Текст книги "Черепашки-ниндзя и Чародей Зеленого Острова"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Детская фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Да, вот какая это вещь, и для того, чтобы она была написана, и произошло то страшное дело. Ведь иначе даже сам Гиббо как мог бы он так живо нарисовать муки преисподней? За то, что он создал эту картину, ему пришлось перенести такие страдания, что сама жизнь ему опостылела. Можно сказать, этот ад на картине – тот самый ад, куда предстояло попасть и самому Гиббо, первому художнику своей страны.
Может быть, торопясь поведать вам об этой удивительно ширме с муками ада, я забежал вперед. Ну, теперь буду продолжать по порядку и перейду к Гиббо в ту пору, как он получил от его светлости повеление написать картину мук ада.
Месяцев пять-шесть Гиббо совсем не показывался во дворец и занимался только своей картиной. Странное дело, стоило ему сказать себе: «Ну, принимаюсь за работу!» – как он, такой чадолюбивый отец, забывал даже родную дочь. Тот ученик, о котором я давеча упоминал, рассказывал мне, что, когда Гиббо брался за работу, в него точно бес вселялся. И правда, в то время прошел слух, будто Гиббо составил себе имя в живописи потому, что дал обет богу счастья. В подтверждение некоторые говорили, что надо только потихоньку подсмотреть, как Гиббо работает, и тогда непременно увидишь, как вокруг него – и спереди, и сзади, и со всех сторон – вьются призраки-черти. Правда, то, что, взяв в руки кисть, он забывал обо всем на свете, кроме своей картины. И днем и ночью сидел он, запершись, и редко выходил на дневной свет. А когда писал ширму с муками ада, то стал совсем как одержимый.
Мало того что у себя в комнате, где и днем были спущены занавеси, он при свете лампад тайными способами растирал краски или, нарядив учеников, тщательно срисовывал каждого в отдельности. От таких чудачеств он не воздерживался никогда, даже еще до того, как стал писать ширмы с муками ада, при любой работе. Когда он писал в храме картину «Круговорот жизни и смерти», то спокойно присаживался перед валявшимися на дорогах трупами, от которых всякий обыкновенный человек нарочно отворачивается, и точка в точку срисовывал полуразложившиеся руки, ноги и лица. Каким образом находил на него такой стих – это, пожалуй, не всякий поймет. Рассказывать подробно сейчас не хватит времени, но если поведать вам самое главное, то вот как это происходило.
Однажды, когда один из учеников Гиббо (тот самый, о котором я уже говорил) растирал краски, мастер вдруг подошел и сказал ему:
– Я хочу немного соснуть. Только в последнее время все вижу плохие сны.
В этом не было ничего особенного, и ученик, не бросая работы, коротко ответил:
– Хорошо.
– Однако Гиббо – что бы вы думали! – с небывало грустным видом смущенно попросил:
– Не посидишь ли ты возле меня, пока я буду спать?
Ученику показалось странным, что мастер принимает так близко к сердцу какие-то сны, но просьба не была обременительна, и он согласился. Тогда мастер опять встревожено и как-то смущенно продолжал:
– Тогда ступай в заднюю комнату. А если придут другие ученики, то пусть ко мне не входят.
Это была та комната, где он писал картины, и там при задвинутой, как ночью, двери в тусклом свете лампад стояла ширма с картиной, пока набросанной только тушью. Ну вот, когда они пришли туда, Гиббо подложил под голову локоть и крепко заснул, как будто совсем обессилев от усталости. Но не прошло и получаса, как до слуха сидевшего возле него ученика стали доноситься какие-то непонятные, еле слышные стоны.
Стоны становились громче и постепенно перешли в прерывистую речь – казалось, будто утопающий стонет и вскрикивает, захлебываясь в воде.
– Что ты говоришь: «Приходи ко мне?» Куда приходить? – «Приходи в ад. Приходи в огненный ад!» – Кто ты? Кто ты, говорящий со мной? Кто ты? – «Как ты думаешь, кто?»
– Ученик невольно перестал растирать краски и украдкой боязливо взглянул на мастера: морщинистое лицо старика побледнело, на нем крупными каплями выступил пот, рот с редкими зубами и пересохшими губами был широко раскрыт, как будто он задыхался. А во рту что-то шевелилось быстро-быстро, словно, дергали за нитку,– да, да, это был его язык. Отрывистые слова срывались с этого языка.
– «Как ты думаешь, кто?» – Да, это ты. Я так и думал, что это ты. Ты пришел за мной? – «Говорю тебе, приходи. Приходи в ад!» – в аду... в аду ждет меня моя дочь.
Ученику стало жутко, ему вдруг померещилось, будто с ширмы соскользнули какие-то зыбкие, причудливые тени. Разумеется, ученик сейчас же протянул руку к Гиббо и, что было сил, стал трясти его, чтобы разбудить, но мастер продолжал во сне, как в бреду, говорить сам с собой и никак не мог проснуться. Тогда ученик, собравшись с духом, плеснул ему в лицо стоявшую рядом воду для мытья кистей.
– «Она ждет, садись в экипаж... садись в этот экипаж и приезжай в ад!..»
В ту же минуту эти слова превратились в стон, как будто говорящему сдавили горло, и Гиббо, раскрыв глаза, вскочил так быстро, словно его кольнули. Должно быть, необычайные видения сна еще витали под его веками. Некоторое время он испуганно смотрел прямо перед собой с широко раскрытым ртом, и наконец, придя в себя, вдруг грубо приказал:
– Мне уже лучше, ступай!
Зная, что мастеру нельзя перечить, иначе непременно получишь выговор, ученик поспешно вышел из комнаты, и когда он опять попал на яркий солнечный свет, то облегченно вздохнул, как будто сам проснулся от дурного сна.
Но это еще ничего, а вот примерно через месяц Гиббо позвал к себе в комнату другого ученика: художник, кусая кисть, сидел при тусклом свете лампады и, резко обернувшись к вошедшему, сказал:
– Слушай, у меня к тебе просьба, разденься догола!
Так как и раньше случалось, что мастер давал такое приказание, ученик, быстро скинув одежду, разделся донага. Тогда Гиббо как-то странно скривился.
– Я хочу посмотреть на человека, закованного в цепи, так что, как мне ни жаль тебя утруждать, исполни ненадолго мою просьбу, – хладнокровно произнес он.
Этот ученик был крепко сложенный юноша, которому больше пристало держать в руках меч, чем кисти, но тут даже он испугался. Позже, рассказывая об этом, он всегда повторял: «Я думал, уж не сошел ли мастер с ума, не хочет ли он убить меня». Но мастера его нерешительность, должно быть, вывела из терпения. Перебирая в руках откуда-то взявшуюся тонкую железную цепь, он стремительно, точно набрасываясь на врага, схватил ученика за плечи, силой скрутил ему руки и обмотал цепью все тело, потом рванул за конец, и ученик, потеряв равновесие, во весь рост грохнулся на пол.
В эту минуту ученик похож был на опрокинутую бутылку.
Руки и ноги его были безжалостно скручены, так что шевелить он мог только головой. К тому же цепь так стягивала его полное тело, что кровь в нем остановилась, и не только на лице и на груди, но на всем теле кожа у него стала багровой. Но Гиббо все это ничуть не беспокоило. Расхаживая вокруг этого тела, похожего на опрокинутую бутылку, и рассматривая его со всех сторон, он один за другим делал наброски. Какие мучения испытывал скованный ученик, об этом, пожалуй, незачем и говорить.
Так, вероятно, продолжалось бы долго, если бы не произошло нечто неожиданное. К счастью (а может быть, лучше сказать – к несчастью), из-за стоявшего в углу комнаты горшка вдруг, извиваясь, узкой лентой потекло что-то похожее на струю черного масла. Вначале оно двигалось вперед медленно, как липкая жидкость, но потом стало скользить быстрее и, поблескивая, подтекло к самому носу ученика. Тогда он с трудом, не помня себя, застонал: «Змея, змея!» Как он потом рассказывал, ему казалось в эту минуту, что вся кровь в нем застыла,– и было от чего. Змея уже чуть не касалась своим холодным жалом его шеи, в которую въелись цепи. Это неожиданное вмешательство испугало даже бесчеловечного Гиббо. Поспешно бросив кисть, он нагнулся и мигом ухватил змею за хвост, так что она повисла вниз головой. Змея, покачиваясь, подняла голову и обвилась сама вокруг себя, но никак не могла дотянуться до его руки.
– Из-за тебя пропал рисунок, – хрипло и злобно пробормотал он, бросив змею в горшок в углу комнаты, и с явной неохотой развязал цепь, которой был опутан ученик. Это было все, он даже не сказал ученику доброго слова. Должно быть, он досадовал не столько из-за того, что ученика могла укусить змея, сколько из-за того, что испортил рисунок. Потом уже стало известно, что и эту змею он нарочно держал у себя, чтобы рисовать с нее.
Пожалуй, довольно рассказать одно это, чтобы вы в общем представили себе его увлечение работой – неистовое, прямо бешеное. Но уж рассажу заодно, как другой ученик, лет тринадцати-четырнадцати, из-за ширмы с муками ада пережил такой ужас, который чуть не стоил ему жизни. У этого ученика была белая, как у женщины, кожа. Однажды вечером мастер позвал его в свою комнату, и он, ничего не подозревая, пошел на зов. Смотрит – Гиббо при свете лампады кормит с рук сырым мясом какую-то невиданную птицу. Величиной она была, пожалуй, с кошку. Да и перья, торчавшие с обеих сторон, как уши, и большие круглые янтарные глаза – все это тоже напоминало кошку.
Гиббо обычно терпеть не мог, чтобы кто-нибудь совал нос в его дела. Так было и со змеей, о которой я сейчас рассказывал, и вообще о том, что делалось у него в комнате, он ученикам не сообщал. То на столе у него стоял череп, то красовались серебряные шарики или лакированные подносики; смотря по тому, что он рисовал, в комнате его появлялись самые неожиданные предметы. И куда он потом все это девает – никто не знал. Пожалуй, и толки о том, что ему помогает бог счастья, пошли отсюда.
Поэтому ученик, решив, что и эта невиданная птица понадобилась мастеру для картины с муками ада, стоя перед мастером, почтительно спросил:
– Что вам угодно?
Но Гиббо, как будто не слыша его, облизнул свои красные губы и указал подбородком на птицу.
– Ну что, совсем ручная, а?
– Как она называется? Я такой никогда не видал! – сказал ученик, с опаской поглядывая на ушастую птицу, похожую на кошку.
– Что, не видал? – усмехнулся Гиббо. – По-городскому воспитан, вот беда... Эта птица называется филин, мне ее несколько дней назад подарил охотник. Только ручные среди них, пожалуй, редко попадаются.
С этими словами он медленно поднес руку к птице, только что кончившей есть, и тихонько погладил ее по спине, от хвоста вверх. И что же? – в тот же миг птица издала пронзительный крик и вдруг как взлетит со стола, да как расправит когти, да как ринется прямо на ученика! Если бы он не успел закрыться рукавом, она, наверно, истерзала бы ему лицо. Ахнув от страха, ученик стал махать рукавом, стараясь отогнать филина, а птица, щелкая клювом, опять на него... Тут уж ученику было не до того, что здесь сам мастер: он принялся и стоя отбиваться, и сидя ее гнать, и метаться по тесной комнате то туда, то сюда, а диковинная птица все за ним – то повыше взлетит, то пониже опустится и так и метит все через какую-нибудь щелочку прямо в глаз. При этом она страшно хлопала и шелестела крыльями, и от этого ему почему-то чудился не то запах опавших листьев, не то брызги водопада, не то прелый дух перебродивших фруктов, что обезьяны прячут в дуплах... Сказать «жутко» – мало. Сердце у него сжималось, и тусклый свет лампады казался ему лунным сиянием, а комната учителя – далеким горным ущельем, осажденным демонами.
Однако ученика испугало не только то, что на него накинулся филин. Нет, волосы у него встали дыбом, когда мастер Гиббо, хладнокровно глядя на весь этот переполох, спокойно развернул бумагу, вынул кисть и стал срисовывать эту страшную картину – как женоподобного юношу терзает диковинная птица. Стоило ученику одним глазом увидеть это, как его охватил несказанный страх, и он даже подумал, уж не собирается ли мастер убить его.
Да и в самом деле, нельзя сказать, чтобы мастер не был на это способен. Ведь похоже было на то, что он нарочно позвал ученика, чтобы натравить на него птицу и срисовать, как он будет метаться. Поэтому, когда ученик увидел, что делает мастер, он, не помня себя, спрятал голову в рукава, закричал страшным голосом и скорчился на полу у двери в углу комнаты. Тогда Гиббо как-то испуганно вскрикнул и вскочил, но тут птица зашумела крыльями еще сильнее, и в этот миг раздался оглушительный грохот, как будто что-то упало и разбилось. Ученик, полумертвый от страха, невольно опустил рукав, поднял голову, смотрит – в комнате совершенно темно, и только слышно, как мастер сердито кличет учеников.
Наконец издалека отозвался какой-то ученик и торопливо вошел со свечой в руке. При коптящем огоньке стало видно, что лампада опрокинута, пол и татами залиты маслом и на полу валяется филин, судорожно хлопая одним крылом. Гиббо так и застыл, приподнявшись над столом, и с ошеломленным видом бормочет что-то непонятное. И не удивительно: вокруг филина, захватив его голову и полтуловища, обвилась черная змея. Должно быть, когда ученик скорчился у порога, он опрокинул горшок. Змея выползла, филин хотел ее клюнуть – вот и началась вся эта кутерьма. Ученики переглянулись и только подивились представшему перед ними странному зрелищу, а потом молча поклонились мастеру и быстро вышли из комнаты. Что стало со змеей и птицей дальше – никто не знает.
Подобным историям не было числа. Я забыл сказать – ширмы с муками ада художнику повелели написать в начале осени, и вот до самого конца зимы ученики все время жили под страхом этих чудачеств мастера. Но в конце зимы у мастера с работой стало что-то не ладиться, вид у него сделался еще мрачнее, говорил он с раздражением. А картина на ширме как была набросана на три четверти, так дальше и не подвигалась. Мало того, порой художник даже замазывал то, что раньше нарисовал, и этому не видно было конца.
Но что именно у него не ладилось – никто не знал. Да вряд ли кто и старался узнать: наученные горьким опытом, ученики чувствовали себя так, словно сидели в одной клетке с тигром или волком, и только старались не попадаться мастеру на глаза.
За это время не случилось ничего такого, о чем стоило бы рассказывать. Вот только... у упрямого старикашки почему-то глаза стали на мокром месте; бывало, как останется один – плачет. Один ученик говорил – раз он зачем-то зашел в сад и видит: мастер стоит на галерее, смотрит на весеннее небо, а глаза у него полны слез. Ученику стало как-то неловко, он молча повернулся и торопливо ушел. Ну, не странно ли, что этот самонадеянный человек, который для «Круговорота жизни и смерти» срисовывал трупы, валяющиеся по дорогам, плакал, как дитя, из-за того, что ему не удается, как хочется, написать картину.
Но пока Гиббо работал как бешеный над своей картиной, будто совсем потеряв рассудок, его дочь отчего-то становилась все печальней, и даже мы стали замечать, что она то и дело глотает слезы. Она и всегда была задумчивая, тихая, а тут еще и веки у нее отяжелели, глаза ввалились – совсем грустная стала. Сначала гадали – то ли об отце думает, то ли любовная тоска, ну а потом пошли толки, будто его светлости угодно стало склонять ее к своим желаниям, и уж после этого все разговоры как ножом отрезало, точно все о ней вдруг позабыли.
