355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Морозов » Азиатские христы » Текст книги (страница 14)
Азиатские христы
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:53

Текст книги "Азиатские христы"


Автор книги: Николай Морозов


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 45 страниц)

Глава II
Несколько общих замечаний

У лукоморья дуб зеленый,

Златая цепь на дубе том.

И днем и ночью кот ученый

Все ходит по цепи кругом.

Идет направо – песнь заводит,

Налево – сказку говорит.

Там чудеса, там леший бродит,

Русалка на ветвях сидит.

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей;

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей.

Там лес и дол видений полны.

Там на заре прихлынут волны

На брег песчаный и пустой —

И тридцать витязей прекрасных

Тотчас из волн выходят ясных

И с ними дядька их морской…

И там я был, и мед я пил,

У моря видел дуб зеленый,

Под ним сидел, и кот ученый

Свои мне сказки говорил…

Это предисловие Пушкина к его поэме «Руслан и Людмила» давно следовало бы поставить эпиграфом ко всей нашей древней истории, так как при систематических поисках первоисточников ее действительно старинных сообщений, мы в окончательном результате всегда добираемся до «ученого кота», и тут наши поиски приостанавливаются. А содержание первичного кошачьего рассказа всегда бывает, как и в поэме Пушкина, и с русалками на ветвях, и с тридцатью морскими богатырями, которых насильно приходится отлуплять от остальной более правдоподобной части сообщения. Но ведь и из «Руслана и Людмилы» Пушкина можно сделать исторических личностей, выбросив из нее все куплеты с неправдоподобными сообщениями и оставив лишь одно правдоподобное. Чем, например, не исторично самое начало этой поэмы?

Дела давно минувших дней,

Преданья старины глубокой:

С друзьями в гриднице высокой

Владимир Солнце пировал.

Меньшую дочь он выдавал

За князя храброго Руслана,

И мед из тяжкого стакана

За их здоровье выпивал.

Не скоро ели предки наши,

Не скоро двигались кругом

Ковши, серебряные чаши

С кипящим пивом и вином.

Они веселье в сердце лили,

Шипела пена по краям,

Их важно чашники носили

И низко кланялись гостям.

Чем же это не исторично? Тут даже есть и описание быта очень правдоподобное, и не менее правдоподобны все описываемые события, как только мы исключим из них чудесные эпизоды и допустим, что похититель Людмилы Черномор только по легковерию автора принят за волшебника, а в действительности был печенегским царем с берегов Черного моря. Даже и время описываемых событий мы легко определим: они были между 938 и 1015 годами нашей эры. Ошибки тут быть не может, даже и на несколько лет: так хорошо считается известным время пребывания Владимира в Киеве.

Совершенно таковы же и все остальные наши исторические первоисточники, время появления которых мы имеем право считать раньше книгопечатной эпохи. Возьмем, например, рассказы о царях Сауле, Давиде, Соломоне, и даже о последующих за ними царях народа божия, вроде, например, грешного царя Ахава с гремящим перед ним пророком Илией. Чем эти повествования – взятые целиком, историчнее сказки Пушкина о Руслане и Людмиле, хотя о них и говорят, что они написаны не самим «Ученым котом» под зеленым дубом у Лукоморья, а продиктованы коту «святым духом».

Я здесь нарочно подчеркнул, что говорю это только о книгах, время составления которых до начала книгопечатной эры, т.е. ранее 1450 года нашей эры мы можем считать доказанным. Чудесный или мистический ингредиент является всегда их отличительным признаком, и он вполне соответствует первой и даже средней стадии литературного творчества, когда реалистическое представление и изображение событий человеческой жизни и природы еще не выработалось диалектическим путем внутри самого окончательно созревшего мистического миропонимания.

Уже одно это обстоятельство должно бы заставить современных, чуждых мистики авторов, особенно марксистов-диалектиков, признать за апокрифы все обширные произведения реалистического естественнонаучного и жизнеописательного характера, приписываемого глубокой древности, вроде, например, Геродота, Фукидида, Плиния и других «классиков». Не говоря уже об астрономе Птоломее, обнаруживающем уже механистическое представление о Вселенной. Ведь признать, что человеческая мысль, поднявшись во втором веке нашей эры при астрономе и географе Птоломее до чисто материалистических представлений, опять в средние века возвратилась к мистике, это с точки зрения диалектического эволюционизма то же самое, как объявить, что некий уже родившийся ребенок, вместо того, чтобы достигши зрелости, самому стать отцом других детей, каким-то образом обратно возвратился уже взрослым в чрево своей матери, чтобы возродиться в какую-то «Эпоху возрождения».

