояли серебряные вазы, канделябры, кубки, бронзовые часы разной величины. Полинька с любопытством разглядывала все. Горбун поставил канделябру на пол и, присев на корточки, стал отпирать сундуки; ржавые замки визжали. Наконец крышки всех сундуков были подняты, и у Полиньки невольно вырвалось: ах!

Горбун одушевился; его глаза перебегали с диким блеском от одного предмета к другому. Услышав восклицание Полиньки, он кинулся к одному сундуку и стал вынимать из него свои сокровища. Чего тут не было! сервизы серебряные с гербами, кубки, шпоры, рукоятки сабель, подсвечники. Из другого сундука он вынимал шубы собольи, салопы, разные дорогие меха, из третьего – штофы, парчи, шали турецкие. Забросав себя грудой разных вещей, горбун показался Полиньке каким-то страшным волшебником; ей пришли на ум старые сказки, и она улыбнулась и пожалела, что горбун не может превратиться в какого-нибудь красивого рыцаря.

Посреди своих сокровищ горбун так увлекся ими, что забыл на минуту и Полиньку и цель, с которою привел ее сюда. Закрыв один сундук и сев на него, горбун поставил себе на колени небольшой ящик и стал вынимать оттуда серьги, кольцы, браслеты, нитки брильянтовые. Глаза его горели не менее огромных брильянтов, которыми он любовался. Полинька подвинулась вперед, чтоб лучше рассмотреть драгоценности. Горбун опомнился. На минуту он обратил все свое внимание к лицу Полиньки и потом, как бы сравнивая, глядел то на нее, то на свои сокровища, наконец захватил судорожно горсть дорогих каменьев и протянул руку к Полиньке.

– Возьмите, возьмите! это ваше, это ваше, что вы тут видите. У меня много еще денег… они тоже ваши. А через год или два я еще столько же вам принесу. Возьмите, возьмите все!

Горбун говорил несвязно. Большие глаза его дико вращались кругом. Он бросил ящик на сундук с таким презрением, как будто он вдруг потерял для него всю цену, и кинулся на колени.

– Сжальтесь над стариком, не доведите его до сумасшествия! одно утешительное слово, один ласковый взгляд бросьте несчастному!

Полинька попятилась и в испуге глядела в комнату, из которой они пришли.

– Вы молчите? вам мало моих жертв? – спросил горбун отчаянным голосом.

– Мне ничего не нужно от вас, – сказала Полинька.

Горбун помертвел. Он, как безумный, осмотрелся кругом и поспешно начал все прятать, но, не окончив дела, схватил канделябру и вышел из "комнаты, с силою захлопнув за собой и за Полинькой дверь. Он прислонился к двери и задыхающимся от злобы голосом спросил:

– Согласны?

– Нет! – твердо сказала Полинька.

Горбун дико засмеялся; но вдруг смех его неожиданно оборвался. Он весь изменился в лице и робко прислушивался, озираясь с испугом и недоумением.

– Опять она смеется! – прошептал он таинственно и долго молчал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю