Текст книги "Три страны света"
Автор книги: Николай Некрасов
Соавторы: Авдотья Панаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 56 страниц)
Глава VII
ПОЛИНЬКА НАХОДИТ НОВУЮ ПОКРОВИТЕЛЬНИЦУ
Утром, довольно рано, горничная позвала Полиньку к Бранчевской. Волнуемая ожиданием, Полинька нетвердыми шагами вошла в спальню. Ноги едва держали ее.
В спальне был полусвет. Бранчевская еще лежала в постели. Полинька приблизилась в ней, чтоб поцеловать, по обыкновению, ее руку, но Бранчевская поспешно закуталась в одеяло и пугливо сказала:
– Не надо, не надо!
Холодный пот выступил на бледном лице Полиньки; она пошатнулась и оперлась на стул. Итак, нет сомнения: горбун исполнил свои низкие угрозы!
– Вас обманули! – в волнении сказала Полинька. – Вам наговорили на меня; не верьте ему, он…
– Что такое? – протяжно, нахмурив брови, перебила ее Бранчевская, медленно приподымаясь.
Голос у Полиньки замер: по одному слову она узнала в Бранчевской прежнюю госпожу свою! Кровь застыла у ней в жилах; она отшатнулась и горько зарыдала.
– Что это?.. слезы! – тоскливо и с отвращением сказала Бранчевская. – Перестань, – прибавила она повелительно, – ради бога, перестань, я не могу их слышать.
Слезы стеснились у Полиньки в груди, она дико смотрела на Бранчевскую, которая, избегая ее взглядов, сказала смущенным голосом:
– Я очень довольна тобой… но я… я желаю, чтоб ты оставила мой дом.
Полинька с диким криком кинулась к кровати, упала к ногам Бранчевской и, целуя их, умоляющим голосом твердила:
– Он вас обманул, он способен меня лишить матери! защитите меня, я погибну, погибну!
Страшно было отчаяние бедной девушки, но Бранчевская с отвращением отталкивала ее от себя и плачущим голосом сказала:
– Боже! она уморит меня!
Полинька вздрогнула, медленно подняла голову и устремила свои большие, полные мольбы и муки глаза на Бранчевскую. Бранчевская быстро дернула за снурок колокольчика и холодно сказала:
– Я слаба, избавь меня от таких сцен. Я прошу… нет, я приказываю тебе оставить мой дом, и чем скорее, тем лучше! Вот тебе на первое время. – И она подала Полиньке пакет и прибавила: – Живи, как прежде жила!
Полинька сорвала печать, болезненно вскрикнула и бросила пакет.
– В нем есть деньги, возьми их, – поспешно сказала Бранчевская.
Полинька презрительно взглянула на пакет и с отчаянием сказала:
– Я буду просить вас об одном…
– Что? – дрожащим голосом спросила Бранчевская.
– Образок, который вы у меня взяли… это единственная память моей матери! отдайте мне его, отдайте!
Бранчевская громко засмеялась.
– Ты, кажется, помешалась, – сказала она. – Что такое? какой образок твоей матери? ты забываешься! Не советую, – насмешливо прибавила она.
Полинька взглянула на нее и вздрогнула, встретив ее презрительный и холодный взгляд. С минуту она стояла неподвижно, с дикими, блуждающими глазами, наконец сделала отчаянный жест и выбежала из спальни.
Как сумасшедшая, пришла она в свою комнату, бралась за вещи, увязывала их, но вдруг с ужасом бросала, вспомнив, что они принадлежат Бранчевской. Она не плакала, растерзанное сердце ее была полно негодованием. Накинув салоп и шляпку, она быстро выбежала из дому. И вот она среди улицы. Несчастная долго стояла на одном месте, спрашивая себя: куда ей итти? К Кирпичовой? Но с какими глазами придет она к женщине, которая не постыдилась оскорбить ее самыми черными подозрениями? И притом Кирпичова сама предупредила, что выгонит ее… К башмачнику?
И, будто испуганная, Полинька побежала прямо. Долго бродила она из улицы в улицу, останавливалась, осматривалась кругом, будто искала кого… Силы начинали изменять ей, волнение все увеличивалось. "Куда я пойду? что буду делать? – спрашивала она себя. – Боже мой! что они со мной сделали!" И она заплакала. Вдруг раздались звуки шарманки и крикливое пенье. Полинька встрепенулась. Многое напомнили ей эти звуки, и особенно крикливый, пронзительный голос. Утро пасмурное и холодное. Низенький домик в три окна, бедная комната, загроможденная лоскутками, и посреди них старуха, рябая, безобразная, с очками на носу. Бедное семейство шарманщика, идущее на скудный свой промысел…
Вот оно! Полинька так обрадовалась, как будто встретила лучших друзей.
– Ради бога, возьмите меня с собой, – сказала она, подбежав к шарманщику.
Шарманщик, высокий и тощий немец, переглянулся с своей долгоносой женой; видно было по всему, что они совершенно забыли о Полиньке. Девочка в шерстяной сеточке долго всматривалась в нее и, наконец, заболтала по-немецки своим родителям.
– Отведите меня хоть к вашей хозяйке! – продолжала Полинька умоляющим голосом.
Поговорив с дочерью, шарманщик приподнял фуражку и сказал:
– Не распознал! вы худая такая выглядит!
Потом он обратился к жене и начал говорить ей по-немецки, указывая на Полиньку:
– Ja, ja, ja! {Да, да, да! (Ред.)} – воскликнула немка. – Пойдемте, либе мамзель {Милая девушка. (Ред.)}, пойдемте! – прибавила она ласково, обратясь к Полиньке.
Шарманщик взвалил на спину свою тяжелую шарманку, согнулся в дугу и пошел; за ним двинулось все семейство и Полинька.
Они проходили улицы, слишком знакомые Полиньке. Издали завидев Струнников переулок, она слабо и радостно вскрикнула, но потом стала упрашивать шарманщика как-нибудь обойти его. Ей было страшно пройти мимо дома девицы Кривоноговой, Доможирова и всех соседей. Когда они пришли в длинный переулок с заборами и поравнялись с единственным сереньким двухэтажным домиком, Полинька содрогнулась: она пугливо прижалась к шарманщику и дрожащим голосом спросила:
– Скоро ли мы придем?
– Тотчас, либе мамзель, – отвечал он, подозрительно глядя на ее испуганное лицо.
И вот они пришли в переулок, обставленный дрянными домишками. Шарманщик, перекинув шарманку наперед и поддерживая ее одной ногой, бойко заиграл; все семейство прибавило шагу; девочка стала прискакивать и весело постукивать в бубны; мальчик, спавший на руках матери, проснулся. Лай собак и крики мальчишек, игравших посреди улицы, встретили их и проводили до самого домика о трех окнах, вросших в землю. Полинька тотчас узнала его.
Девочка скользнула под ворота и раскрыла изнутри калитку.
Шарманщик указал Полиньке на калитку и сказал:
– Идить, либе мамзель.
В сенях их встретила старуха-лоскутница. Она нисколько не переменилась с той поры, как Полинька ее видела. То же рябое, страшно безобразное лицо с седыми нависшими бровями, даже все тот же старомодный чепчик с изорванными кружевами. На носу очки, опутанные нитками, в руках ножницы.
– Что так рано домой, а? – сказала она с удивлением, но, заметив Полиньку, замолчала.
– Мамзель вас спрашивает, – сказал старухе шарманщик.
– А верно, менять угодно? – с усмешкой спросила лоскутница. – Милости просим!
Она растворила дверь своей комнаты. Полинька вошла. В комнате лоскутницы было все так же мрачно и сыро. Только куча лоскутьев и старого платья, лежавшая в углу, увеличилась. Все остальное было по-прежнему.
– Ну, моя дорогая гостья, чего желаешь, ситцу ли, аль шелку, аль шерстяной какой материи? все есть! – говорила лоскутница, жадно осматривая Полинькин салоп.
Но Полинька не слушала ее. В изнеможении упала она на тот самый оборванный диван, на котором, полная отчаяния, сидела в ту памятную и страшную ночь, когда бежала от горбуна… Но тогда она не была еще всеми покинута, не была одна-одинехонька в большом городе; у нее было свое пристанище, были друзья, были надежды!..
Полинька горько заплакала.
– Что с тобой, что ты, что ты? – пугливо спросила лоскутница, прислушиваясь к ее рыданьям. Полинька продолжала плакать, вполне предавшись отчаянию.
Лоскутница перекрестилась.
– Господи, господи! – сказала она, пугливо оглядываясь по сторонам и бледнея. – Что это? точно, она плачет! Ну что плакать-то, – продолжала старуха с участием, наклонясь к Полиньке. – Полно, лебедушка! лучше расскажи мне свое горе! деньги, что ль, обронила?
– Нет… мое не такое горе, – проговорила Полинька, всхлипывая. – У меня нет никого, никого… ни родных, ни знакомых… ни дома, где бы переночевать!
– Как так, сударыня ты моя, ведь ты здешняя? – с удивлением спросила лоскутница, подвигаясь к Полиньке.
– Здешняя, – отвечала она.
– Ну, как же это? ишь, салоп-то шелковый и шляпка… а?
– Да, но зато ни куска хлеба, ни дома!
– Да где же ты жила?
– Меня выгнали оттуда! – в негодовании сказала Полинька.
– За что? – быстро спросила лоскутница.
– Я не знаю! – отвечала Полинька и еще сильнее прежнего заплакала.
– Ах, ты, моя злосчастная! Ну, что же я стану с тобой делать? – растроганным голосом заметила лоскутница.
– Позвольте мне хоть переночевать у вас, я вам салоп отдам, дайте только мне хоть день пожить, завтра я пойду искать себе места, – умоляющим голосом сказала Полинька.
– И полно! ну, ночуй хоть и две ночи. Христос с тобой. Ведь ты в покраже не была замешана? а?
– Что? – в испуге спросила Полинька.
– В по-кра-же! – отвечала протяжно лоскутница.
Полинька с отчаянием покачала головой.
– Ну, так погости у меня, погости; дай я салоп-то твой повешу, а то изомнешь его.
И лоскутница сняла с Полиньки салоп и стала его рассматривать; долго она вертела его в руках, потом подсела к Полиньке и сказала:
– Ну, хочешь я тебе деньгами дам? а? ну, сколько возьмешь?
– Что дадите! – машинально отвечала Полинька, погруженная в свои мысли.
Мучительно было ее положение. До встречи с Бранчевской она легче вынесла бы и нищету, и бесприютность, и всякое унижение. Но она успела уже привыкнуть к мысли, что Бранчевская ее мать; она уже привязалась к ней. И вдруг все рушилось… А что, если она точно ей мать? И мать выгнала родную свою дочь из дому!
Лоскутница, как могла, угощала Полиньку, утешала ее, обещала ей сыскать место или работу, а покуда на другой же день усадила ее за перешивку разного тряпья.
Полинька охотно принялась за дело, радуясь, что может сколько-нибудь заработать и не быть ей в тягость. Лоскутница работала рядом с ней и расспрашивала ее о причине горя. В расспросах старухи было столько участья, столько доброты, что Полинька решилась рассказать ей свою историю с самого детства, до той минуты, как пришла к ней, думая, что по крайней мере старуха не будет бояться держать ее.
Заваленная грудами тряпья, вооруженная то ножом, то ножницами, старуха внимательно слушала ее, и участие к судьбе бедной девушки, видимо, возрастало в ней. Иногда она переспрашивала ее, справлялась об именах некоторых лиц. Когда же, наконец, Полинька дошла до рассказа, как жила у Бранчевской, какие надежды поселила в ней странная перемена гордой барыни, и как, наконец, ее выгнали, – старуха отбросила ножницы, выпрямилась и уже не спускала глаз с Полиньки. Казалось, она боялась проронить слово, и ужас все резче и резче обозначался на ее безобразном лице.
– Так это ты?! – наконец вскрикнула лоскутница. – Так они тебя-то, злодеи, выгнали!.. а? так?!
Голос изменял ей; дрожа всем телом, едва переводя дыхание, она делала отрывистые вопросы, которые удивляли и пугали Полиньку.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать два! – отвечала Полинька в испуге.