Но для того, чтобы отличить действительно древние документы от возникших в Эпоху Возрождения или даже от умышленных подлогов нашего времени, которые, к сожалению, не прекратились и до сих пор, нам нет нужды ссылаться на Маркса и Энгельса, и доказывать, что всякий ученый марксист, не ставший на нашу точку зрения, будет только биться, как карась на сковороде в деле приведения древних историй (потому что их несколько совершенно разрозненных) в диалектическую связь со средневековой и с новейшей историей человечества.

Есть несколько очень простых признаков для отличия действительно старинного литературного произведения от недавнего. Прежде всего мы здесь можем опереться на закон размножения рукописей в допечатное время в геометрической прогрессии с каждым новым десятилетием существования языка, на котором они написаны.

Я уже обосновывал этот закон в шестом томе моего исследования, говоря о подложных биографиях Магомета, опубликованных в XIX веке нашей эры д-ром Шпренгером, по которым обычно и пишутся биографии мифического завоевателя Ислама, но для связности изложения повторю и здесь, пояснив на наглядном примере из недавней русской жизни.

Когда около 1840 года Лермонтов написал свою поэму «Демон», печатанье ее было запрещено церковною цензурою, но она все же быстро распространялась в читающей публике. Человека четыре (допустим, что не более) списали ее у самого автора в первый же год. У каждого из них списали в следующий год тоже, например, четыре знакомых и таким образом во второй год имелось уже не менее 16+4, т.е. 20 экземпляров. С каждого из этих экземпляров в следующем году было списано (положим) тоже по 4 экземпляра, и значит, ходило уже 80+20, т.е. около ста экземпляров и т.д. с каждым годом увеличиваясь, положим, только вчетверо, а не более.

Что же выходило? Мало знакомый с математикой читатель даже и не подозревает, какой поистине чудотворный размножитель геометрическая прогрессия, ее действие прекращается только с полным насыщением всех интересующихся данной книгой. Так и «Демон» Лермонтова через несколько лет был уже в каждой помещичьей домашней библиотеке в многих сотнях. Переписывание его прекратилось только тогда, когда было разрешено напечатанье этой поэмы в полном издании сочинений Лермонтова и рукописные экземпляры, как более не нужные, стали выбрасываться вон. Однажды я нашел такой экземпляр, изящно переплетенный и с разрисованным заглавным листком, заброшенным в нижнем отделении книжного шкафа своего отца и он мне рассказал, как ранее появления этой поэмы в печатном виде, все переписывали ее.

И само собой понятно, что если бы печатный станок сразу размноживший сочинения Лермонтова, не оттиснул с ними и эту поэму сразу в тысячах экземпляров, то процесс ее рукописного воспроизведения продолжался бы и теперь. Она была бы во всяком случае настолько распространена в России, что желающему напечатать ее стоило бы только выпустить объявление в газетах с обещанием приличного гонорара, для того, чтобы получить десятки списков, а не найти единственный на земном шаре экземпляр ее у какого-нибудь гидальго в отдаленной от центров испанской культуры усадьбе в Пиренейских горах, куда трудно добраться.

И если бы какой-нибудь современный русский писатель, съездив Испанию, вдруг объявил, что он нашел там в развалинах одного дома в Пиринеях еще неизвестный в России рассказ Лермонтова и предлагает редакторам наших журналов купить его у себя за крупную сумму денег, то кто над этим не рассмеялся бы и не сказал, что написал рассказ он сам – путешественник?

Но вот, как я уже показывал в шестом томе, были открыты по такому именно шаблону д-ром Шпрингером в XIX веке, в недоступном для проверки местечке внутренней Индии уники биографий Магомета, которыми и пользуются теперь ученые жизнеописатели пророка. Почему эти биографии, как чрезвычайно интересные всякому образованному магометанину, не распространились за тысячу лет их существования по закону геометрической прогрессии в тысячах экземпляров, как распространились рукописи Библии, бывшие в каждом монастыре перед их напечатанием Гуттенбергом? Почему их единственные на нашем свете экземпляры оказались найденными арабистом Шпенглером за тридевять земель в тридесятом царстве от места, около которого происходило действие, подобно тому, как я предположил относительно Лермонтова.

Отсюда ясен такой вывод.

Всякое общеинтересное литературное произведение древности, найденное до сих пор (или еще вернее: до своего напечатания) только в одном экземпляре априорно должно считаться подложным. И это сторицею относится к тем случаям, когда оно найдено не на территории того народа, на языке которого писал автор, а в чужих для него странах.

Но ведь в таком случае, – уже говорили мне, – придется признать подложными все лучшие произведения классической древности! Не лучше ли допустить, что их истребили последующие иноверцы?

Но какие же иноверцы владели, например, магометанскими странами? Да и относительно истребления классических произведений христианскими монахами у нас нет никаких указаний. Ведь для этого надо было делать поголовные обыски всех грамотных граждан, о чем ничто нам не сообщает. И, кроме того, у нас имеются даже документы, вроде латинских кодексов запрещенных книг, совершенно опровергающие такое допущение: в них нет ни одной классической книги.

О псевдо-древних «униках», лежащих в основе современной нам древней истории часто говорят: «Очевидно, они хранились в каком-нибудь одном роде, бережно передаваясь от отца к сыну, в тайне от посторонних».

Но ведь это объяснение во-первых, сразу уничтожает всю ценность документа: оно рисует его как никогда не никому не известное, кроме одного человека, как индивидуальное случайное произведение, чуждое всему остальному миру.

Во-вторых, такое оберегание не свойственно человеческой природе. Пряталось от всех глаз только золото скрягами, которые скрывали его даже и от старшего сына, по совершенно другим причинам. Да и передача рукописи от отца к старшему сыну не могла совершаться много поколений подряд, так как очень часто случается, что в том или ином семействе получаются только одни дочери. Все такого рода объяснения существования общеинтересных литературных рукописных произведений в продолжении сотен лет в одном экземпляре, без их естественного размножения в геометрической прогрессии, способны удовлетворить только детей.

Рассматривая общеинтересные литературные произведения, приписываемые буддизму, мы тоже, как и в открытиях Шпринглера, прежде всего наталкиваемся на указанные нами признаки их недавнего возникновения, или их умышленной подложности.

Завершением буддизма во внутренней Азии является Ламаизм, возникший только в конце XIV века нашей эры под влиянием Изонканы (1357—1417), а ламаизм представляет собой лишь простое ответвление религии «пробужденцев», во главе которого стоит нечто вроде римского папы – Далай-Лама в городе Лассе – властитель Тибета, первосвященник всего Китая и соседних с ним стран, в котором, – говорят нам, – воплощается первичный «пробужденец» (Будда).

Раньше 1357 года никакого Далай-Ламы, т.е. воплощения Будды, не было, и следовательно, казалось бы и Первопробужденец жил уже не так задолго до первого своего воплощения в конце XIV века. А между тем нам говорят обратное.

Одни нам повествуют, что основатель Пробужденства жил еще между минус 560 и минус 480 годами, а другие утверждают, что это было за минус 1037 лет, откуда буддисты ведут свою «священную Эру».

А когда обращаешься к первоисточникам, то в конце концов и тут доходишь до «ученого кота» из «Руслана и Людмилы».

Астрономических указаний у меня для этого случая еще нет, но и оставаясь на чисто рационалистической точке зрения не трудно видеть, что возникновение буддизма-пробужденства с исключительно монашеским духовенством не могло быть разновременно с развитием монашества и в Европе, потому что для такого противоестественного учреждения не могло быть в человеческой истории двух самостоятельных и разновременных причин.

Причиной развития его могло быть только сильное распространение венерических болезней, благодаря вакхическому культу, как результату открытия виноделия, пережитком чего является таинство причащения в христианской восточной церкви. А это обряд со временем Василия Великого, современника, если не варианта императора Юлиана (361—363) нашей эры.

Значит, и легенда о «пробужденном» скорее всего относится к концу IV века и занесена в Тибет не из Индии, а из Великой Ромеи, а оттуда попала в Индию и Цейлон, едва ли ранее, как в период распространения ислама, тогда как Брамаизм с его Троицей, был занесен туда же вместе с виноделием из той же Великой Ромеи, еще в средние века.

Нам остается только посмотреть, насколько имеющиеся у нас – и все очень позднего времени – сказания оправдывают такое предварительное предположение.

Глава III
Буддийские культы в Индии, на Цейлоне и в Индокитае.

Два раза в месяц, во время новолуния и полнолуния, когда происходят затмения солнца и луны, – говорит нам книга «Терагата» (стр. 1062), – сходились монахи, живущие в округе, чтобы держать пост. Буддизм есть религия без молитв. Самым значительным проявлением этого культа были покаянные собрания монахов во время поста, нечто вроде проверки, насколько строго братия исполняла обязанности духовной жизни.

Старший из монахов каждого округа назначал место собрания, и вечером в день поста собирались в выбранном монастыре или в другом каком месте, доме или норной пещере, все монахи, жившие в округе.

В месте собрания, освещенном факелами, монахи занимали приготовленные для них места на низеньких скамейках. Миряне, послушники и монахини не имели права присутствовать, потому что правила, которые излагались в этом собрании в форме исповедного требника, считались тайной монахов. Но несмотря на эту тайну Ольденберг так излагает буддийскую литургию.

Старший из братьев или какой-нибудь другой монах, – говорит он (стр. 339), – громко читал этот исповедный требник, литургию «отпущения».

«Пусть община, достопочтенные, выслушает меня, – говорил он. – Ныне пост, пятнадцатое число месяца. Если община готова, то будет поститься… Я буду читать исповедный требник».

Присутствующие отвечали:

«Все мы, присутствующие здесь, слушаем и памятуем».

«Пусть тот, кто совершил проступок, – продолжает читающий, – признается в нем. А кто не совершил никакого проступка, может молчать. Монах, не сознавшийся после троекратного вопроса о проступке, который он совершил, и о котором помнит, виновен в сознательной лжи. А сознательная ложь, достопочтенные, приносит погибель – так сказал Возвышенный. Потому монах, совершивший какой-либо проступок и вспомнивший о нем, должен сознаться в нем, если он захочет очиститься. Когда он сознается, ему будет легко».

Потом начиналось перечисление проступков. Сначала идут самые тяжкие проступки. «Если монах, – провозглашал чтец, – имел половое сношение с каким-либо существом, даже с каким-либо животным, то он изгоняется и исключается из общины». В таких же словах говорится о других трех тяжких грехах: о воровстве, убийстве и ложных притязаниях на духовные совершенства. Затем чтец обращался к присутствующим с троекратным вопросом:

«Спрашиваю я вас, достопочтенные, чисты ли вы от этих преступлений? И во второй раз спрашиваю вас: «чисты ли вы? И в третий раз спрашиваю: чисты ли вы?»

И если все молчат,[69]69
  В позднейших текстах есть указание, что на празднике покаяния не должен присутствовать монах, не искупивший свой грех. Он должен признаться и понести должное наказание раньше. Если же он вспомнит о каком-нибудь проступке во время праздника, то не должен отвечать на вопросы чтеца, а должен освободиться временно от своего греха на время праздника тем, что говорит соседу: «Брат, я совершил такой-то и такой-то проступок: я очищусь от него, когда уду отсюда». Кто знает о проступке другого, тот должен убедить виновного очиститься до праздника покаяния, или, если тот не подвергает себя покаянию, должен воспретить ему присутствовать на празднике. В положении: «никто, на ком лежит проступок, не может держать праздника поста», ясно видно различие позднейших понятий от древних учреждений, создавших праздник покаяния именно для тех монахов, которые совершили какой-нибудь проступок.


[Закрыть]
то чтец возглашает: «Достопочтенные, присутствующие здесь, чисты, потому они и молчат – так я понимаю их молчание».

Далее перечисляются менее важные преступления и проступки, ведущие за собой временное понижение по степени святости или такие, за которые не полагается никакого наказания и дело ограничивается этим простым признанием перед всей общиной. Так, например:

«Тот монах, который унизится до того, что прикоснется к телу женщины с греховными мыслями, который возьмет ее за руку или за волосы или дотронется до той или другой части ее тела, подлежит временному понижению в степени».

«Если один монах в гневе и по вражде выгнал или велит выгнать другого из дома, принадлежащего общине, то он подлежит покаянию» …. И т.д.