Как-то ночью, одна служанка проходила по галерее. Вдруг откуда-то подбежала обезьянка Гиббо и ну дергать ее за подол юбки. Была теплая ночь, луна слабо светила, казалось, пахнет цветущими сливами. Вот она при свете луны и увидела, – что вы думаете? – обезьянка оскалила свои белые зубы, сморщила нос и кричит как сумасшедшая. Служанке стало как-то не по себе, досада ее взяла, что она дергает за новую юбку, и она, было, оттолкнула обезьяну и хотела пройти дальше, но потом передумала: ведь уже был случай, как один слуга обидел обезьянку и ему досталось от молодого господина. К тому же видно было, что и обезьянка так поступала неспроста. Тогда служанка решила узнать в чем дело и нехотя прошла несколько шагов в ту сторону, куда она ее тащила.
Так она оказалась у того места, где галерея поворачивала за угол и откуда за изогнутыми ветвями сосен был виден пруд, чуть поблескивавший даже в ночном полумраке. И вдруг она с испугом услыхала из комнаты рядом тревожный и в то же время странный тихий шум чьего-то спора. Кругом все замерло в полной тишине, не слышно было человеческого голоса, и только не то в лунных лучах, не то в ночной мгле – не поймешь – плескались рыбы. Поэтому, услыхав эти звуки, она невольно остановилась. «Ну, если это кто-нибудь озорничает, я им покажу!» – подумала служанка и, сдерживая дыхание, тихонько прильнула к двери.
Обезьянке, видно, казалось, что служанка мешкает. Она нетерпеливо покружилась у ее ног, потом жалобно застонала, точно ее душили, и вдруг вскочила ей на плечо. Служанка невольно отвела голову в сторону, хотела от нее увернуться, а обезьянка, чтобы не соскользнуть вниз, вцепилась ей в рукав,– и в эту минуту, совсем забывшись, служанка покачнулась и всем телом ударилась о дверь. Ну, тут уж медлить нельзя было. Она быстро раздвинула дверь и хотела было кинуться в не освещенную луной глубину комнаты, но тут же остановилась в испуге, потому что навстречу ей, словно стрела, спущенная с тетивы, выскочила из комнаты какая-то женщина. В дверях она чуть не столкнулась со служанкой, кинулась наружу, как вдруг упала на колени и, задыхаясь, испуганно уставилась на нее так, словно увидела перед собой что-то страшное.
Незачем и говорить, что это была дочь Гиббо. Но в этот вечер она показалась прямо на себя непохожей. Глаза были широко раскрыты. Щеки пылали румянцем. К тому же беспорядок в одежде придал ей прелесть, необычную при ее всегдашнем младенческом виде. Неужто это в самом деле нежная, пугливая дочь Гиббо? Служанка прислонилась к двери, глядя на эту красивую девическую фигуру, озаренную луной, и, указывая в ту сторону, откуда слышались чьи-то поспешно удалявшиеся шаги, спросила глазами: кто?
Но девушка, закусив губы, молча покачала головой. Какой у нее был расстроенный вид!
Тогда служанка нагнулась и, приблизив губы к ее уху, шепнула: «Кто?» Но опять она только покачала головой и ничего не ответила. Мало того, на ее длинных ресницах повисли слезы, и она еще крепче сжала губы.
Служанка была от природы глупа и, кроме самых простых, всем понятных вещей, ничего не смыслила. Поэтому она просто не знала, что еще сказать, и некоторое время стояла неподвижно, словно прислушивалась, как бьется ее сердце. Да и расспрашивать дальше ей почему-то казалось нехорошо...
Сколько времени это продолжалось, неизвестно. Наконец она задвинула дверь и, оглянувшись на девушку, которая, видно, уже немного пришла в себя, как можно мягче сказала: «Ступай к себе в комнату». Потом с какой-то тревогой в душе, как будто увидела что-то недозволенное, и, чувствуя себя неловко, – а перед кем, не знала, она пошла туда, куда направлялась. Но не прошла и десяти шагов, как кто-то опять робко потянул ее сзади за подол. Она испуганно оглянулась. Как вы думаете, кто это был?
У ее ног стояла обезьянка Гиббо и, сложив руки, как человек, звеня золотым колокольчиком, учтиво кланялась.
После происшествия этого вечера минуло дней двадцать. Однажды Гиббо неожиданно пришел во дворец и попросил приема у его светлости: художник был человек низкого звания, но давно уже пользовался благоволением его светлости. И его светлость, который не так-то легко принимал кого бы то ни было, и на этот раз охотно соизволил дать свое согласие и сейчас же позвал его к себе. Гиббо с видом еще более угрюмым, чем обычно, почтительно простерся ниц перед его светлостью и хриплым голосом проговорил:
– Дело идет о ширме с картиной мук ада, что ваша светлость давно изволили повелеть мне написать. С великим усердием днем и ночью держал я кисть и добился успеха. Большая часть моей работы уже сделана.
– Прекрасно, я доволен.
Однако голос его светлости, изволившего произнести эти слова, звучал как-то вяло, без воодушевления.
– Нет, ничего прекрасного нет! – Гиббо с несколько рассерженным видом опустил глаза.– Большая часть сделана, но одного я сейчас никак не могу нарисовать.
– Что такое?! Не можешь нарисовать?
Да, не могу. Я никогда не могу рисовать то, чего не видел. А если нарисую, то недоволен. Выходит, все равно что не могу.
Услыхав эти слова, его светлость насмешливо улыбнулся.
– Значит, чтобы нарисовать ширмы с муками ада, тебе нужно увидеть ад?
– Да, ваша светлость, изволит говорить правду. Но несколько лет назад, во время большого пожара, я собственными глазами видел такой яростный огонь, что он может сойти за пламя ада. И пламя на картине я написал благодаря тому, что мне привелось видеть этот пожар. Ваша светлость изволите знать эту картину.
– А как же с грешниками? Да и адских слуг ты вряд ли видел?
Его светлость задавал один вопрос за другим с таким видом, как будто слова Гиббо совершенно не доходили до его ушей.
– Я видел человека, закованного в цепи. Я полностью срисовал, как другого человека терзала хищная птица. Так что нельзя сказать, что я совсем не знаю мучений грешников. И адские слуги...– Гиббо криво усмехнулся,– и адские слуги не раз являлись мне не то во сне, не то наяву. Черти с бычьими мордами, с конскими головами или с тремя лицами и шестью руками, бесшумно хлопая в ладоши, беззвучно разевая рты, приходят меня истязать, можно сказать, ежедневно и еженощно. Нет... что я хочу и не могу нарисовать – это не то.
Такие слова, должно быть, изумили даже его светлость. Некоторое время его светлость недовольно смотрел на Гиббо, а потом, грозно сдвинув брови, отрывисто бросил:
– Говори, чего же ты не можешь нарисовать?
– Я хочу в самой середине ширмы нарисовать, как сверху падает карета.
Сказав это, Гиббо в первый раз устремил пронизывающий взгляд в лицо его светлости. Говоря о картинах, он как будто делался сумасшедшим, и вот в эту минуту от его взгляда действительно становилось жутко.
– А в карете,– продолжал художник,– разметав охваченные пламенем черные волосы, извивается в муках изящная придворная дама. Задыхаясь от дыма, искривив брови, она запрокинула лицо вверх. Рука срывает бамбуковую занавеску, может быть, чтобы избавиться от сыплющихся с нее дождем искр. Над нею, щелкая клювами, кружат и вьются десять, двадцать диковинных птиц... Вот эту даму в карете – ее-то мне и не удается никак нарисовать!
– Ну и что же? – почему-то с довольным видом понукал художника его светлость.
А Гиббо с трясущимися, точно от лихорадки, красными губами еще раз, как во сне, повторил:
– Ее-то мне и не удается нарисовать...– И вдруг резко, точно набрасываясь на кого-то, он выкрикнул: – Прошу вашу светлость – сожгите у меня на глазах карету. И, кроме того, если можно...
Лицо его светлости потемнело, но вдруг он громко захохотал. И, давясь от смеха, изволил проговорить:
– Я сделаю все, как ты просишь. А можно или нельзя – об этом рассуждать ни к чему.
Вид у его светлости тоже был необыкновенный – на губах пена, в бровях гроза, можно было подумать, что его заразило безумие Гиббо. Его светлость замолчал было, но вдруг что-то прорвалось в нем, и он опять, безостановочно, громко смеясь, сказал:
– Сожгу карету! И посажу туда изящную женщину, наряженную придворной дамой. И женщина в карете, терзаемая пламенем и черным дымом, умрет мучительной смертью. Тот, кто замыслил это нарисовать, действительно первый художник на свете! Хвалю. О, хвалю!
Услыхав слова его светлости, Гиббо сразу побледнел, только губы у него шевелились, точно он ловил ртом воздух, и вдруг, как будто все тело его ослабело, он припал руками к полу и тихо, едва слышно поблагодарил:
– Это великое счастье!
Это случилось через два-три дня, ночью. Его светлость согласно своему обещанию, изволил позвать Гиббо, чтобы дать ему посмотреть своими глазами, как горит карета. Разумеется, это произошло не во дворце у реки. Карету сожгли на загородной вилле, где раньше, кажется, изволила проживать сестра его светлости. Эту виллу в просторечии называли «Дворец Юты».
Этот «Дворец Юты» был давно уже необитаем, и большой заброшенный сад совсем запустел. Это место выбрали, вероятно, по предложению тех, кто видел, как здесь пустынно. Ходили всякие толки и о скончавшейся здесь сестре его светлости: например, будто и теперь в безлунные ночи по галерее таинственно, не касаясь земли, скользит ее алое платье. Здесь и днем было мрачно, и выпи жутко носились при свете звезд, точно какие-то диковинные существа.
И тогда как раз была темная безлунная ночь. При светильниках можно было видеть, как его светлость в придворном платье – с гербами – сидит, скрестив ноги, у края наружной галереи на подушке, окаймленной белой парчой. Вокруг него почтительно расположились приближенные. Среди них особенно бросался в глаза один силач, о котором рассказывали, что еще недавно, во время войны, он от голода ел человеческое мясо и с тех пор мог сломать рога живому оленю. Он с внушительным видом восседал в углу, опоясанный широким поясом, держа меч рукояткой вниз. Ветер колебал пламя светильников, и человеческие фигуры то выступали на свет, то уходили в тень, и все это было похоже на сон и почему-то наводило страх.
А в саду сверкала золотыми украшениями, как звездами, карета, не запряженная, с оглоблями, опущенными наклонно на подставку. Над высоким верхом ее нависал густой мрак, и при взгляде на нее холод пробегал по спине, даром, что уже начиналась весна. Синяя легкая занавеска с узорчатой каймой была опущена донизу и скрывала то, что находилось внутри. Вокруг кареты стояли наготове слуги с горящими сосновыми факелами в руках, следя за тем, чтобы дым не относило к галерее.
Сам Гиббо сидел на корточках поодаль, напротив галереи. Он казался каким-то особенно маленьким, жалким, словно его давила тяжесть неба. Позади него в таком же костюме сидел, по-видимому, сопровождавший его ученик. Так как они оба были далеко и в темноте, с моего места под галереей нельзя было различить даже цвета их платья.
Время близилось к полуночи. Темнота, окутывавшая сад с его деревьями и ручейками, поглощала все звуки, и в тишине, когда, кажется, будто слышишь свое дыхание, раздавался только легкий шелест ветерка; при каждом его дуновении доносился запах копоти и дыма факелов. Его светлость некоторое время изволил молча смотреть на эту причудливую картину, а потом, нагнувшись вперед, резким голосом позвал:
– Гиббо!
Художник как будто что-то ответил, но до моего слуха донесся лишь невнятный стон.
– Гиббо! Сегодня я, как ты хотел, сожгу карету. Проговорив это, его светлость бросил беглый
взгляд на приближенных. В эту минуту они как будто многозначительно переглянулись и улыбнулись, а может быть, мне это показалось. Гиббо поднял голову и почтительно посмотрел на галерею, но ничего не сказал.