– Господи! Палагея… да ведь ей имя Палагея… она Палагея! – с рыданьем воскликнула лоскутница. – Голубушка ты моя! – продолжала она, обращаясь к Полиньке. – Голубушка ты! ради-то бога, дай мне перевести дух. Господи, пресвятая богородица! что я наделала? А он злодей… они обманули, обманули меня!.. Слушай, я расскажу тебе. Сядь… сядем, вот увидишь…
Лоскутница, сильно взволнованная, посадила Полиньку, подле себя на груде тряпья и продолжала:
– Я давно знавала этого злодея. Он менял мне старые свои вещи, – скряга такой… только как-то раз приходит ко мне… Да… да, именно вот с месяц тому… и завел разговор про одну женщину, Марью Прохоровну. Я знавала ее давно, давно; то есть я не видала ее в лицо: меня, видишь ты, тогда здесь не было… да я писала к ней по одному нужному делу, вот мы так и спознались, и письмо от нее было ко мне. Вот про нее-то да про письмо ее часто я говорила с кумой, а кума моя знается с ним, злодеем: сынишка ее, еще крестник мне приходится, живет у него, у горбатого злодея.
– Ну, знаю, знаю! – сказала Полинька. – Рыжий, Осипом зовут?..
– Да, да, – подхватила лоскутница. – Такой озорник, будет еще матери слез с ним… ну, да не о нем я хочу говорить. Господи! я уж и не помню. Да, да! вот он мне и говорит, этот проклятый злодей, отдай я ему письмо, что мне писала Марья Прохоровна. Я дело смекнула; думаю, уж, значит, ему нужно письмо, коли просит, – и говорю: заплати! Вчера и покончили: я за сто рублей и продала ему письмо! Так уж, говорит злодей, по доброте такую сумму даю, а то чего стоит дрянной писанный лоскутишка? и вправду, я и сама рада была. А выходит, ведь я, значит, сгубила тебя, красавица ты моя… да ты бы в золоте ходила!
Полинька ничего не понимала. Сердце в ней громко билось и болезненно ныло.
– Так она моя мать? – наконец невольно спросила Полинька, волнуемая темными догадками.
Лоскутница зарыдала. Она упала лицом к ногам Полиньки, обхватила их руками и радостно проговорила:
– Матушка, родная ты моя! ведь я знавала твою мать, твоего дядю, твою бабушку. Я их в гроб клала!
Полинька вскочила.
– Так не она моя мать? – радостно спросила она.
– Нет, нет! – отвечала лоскутница. – Твоя мать точь-в-точь как ты была. Она давно умерла.
– Так зачем же она меня ласкала, зачем отняла образок моей матери? – спросила Полинька.
– Они ошиблись, ошиблись, моя красавица.
Лоскутница с восторгом глядела на Полиньку, смеялась, гладила ее волосы, целовала ее руки и все повторяла:
– Я нашла, нашла ее! Я все, все тебе отдам, – говорила она Полиньке. – Ты будешь со мной жить, ты будешь моя дочь! да, дочь моя! ты не убежишь от меня?
И она пугливо ждала ответа.
– Нет, я буду с вами жить! – отвечала Полинька.
Лоскутница дико засмеялась и стала изо всей силы стучать в стену и кричать:
– Сюда, сюда, все сюда! я ее нашла! скорее, скорее сюда!
Дверь распахнулась, и перепуганное семейство шарманщика явилось на пороге.
– Что, пожар? а? – с ужасом спросил шарманщик.
Старуха схватила его за руку, подвела, к Полиньке и, остановив перед ней, с странными ужимками сказала:
– Ну, гляди, немец, ну, гляди!
– А? что?.. – спросил он.
Старуха лукаво глядела на него, потом, как девочка, начала смеяться, прикрывая рот рукой. Шарманщик в недоумении глядел то на Полиньку, то на старуху, которая дико смеялась. Наконец она забила в ладоши и, схватив шарманщика за плечи, гнула его книзу.
– Ну, становись, становись на колени… погляди… а? что? теперь узнал ее! Глаза-то ее, и волосы ее!
Лоскутница проворно распустила у Полиньки волосы и, торжественно указывая на нее, сказала шарманщику:
– Ты забыл Катерину, твою невесту? а?
Шарманщик вздрогнул, радостно всплеснул руками и закричал:
– Мейн гот! А, мейн гот! {Боже мой! (Ред.)}
– Что, похожа? а?
Он закивал головой и не спускал глаз с Полиньки. Старуха сказала ей:
– Слышь, он тоже узнал тебя! Ну, и вы все, – повелительно продолжала она, обратясь к жене и детям шарманщика, стоявшим в дверях и пугливо смотревшим на эту сцену, – ну, и вы все на колени, просите у нее прощения за него (она указала на шарманщика). Ну же!
И старуха погрозила им. Полинька умоляющим голосом сказала:
– Ради бога, скажите мне скорее о матери моей, об отце!
– Да, тебе надо, надо рассказать, – задумчиво сказала старуха и потом, притопнув ногой, крикнула:
– Вон, все отсюда, вон!
Семейство шарманщика выбежало из комнаты, а старуха заперла дверь на ключ. Потом она кинулась к Полиньке и, лаская ее, умоляющим голосом говорила:
– Погоди, я все тебе расскажу, дай мне прежде насмотреться на тебя, мое солнышко, моя радость. Сколько-то лет я искала тебя, сколько слез пролила!
И лоскутница начала душить Полиньку в своих объятиях.
Глава VIII
ПОЛИНЬКИНЫ РОДНЫЕ
…На Васильевском острову, тогда еще бедно обстроенном, в шестнадцатой линии, стоял одноэтажный деревянный домишко, довольно жалкий и старый. В комнатке с кривым полом, бледно-зеленоватыми стенами и небольшими, покрытыми льдом окнами, на ветхом диване у овального стола сидела старушка, закутанная в ситцевую кацавейку. На голове ее был чепчик, густая фалбала которого скрывала половину ее доброго лица; сверх чепчика была еще надета шерстяная шапочка. В руках ее было вязанье, и она быстро шевелила спицами. Несмотря на огромную изразцовую печь, возле которой стоял диван, руки старушки посинели от холода, глаза слезились, может быть и оттого, что она поставила себе свечку под нос. Всякий раз, когда петля спускалась, старушка ворчала про себя. Против нее сидела– девушка лет семнадцати, очень красивая; черты лица у ней были нежные, глаза и волосы черные, как смоль. Склонив голову, она прилежно шила. В ее чистеньком, но полинялом ситцевом платьице и во всей обстановке комнаты довольно ясно обнаруживалась нищета. Кроме дивана, стола и стула, на котором сидела девушка, в комнате был еще старый комод; на нем красовался чисто вычищенный самовар с подносами и чашками. По перегородке, отделявшей другое окно комнаты, стояло три стула, а у замерзшего окна маленький столик.
Тихо было в холодной комнате, уныло и монотонно стучали стенные часы, изредка заглушаемые сухим кашлем, выходившим из-за перегородки, где был также огонь.
Пробило семь часов; старушка вслух сочла их и тяжело вздохнула, положила чулок на стол и начала дыханьем согревать свои руки.
– Ничего не вижу, – тихо бормотала она, потирая их, – в глазах застит, а руки словно окоченели, спицы валятся! Эх, и чай-то весь… хоть бы погреться… да что-то и Иван Карлыч нейдет! хоть бы у него заняла. А то и лавки запрут.
Девушка еще ниже опустила голову и продолжала шить.
– Катя, скоро ли ты кончишь рубашки? – спросила старуха, еще больше понизив голос.
– Уж последняя, маменька, – нехотя отвечала Катя.
Старушка, указывая головой на перегородку, шепнула дочери:
– То-то, ведь у Мити сапог нет!
– Опять шептаться! нестыдно вам! – раздался из-за перегородки слабый, но сердитый голос.
Старушка в испуге приложила руку к губам и, как молоденькая девочка, пойманная врасплох отцом, лукаво глядела на свою дочь и грозила ей пальцем, будто та была всему виной.
– Ну, вот теперь и замолчали! – с горячностью крикнул тот же голос, и скорые шаги раздались за перегородкой.
Это восклицание произвело совершенно различное действие на мать и на дочь. Катя побледнела и уколола палец, пугливо подняв глаза на свою мать. Старушка, напротив, обиделась и разворчалась:
– Ну, что это, Митя, разве можно так понукать? Ну, мы шептались, да замолчали; ну, что тут такого? Мы говорили, – прибавила она более кротким голосом, подмигнув Кате, – говорили, что пора бы ставить самовар.
– Ну, о чем же тут шептаться?.. Пора, так и поставьте! – отвечал раздраженным голосом человек, ходивший за перегородкой.
Старушка пожала плечами, покачала головой и задумалась, но через минуту она кряхтя встала с дивана и поплелась к двери, сказав:
– Катя, посвети!
Катя встала, пошла вслед за, старушкой и, проходя мимо дверей перегородки, слегка кашлянула. Шаги в ту же секунду замолкли, и ей отвечали таким же легким кашлем. Старушка осталась в темной, холодной и маленькой кухне ставить самовар. Катя возвратилась в комнату. Проходя мимо дверей перегородки, она опять кашлянула и села на прежнее место. Старушка поворчала в кухне, что вода в кадке замерзла, и стала отколачивать лед. Под этот шум Катя на цыпочках подкралась к перегородке, стала на стул и тихо произнесла:
– Митя, скорее!
В то же самое время дверь в перегородке скрипнула, и худое бледное лицо, с растрепанными волосами, высунулось в комнату с тихим восклицанием:
– Катя!
Девушка легко спрыгнула со стула и подкралась к двери, а между тем бледное лицо показалось над перегородкой, в том месте, откуда ушла Катя.
– Да где ты?
Слезы досады слышались в этом вопросе.
Катя печально улыбнулась. Но Митя страшно рассердился; он подошел к двери и сердито протянул руку к Кате.
Катя пугливо подала ему серебряную монету.
– Два рубли, – прошептал он, – а сколько?.. час?
– Нет, два, – отвечала Катя.
– Бессовестный! – презрительно сказал Митя.
– Катя, а Катя! – раздался голос старушки из кухни, откуда запахло дымом.
Катя быстро кинулась к столу; старушка показалась на пороге и с упреком сказала:
– Что ты, не слышишь, что ли, Катя?
– Сейчас, маменька! – складывая шитье, отвечала девушка.
– Скорее, ишь как задымил самовар; вынеси-ка его в сени.
Катя побежала в кухню исполнять приказание старушки, а старушка нерешительно подошла к двери перегородки и как будто к чему-то готовилась.
– Митя, а Митя! – робко произнесла она, заглядывая в щелку дверей.
– Что вам, маменька? – спросил Митя.
– Голубчик мой… Митя… у нас… нет чаю! – нерешительно отвечала старушка.
– Вот деньги! – быстро раскрыв двери, сказал Митя и подал матери монету, которую передала ему Катя, а сам сел к столу, на котором стояла неоконченная копия с портрета довольно тучной купчихи.
Радостная улыбка озарила доброе лицо старушки, когда она увидела деньги на своей ладони; но вдруг она как будто что-то вспомнила и, глядя в недоумении на сына, спросила:
– Митя, откуда эти деньги? а?
– Как откуда? я достал! – быстро отвечал Митя, не поворачивая головы.
– Как достал? ты никуда сегодня не выходил! Утром я шла в рынок, у тебя их не было, – строго сказала старушка.
С минуту длилось молчание. Наконец Митя, тяжело вздохнув, отвечал:
– Я, маменька, эти деньги спрятал было на краски, чтоб окончить вот этот портрет.
И он указал на толстую купчиху.
– Ах, боже мой, Митя! – пугливо перебила старушка. – На, возьми их назад. Возьми!
И старушка вошла за перегородку.
– Полно, Митя, – продолжала она, – мы и без чаю ляжем! полно! Как это можно тратить их? хуже, работу проволочишь, а вишь, у тебя сапоги худы… жилет-то я штопаю, штопаю… весь в дырах! Сестра что-то ленится: уж как давно взяла рубашки! Ну, впрочем, известно, девушка молодая, не понимает еще хорошенько горя.
– Что тут говорить! будут деньги, так все купим! – раздражительным голосом перебил Митя и так отчаянно схватил себя за голову, что старушка только махнула рукой и побрела от него… Она села к столу, подняла свои полные слез глаза на образ, висевший в углу, и оставалась неподвижною, пока Катя не внесла в комнату кипящий самовар. Старушка очнулась и, подойдя к самовару, стала греть свои холодные руки.
Катя вопросительно глядела на стол и на перегородку, наконец спросила громко:
– Что же, нужно купить чаю?
– Купи шалфею да меду, – смотри, не больше как на гривенник: деньги нужны, – строго и тихо шепнула старушка.
За перегородкой Митя сердито двинул столом и быстро вышел оттуда.
Он был еще очень молод, высок ростом, но страшно, худ. Несмотря на бледность и худобу, в чертах его было поразительное сходство с сестрой. Только на его губах беспрерывно блуждала злая улыбка. Длинные черные волосы придавали его лицу страдальческое выражение. Сюртук его, запачканный красками, лоснился от времени, локти были худы.
– Разве хорошо по ночам ее посылать? – сердито сказал Митя старушке. – Я сам пойду.
И с сердцем взяв фуражку и шинель, висевшую в углу на гвозде, он вышел из комнаты. Старушка и Катя тревожно следили за его судорожными движениями, и только когда он ушел, старушка заговорила, крестясь:
– Господи, что это с ним?.. Разве я ей не мать? – продолжала она, рассуждая сама с собою. Разумеется, я человек бедный; но разве я пошлю свою дочь куда не следует? да и в первый ли раз я ее посылаю в лавочку?..
Старушка вздохнула
– Что это, господи! – прибавила она. – И как он страшно иногда стал глядеть, – мороз пробежит по телу!
И она снова вздохнула тяжелей прежнего. Катя стояла не шевелясь, с поникнутой головой, бессмысленно устремив глаза в пол, На ее еще свежем и юном личике было столько немого отчаяния, что если б пар от кипящего самовара, густо наполнивший холодную комнату, не скрыл этого лица от слабых глаз старушки, то не так бы еще дрогнуло сердце бедной матери. Митя принес чай и сахар, молча положил на стол и быстро удалился за перегородку. Старушка долго пересчитывала принесенную им сдачу и покачивала головой. Но через несколько минут на грустном лице ее появилась улыбка самодовольствия, и она с наслаждением постукивала чашками, перетирая их.
Катя уселась на прежнее свое место и продолжала шить.
Вдруг вдали послышались звуки шарманки. Катя боязливо взглянула на свою мать, которая в то время, приподняв дрожащей рукой крышку у чайника, с улыбкой заглядывала, настоялся ли чай.
Печальные звуки "Лучинушки" слышались все ближе и ближе, наконец раздались у самого окна.
Старушка прислушалась и весело сказала:
– А вот и Иван Карлыч!
И она лукаво посмотрела на Катю, которая вся вспыхнула и с каким-то ужасом прислушивалась к звукам шарманки. Вдруг они замерли, и через несколько минут в кухне послышался шорох и отрывочный, плачевный звук? видно, нечаянно задели ручкой шарманки,
– Катя, посвети! – с упреком заметила старушка.
Но было уже поздно: в комнату вошел высокий молодой человек с добрым и кротким лицом. Одет он был очень легко для зимнего времени. Очень потертая бекешь табачного цвета, а под ней, шерстяной вязаный красный шарф, служивший ему вместо сюртука, в руках фуражка с ушками и с кисточкой. Он неловко поклонился старушке и Кате, которая сидела к нему спиной. Катя привстала с работой и, не поднимая от нее лица, поклонилась шарманщику.
Шарманщик старался улыбнуться, но не мог: губы его окоченели от холоду.
– Милости просим, садитесь, – приветливо говорила повеселевшая старушка. – Катя, – продолжала она с неудовольствием, обратясь к дочери, – Катя, что же это ты, подай кружку!
Катя поспешно кинулась в кухню.
Шарманщик бил свои красные руки одну об другую, дышал на них, грел их над самоваром и в то же время следил за Катей.
– Палагея Семеновна, – обратился он к старушке, выговаривая слова не совсем чисто по-русски, – ваш дочь из лица похудела…
Старушка вздохнула и печально отвечала:
– Ох, Иван Карлыч, невеселая им жизнь-то! они у меня и без того слабые; да еще работа! оно, знаете, не расцветешь.
– Маменька! – чуть не рыдая, произнесла Катя, появляясь на пороге и указывая головой на перегородку.
Старушка печально махнула ей рукой и замолчала.
– Ваша здоровье, Катерина Петровна? – застенчиво спросил шарманщик, поглядывая с робостью в то же время то на мать, то на дочь.
Катя ответила; "хорошо-с" и скрылась в угол комнаты.
– Митя, хочешь чаю? – спросила старушка.
– Нет! – сердито отвечал Митя, но в ту же минуту прибавил более кротким" голосом: – Не хочется, маменька.
Шарманщик, услышав голос Мити, привстал и уже хотел поклониться, но опомнился и сел опять.
– Налейте чаю, я подам брату, может, он и выпьет, – подойдя к столу, тихо сказала Катя.
– "Отнеси, – радостно прошептала старушка и с упреком прибавила: – он не так на тебя сердится.