Таким образом более, чем в двухстах довольно несистематично составленных параграфах излагаются воспрещения относительно ежедневной жизни монахов, их жилищ, пищи и питья, платья, их сношений друг с другом и с мирянами и послушниками. Дело часто идет о самых незначительных и мелких вещах.

Кроме полумесячного праздника покаяния нужно упомянуть еще об ежегодном празднике, называемом «Приглашением». По окончании трехмесячного дождливого времени до начала странствования собрались монахи каждой диоцезы; все, от старшего монаха до самого молодого, садились в почтительной позе на пол и, подняв сложенные руки, просили братьев назвать ту ошибку против них, в которой они провинились за это время. Вся забота в этих церемониях культа направлена только на приличное поведение и правильность поступков членов общины. Все же выходящее из этих пределов – поучение и благочестивое самоуглубление – предоставляется свободной деятельности отдельных членов общины или отдельным кружкам.

А каковы же были отношения к женщинам? Даже и теперь гражданское право индусов держит женщину в зависимости в течение всей ее жизни. «В детстве, – гласит известное изречение законов Ману, – она должна подчиняться воле отца, в молодости воле мужа, а когда умрет ее супруг, воле сына; женщина не должна никогда пользоваться независимостью». Правила, установленные буддийским общинным регламентом для духовной жизни монахинь могут служить дополнением к этому положению Ману. Как супруга подчиняется опеке мужа, а мать сына, так о орден монахинь подчинен опеке ордена монахов.

Основным законом общины монахинь служили «восемь высоких правил», данных от имени Будды первым монахиням при их посвящении.

«Всякая монахиня, хотя бы она получила посвящение сто лет тому назад, должна почтительно приветствовать всякого монаха, хотя бы он только что получил посвящение, должна ставать перед ним, поднимать к нему сложенные руки и чествовать его, как это приличествует. Это правило она должна уважать, свято сохранять, чтить и не нарушать всю жизнь».

«Монахиня не должна проводить дождливого времени года в том округе, где нет монахов».

«Дважды в месяц монахини должны обращаться к общине монахов: они должны спрашивать их о празднике покаяния и слушать, как монахи проповедуют (священное слово)».

«После дождливого времени монахини должны обращаться к обоюдной общине с троекратным приглашением обличить их в грехах, не заметили ли чего за ними, не слышали ли о них чего-нибудь, не подозревают ли их в чем-нибудь».

«Монахиня, совершившая тяжкий проступок, должна подчиниться полумесячному покаянию, налагаемому на нее обоюдной общиной».

«Обоюдная община только тогда даст посвящение желающей, когда та прожила два года, исполняя шесть правил».

«Монахиня ни в коем случае не должна смеяться или бранить монаха».

«Заграждается рот монахиням против монахов, но монахам не заграждается рот против монахинь».

Каждые две недели монахини отправляются к монаху, назначенному для этого решением братии, чтобы получить от него духовное поучение и увещание. Этот монах в присутствии другого ожидает монахинь сидя и, когда они явятся и отдадут ему земной поклон, то он начинает говорить им о восьми высоких правилах, излагает их в проповеди или в форме вопросов и ответов.

Понятно, что монахи были строго отделены от монахинь. Даже тот монах, который был обязан говорить монахиням проповеди, не может входить в женский монастырь, за исключением только того случая, когда одна из сестер была больна и нуждалась в поучении. Монахам строго воспрещалось идти в путь вместе с монахиней, ехать с ней на одном корабле и быть с ней вместе без свидетелей. Ежедневная жизнь и религиозные упражнения монахинь не отличались ничем существенным от жизни и упражнений монахов. Разница была только в том, что уединение было для монахинь если не воспрещено, то во всяком случае ограничено: им воспрещалось жить одиноко в лесу, а только в стенах деревни или города, в хижинах или монастырских кельях, вдвоем или более, а не в одиночестве. Из монастырей они выходили на сбор милостыни и отправлялись в долгие странствования, считавшиеся у них, так же, как и у монахов, необходимым условием аскетической жизни. Считают, что и число их было гораздо меньше, чем монахов.[70]70
  Об этом дают представление например, указания о числе монахов и монахинь, присутствовавших на большом празднике, устроенном Асокой. Там было 800 миллионов монахов и только 96 000 монахинь.