– Смотри же хорошенько! Это карета, в которой я раньше ездил. Ты ее, наверно, помнишь. Я хочу сейчас зажечь ее и воочию показать тебе огненный ад.– Его светлость замолчал и опять кинул взгляд на приближенных. Потом вдруг жестко произнес: – Внутри, связанная, сидит преступница. И, значит, когда карету зажгут, тело негодницы сгорит, кости обуглятся, и она погибнет в жестоких мучениях. Для твоей ширмы это неповторимая натура! Не упусти же, присмотрись, как запылает белоснежная кожа. Смотри хорошенько, как воспламенившись, искрами разлетятся черные волосы.
Его светлость замолчал в третий раз, но потом, точно что-то вспомнив и смеясь,– на этот раз неслышно, так, что только тряслись плечи,– произнес:
– Такого зрелища не увидишь до скончания века! Я тоже на него погляжу. Ну-ка, подымите занавески, покажите Гиббо, кто сидит внутри!
Услышав повеление, один из слуг с высоко поднятым факелом подошел к карете и, протянув руку, одним движением откинул занавеску. Пламя пылающего факела алым колеблющимся светом ярко озарило тесную внутренность кареты. Женщина, беспощадно закованная в цепи... о, кто бы мог ошибиться! На роскошное, затканное цветами вишни шелковое платье изящно спускались блестящие черные волосы, красиво сверкали косо воткнутые золотые шпильки. По костюму ее было не узнать, но хрупкая фигурка, белая шея и грустно-застенчивое личико... Это была дочь Гиббо!
И тогда... силач, сидевший напротив, встал и, схватившись за рукоятку меча, устремил грозный взгляд на Гиббо. Гиббо чуть не лишился рассудка. До сих пор он сидел на корточках внизу, но теперь вскочил и, протянув вперед обе руки, не помня себя, хотел броситься к карете. К сожалению, было темно, так что выражение его лица нельзя было разглядеть. Но обескровленное лицо Гиббо, нет, не лицо, а вся его фигура, как будто подтянутая в воздух какой-то невидимой силой, прорезав тьму, вдруг отчетливо встала у присутствующих перед глазами. По слову его светлости «зажечь», слуги бросили факелы, и, подожженная ими, ярко вспыхнула карета, в которой сидела дочь художника.
Пламя быстро охватило верх кареты. Лиловые кисти, которыми были увешаны ее края, заколыхались, как от ветра, снизу вырвались белые даже в темноте клубы дыма, искры посыпались таким дождем, словно не то занавеска, не то расшитые рукава одежды женщины, не то золотые украшения разом рассыпались и разлетелись кругом... Страшнее этого ничего не могло быть! А пламя, что, вытягивая огненные языки, обвивало кузов и полыхало до небес,– как его описать? Казалось, точно упало само солнце и на землю хлынул небесный огонь. Но отец, Гиббо...
Он хотел было, не помня себя, броситься к карете, но в тот миг, когда вспыхнуло пламя, остановился и, вытянув вперед руки, впивающимся взглядом смотрел туда, не отрываясь, точно его притягивал дым, окутавший карету. Залитое светом морщинистое, безобразное лицо его было ясно видно все до кончика бороды. Широко раскрытые глаза, искривленные губы, судорожно подергивающиеся щеки,.. весь ужас, отчаяние, страх, попеременно овладевавшие душой Гиббо, были написаны на его лице. У вора перед казнью, у грешника с десятью грехами и пятью злодействами, представшего перед князьями преисподней,– вряд ли даже у них может быть такое страдальческое лицо! И даже силач побледнел и со страхом смотрел на его светлость.
Но его светлость, кусая губы и только иногда зловеще посмеиваясь, не сводил глаз с кареты. А там... это запрокинутое лицо задыхающейся от дыма женщины, эти длинные спутанные волосы, охваченные пламенем, это красивое, затканное цветами вишни платье, которое на глазах у всех превращалось в огонь... О, что это был за ужас! В особенности в ту минуту, когда порыв ночного ветра отогнал дым и в расступившемся пламени, в алом, мерцающем золотой пылью зареве стало видно, как она, кусая повязку, которой ей завязали рот, бьется и извивается так, что чуть не лопаются цепи,– о, в эту минуту у всех присутствовавших волосы стали дыбом, словно они собственными глазами видели муки ада!