Катя взяла чашку и пошла к брату за перегородку; Положив голову на руки, Митя сидел у стола, по которому валялись краски и кисти; две нагорелые свечи тускло освещали портрет толстой купчихи и неоконченную копию. При появлении сестры Митя быстро поднял голову, и на его впалых щеках показался яркий румянец. Катя поставила чай и, встретив глаза брата, отчаянным жестом указала на другую комнату. Краска бросилась ей в лицо, и она закрыла его руками.
Митя, ломая руки и весь дрожа, с упреком смотрел на сестру: Катя быстро отняла руки от лица, вытерла слезы и с испугом посмотрела на него. Он был угрюм, и лицо его выражало упрек и отчаяние. Катя принужденно улыбнулась, поправила волосы, ласково кивнула головой брату и вышла. Проводив ее глазами, Митя вскочил со стула и кинулся к мольберту, стоявшему в углу с большой картиной, покрытой простыней; он судорожно сдернул простыню, схватил свечу, поднес к картине и отшатнулся немного.
Картина была только еще начата. Для одного творца ее доступны были неопределенные, бледные черты, обозначавшие фигуру женщины в полулежачей позе.
Митя долго глядел на начатую картину, и на губах его блуждала какая-то злая улыбка. Но вдруг его лицо стало смягчаться; он поставил свечу на стол, уселся с ногами на оборванный диван и не спускал с своей картины глаз, полных необыкновенного блеска.
Между тем у самовара старушка пресерьезно рассказывала свои сны шарманщику, который внимательно слушал ив то же время не спускал глаз с Кати, усевшейся за свою работу. Старушка усердно угощала и занимала шарманщика, который в свою очередь передавал ей все, что заметил в продолжение дня на улице.
– Вот уж богатые-то похороны я видел сегодня! что каретов, каретов-то, а позади за гробом народу сколько шло!
– Богатому, Иван Карлыч, с-пола-горя и умирать-то, – заметила со вздохом старушка и тихо прибавила: – ну умри я теперь, право лучше было бы: меньше им забот; да как вспомнишь, что траты-то им будет, так сердце кровью обольется.
Катя с упреком взглянула на мать и указала на перегородку.
– Старушка потупила глаза и завела совершенно посторонний разговор.
Пробило девять часов, шарманщик встал и раскланялся с Катей и со старушкой, которая побрела за ним в кухню и вышла проводить его в сени. Казалось, она хотела что-то сказать ему, и когда он уже начал сходить с крыльца, старушка робко произнесла:
– Иван Карлыч!
– Что вам нужно, Палагея Семеновна? – спросил шарманщик.
Старушка, запинаясь, сказала:
– Батюшка, нет ли у вас мне взаймы?
– Сколько желаете? – смущенным голосом спросил шарманщик и начал шарить в кармане.
Он вынул худенький носовой платок, развязал узелок, и два гривенника блеснули в темноте.
– Еще тридцать копейка меди есть, – заметил он, шаря в другом кармане, – это мне барыня выкинула из форточки.
Старушка закрыла лицо руками и дрожащий голосом сказала:
– Право, мне совестно; а что делать! хоть умирай! Митя болен, да еще картину к выставке задумал: расход большой, а работы заказной нет, да и время у него на свою картину идет… Ей-богу, иной раз подумаешь, да за что же это нас так бог наказал? за какие грехи тяжкие? Сегодня, голубчик Иван Карлыч, я взяла у Мити два рубля; он их отложил было на краски; ведь если красок-то не купить, так хуже будет: просто есть нечего будет; а вот скоро и за квартиру срок!
Старушка расплакалась. Шарманщик утешал ее, как умел.
– Ах, право, тяжело жить, – рыдая, говорила старушка, – и за что я их век заедаю?!
– Палагея Семеновна, ну, как можно! – восклицал пугливо шарманщик.
Пока старушка плакала в сенях, дочь ее также рыдала, стоя за перегородкой у брата, который ходил скорыми шагами и умоляющим голосом говорил:
– Не плачь, перестань, она ничего не узнает!
– Митя, Митя! мне страшно! – с ужасом сказала сестра.
– Ну, не надо! я все брошу! – в отчаянии закричал Митя, схватив себя за голову. – Я дурак, ну, где мне, нищему, быть художником!
И он, весь дрожа, сел у стола, взял палитру и краски и с язвительной улыбкой смотрел на неоконченную копию толстой купчихи.