[Закрыть]

Но без мирян немыслим орден нищенствующих монахов, а потому он и не претендовал на всеобщее присоединение к себе, а только чтоб его чтили, и для поступления в число их «почитателей» не требовалось никаких условий, а только проповедовалось, что для своего же спасения им необходимо содержать нищенствующую братию. Община монахов даже могла предписать «не подставлять такому-то мирянину чашу (т.е. не принимать от него милостыню) и отказываться от общей трапезы»;[71]71
  Это отлучение не применялось в случае дурной жизни, а как наказание за оскорбление. Приводится восемь случаев, когда на мирян налагается такое наказание: «Когда мирянин старается, чтобы монахи не получали даров; когда он старается, чтобы монахи терпели вред; когда он старается, чтобы у монахов не было жилищ; когда он смеется и бранит монахов; когда он сеет между них раздоры; когда дурно говорит о Будде, когда дурно говорит об общине».


[Закрыть]
а если он раскаивался, то составлялось обратное решение: «подставлять ему чашу и разделять с ним трапезу».

Для мирян не устраивалось никаких правильных духовных собраний и им не разрешалось даже присутствовать при торжественных актах общины. Только ежедневные сборы милостыни поддерживали постоянные отношения между монахами и мирянами, причем последние получали благословение. Миряне с своей стороны приходили в сады общины, находившиеся обыкновенно за городом, с дарами разного рода, с припасами и лекарствами, с венками и благоуханиями; там они воздавали монахам подобающие почести и слушали чтение святых речей и изречений. Верующие какого-нибудь деревенского округа требовали иногда, чтобы монахи провели дождливое время близ их деревни; они страивали для своих гостей жилища и давали им ежедневно при их обходах пищу. Когда по окончании дождливого времени монахи собирались отправляться в путь, миряне обыкновенно давали им прощальный обед, причем обыкновенно уходящим духовным странникам раздавали одежды или ткани для приготовления их. Часто миряне соглашались устраивать для общины обеды поочередно; а во времена голодовок, когда угощение всех братьев было бы не под силу одному мирянину, происходили «обеды по назначению», «обеды по приглашению», «обеды на рынках», «обеды полумесячные». Обязывались или навсегда или на известное время доставлять монахам лекарства, какие им будут нужны; а иногда благотворительные женщины приходили в монастырский сад и в каждом доме спрашивали: «Нет ли больных у вас, достопочтенные? Кому и что нужно принести?» Понятно, что и монахи не скупились на обещания всякого рода небесных наград. «Будда хвалил, как прекраснейший дар, – говорится в одном из текстов, – подарки общине, дома, места убежищ и радости, где можно предаться самоуглублению и святому созерцанию. Потому пусть мудрый человек, понимающий сое собственное благо, строит хорошие дома и принимает в них знатоков учения. Пусть он с радостным сердцем даст им, справедливым, пищу и питье, одежду и ложе. А они пусть проповедуют ему учение, уничтожающее всякое страдание; и если он познает учение, то он без греха войдет в Нирвану». Совершенно естественно, что иногда доброхотные датели, чересчур подающиеся обещаниям небесной награды, сильно эксплуатировались особенно назойливыми и бессовестными из этих нищенствующих раздавателей небесных благ. Рассказывается история о благочестивом горшечнике, у которого монахи потребовали такого огромного количества чаш, что он совершенно разорился.

Миряне считались только союзниками и не больше. Им было отказано в сознании, что и они принимают участие в царстве Будды – их отличие от монахов было еще больше, чем в браминском жерственном культе отличие от браминов мирян, которые все-таки, хотя бы и при посредстве браминов, могли также приближаться к богу, как и сами жрецы. Верующий буддист, не имеющий силы отречься от мира, мог утешаться лишь надеждой, что в будущей жизни ему суждено надеть монашеское одеяние и вкусить блаженство искупления.

Но если все это так, читатель, то кто же написал все эти философские трактаты, находимые «униками» в лесах Индии современными европейскими учеными? Неужели эти нищие – лентяи и бродяги-отшельники? Или те миряне, которых они не допускали даже на свои собрания?

Здесь наши премудрые исследователи индийско-буддийской философии доводят нас до крайних пределов несообразности, далее которых идти невозможно. У этих индийских столпников едва ли было больше литературы и философии, чем у индийских петухов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю