Текст книги "Форварды покидают поле"
Автор книги: Наум Халемский
Жанры:
Прочая детская литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Давно просил Вовку и Саньку прислать мне фактические разъяснения или литературу – в чем пуп баптистов и молокан и всякой другой отравы и опиума. Но напрасно жду от них привета, как соловей лета. Дешевки эти за футбол могут фактически продать весь КИМ и генеральную задачу пролетариата».
Мне стало не по себе. Я потянулся за папиросами. Зина уловила мое настроение и сказала:
– Он, конечно, так о тебе не думает.
– Ладно уж, читай, чего он там кудахчет.
– «Тут действуют акулы большого масштаба и мы, комсомольцы, лишь теперь пронюхали всю их подноготную, факт. Сперва мы занимались хлебозаготовками, самообложением и агитацией за кооперативное хозяйство, даже не подозревая, какие акулы за нашей спиной действуют. А кулаки все наматывали на ус и обвели нас, слепых котят, вокруг пальца. Когда они увидели, что беднота все же идет в колхоз и им уже ничем, факт, не остановить новой жизни, они из своих родичей составили артель, получили от государства кредит, хоть каждый имеет по 8– 10 десятин пахотной земли. Кулаки ивановские взяли в свои руки мельницу, будто передали ее артели и стали с незаможников брать по гривеннику за пуд помола. И все это они фактически делают, пока мы, комсомольцы, рассказываем беднякам и середнякам о господине Чемберлене и его «крестовом походе», о товарище Бела Кун, что стоит перед судом буржуазии, о поисках Амундсена.
Теперь кулак в открытую не действует, он стал хитрее, хочет оставаться хозяином в селе, властвовать над старыми и молодыми. Вот он и пустил в дело баптистов, молокан, староверов и всякий такой опиум. Я бы всех их именем революции... но многие девчата и парубки эту заразу в себе носят. Юнсекция молитвенного дома баптистов переросла уже в целый союз христианской молодежи, их там, как карасей в Десне. Там сыны и дочери незаможных селян, бедняков и середняков, а руководят ими зажиточные и темные элементы. Нашего брата они всякими уловками к себе тянут. Одна христомолочка фактически меня обрабатывает. Красоты она такой, что ни в сказке сказать, ни пером описать, чуть не Василиса Прекрасная или Жанна д’Арк. И не одна она такая Венера. В том союзе все самые красивые девчата, ясно – и хлопцы к ним тянутся. Греха они не боятся. Как на исповеди скажу тебе, Зина,– устоять против такой христомолочки мудрено, Вовку к ней и близко подпускать нельзя, потому нет в нем классового принципа, а у меня в сердце огонь революции сжигает все греховные мысли. Юлия эта, прости на грубом слове, стерва первостепенная, глазами так и стреляет и уже дважды мне свидание назначала. Я ее, про себя, конечно, эсеркой Каплан прозвал. Вот таких христомолочек в молитвенном доме чуть не два десятка. Голос у Юли ангельский, молится она как артистка – в черном скромном одеянии, а на свидание идет в модном манто кофе с молоком и в самых настоящих резиновых ботах по последней парижской моде. Все больше и больше молодежи собирается в молитвенном доме, проповеди им читает благовестник Онуфрий, а был он самым что ни на есть жандармом, это здесь все старые люди знают. Проповеди свои Онуфрий так маскирует, что не сразу и поймешь, какое ядовитое жало у этой медянки. После проповеди все хором поют псалмы, а пресвитер здесь тип Серафим, лицо у него оспой побито, и весь он на Нестора Махно как две капли воды походит. Всех девок он к себе по очереди тянет, самогон глушит ведрами, а поет сладенько, сладенько:
Страдание больней,
Когда грознее буря
И ночь темней, темней...»
– Тепленькая компания,– не удержался я.– Степке там и впрямь невесело.
Зина отбросила волосы со лба и тяжело вздохнула.
– Вова, послушай дальше, ведь там ужас что творится «Хор у них точно в опере, голоса подобраны один в один. Даже у меня, фактически бога презирающего всеми фибрами души, дрожь по телу пробегает, когда хор затянет: «Является к нам кроткий с сияньем на челе». Онеметь бы им! Пели, пели, пока двух комсомольцев в свою малину перетянули. По всей Ивановке расклеили баптисты плакаты. Знаешь, что там написано? «Мы проповедуем Христа распятого, Божью силу и Божью премудрость». А что они проповедуют, фактически знают американский президент Кулидж и его корешок Рокфеллер. Мы точно установили: сам Кулидж и миллионер Рокфеллер шлют братству евангельских христиан посылки со свежеотпечатанными библиями, всякими «посланиями» и книжечками. Своими глазами видел пакеты из-за океана. На них штамп «USА», что на русском языке означает «Соединенные Штаты Америки». Кулидж, чудак, думает, что Степан Головня фактически неграмотный и в политике ни бельмеса. А я, может, прибавочную стоимость назубок выучил и до зубов вооружился Карлом Марксом.
Денег у Рокфеллера куры по клюют. Всю эту литературу посылает к нам американская гидра бесплатно. Читал я ее и разобрался по всем статьям, во всех фактических премудростях Кулиджа и Рокфеллера. Проповедуется в тех книжках смирение – раз, непротивление злу – два, любовь к хозяину – три. Понятно?
Добрые дяди из «USА» посылают такую литературу не только в Ивановку, а и в Никарагуа. Найди, Зина, на географической карте Никарагуа. Литература Кулиджа и Рокфеллера не помогла в Никарагуа, там трудовой люд восстал против помещиков, и теперь Кулидж и Рокфеллер послали в ту страну, опять же бесплатно, аэропланы, нагруженные бомбами. Фактически про Никарагуа я толком ни черта не кумекаю, за какими морями стоит тот город и какой там народ, что он ест и что выращивает и почему на него бросают бомбы. Пришли мне литературу про Никарагуа, или пусть Санька напишет точно все.
И еще, Зина, есть к тебе комсомольская просьба от всех незаможников и передовой молодежи: во второе воскресенье баптисты готовят в Ивановке выступление своего хора и проповеди. Наша ячейка решила отвлечь от того опиума молодежь. Привози-ка, Зина, ребят из «Синей блузы», и мы споем настоящие песни, пляску устроим, я сам буду петь во имя мировой революции, а ты, Зина, сыграешь полонез Огинского. И если даже Огинский на баптистских чудаков не повлияет, тогда я фактически не знаю, чем их оглушить. Приезжай, Зина, обязательно приезжай, и вместе разгромим малину господина Кулиджа и господина Рокфеллера. А мои кореши Вовка и Санька хай себе играются в футбол – в то время, когда все кимовцы ведут борьбу с мировой контрой, хай забивают голы и подают корнеры, мы и без них загоним клин в хребет мировой гидре. Кулиджу и Рокфеллеру есть время прислать литературу в Ивановку, а Саньке и Вовке нет времени ответить на мое письмо про баптистов. Асе мой поклон, Степан Головня – фактический сподвижник твой по КИМу и дружбе».
Зина бережно вложила письмо между страниц «Железного потока», собираясь домой. Мне невозможно с ней расстаться, так ничего и не сказав, я чувствую себя безмерно виноватым не только перед ней, но и перед Степаном. Все, что волновало меня еще час назад, теперь казалось мелким и ничтожным. Степан как-то сразу вырос в моих глазах, я даже почувствовал зависть к нему. Эх, будь я там, в огне классовой борьбы, – Кулиджу несдобровать бы, и Зина играла бы мне полонез Огинского...
– Вова, как же ты думаешь,– прервав мои размышления, спрашивает Зина,– следует поехать в Ивановку или оставить Степана на съедение баптистам?
– Что ты, непременно надо поехать. Скажи Степке– как только мы с Санькой вернемся из Ленинграда, пусть вызывает нас в Ивановку. Можно такой сабантуй устроить в том молитвенном доме, что все эти Онуфрии и костей не соберут.
Зина рассмеялась, и вдруг я почувствовал ее горячие ладони на своем лице. Она чмокнула меня в щеку и убежала. Я пришел в себя, когда ее и след простыл. Меня подмывало пуститься в пляс, кричать и петь. Сонная ночная тишина стояла на улице. Редкие прохожие шарахались от меня в сторону, принимая, по-видимому, за умалишенного.
ИВАНОВСКАЯ ТРАГЕДИЯ
Мать говорит: и беде минует срок. Возможно. Но время при этом тянется мучительно медленно. Нет, правда, радости мимолетны, а огорчения очень устойчивы. Все началось в мае. Невеселая весна принесла грустное лето. На лбу у Зины залегла морщинка, смолкла Ася-хохотунья. Санька точно онемел. Цирк гастролирует где-то в Сибири, и Саня только что вернулся в Киев. Вероятно, никто не поверит, но за все лето мы ни разу не искупались в Днепре. У меня не поворачивается язык говорить с Зиной о личном... Даже когда мы остаемся наедине, речь идет только о Степане. Жизнь наша перевернулась буквально в несколько минут. Вот как это произошло.
Первый тайм матча на ленинградском стадионе закончился нашей победой 3 :1. Едва волоча ноги, одиннадцать игроков киевской команды шли в раздевалку. Впрочем, шли только десять, одиннадцатого несли на руках ленинградские болельщики. В век футбола это был не первый случай, когда справедливость принудила болельщиков подавить все другие чувства и но достоинству оценить игру соперника. Саню внесли на руках в раздевалку. Он сиял от счастья и не мог скрыть ликования. Дзюба горячо расцеловал форварда, и все мы проделали то же самое. Саня, со свойственной ему скромностью, пытался умалить свои заслуги:
– Голы-то я забил с Вовкиных подач.
Никто не обратил внимания на его слова, мне тоже ни к чему такое самопожертвование, ломтик чужой славы. Первый гол Санька забил на пятнадцатой минуте совершенно случайно и неожиданно для всех. С 25 метров он с силой пробил оттянувшемуся к воротам ленинградцев левому крайнему, но мяч сухим листом влетел в правый верхний угол. Все-таки чудеса в жизни бывают. Не прошло и десяти минут, как с подачи корнера Санька головой внес еще один мяч. Однако наибольший восторг вызвал третий гол, и его снова забил Саня. Ничего подобного я еще не видел. Рыжик пробил штрафной. Защитник ленинградцев головой отпасовал своему хавбеку. И вот в это время Саня, падая на спину, умудрился перехватить мяч и подъемом правой ноги вогнать его под верхнюю перекладину.
Да, было чему радоваться, хотя зависть к Санькиной славе я, конечно, испытывал. Пока все умывались, Подвойский давал указания. Рыжику он велел оттянуться в защиту, мне посоветовал приходить на помощь бекам, ведь важно сохранить счет 3 : 1. Все складывалось как нельзя лучше. И вдруг Рыжик протянул мне московскую газету.
– Читал о своем друге? – тихо спросил он.
Степку Головню я узнал сразу. Его небольшой портрет был помещен на второй странице слева, а выше – портрет Александрова, автора проекта Днепрогэса.
Дзюба напустился на рыжего форварда:
– Я ведь запретил показывать газету до вечера!
Рыжик виновато оттопырил нижнюю губу и растерянно заморгал.
– Прочтешь после игры,– протянул руку за газетой тренер, но мы с Саней уже пробегали скупые строки, от которых перехватило дыхание.
«В селе Ивановка,– сообщал корреспондент,—воскресной ночью разыгралась трагедия. Члены религиозной секты, действовавшие по указанию местных богатеев, подожгли дом председателя комбеда товарища Кочубея, пытаясь таким образом покончить с самим Кочубеем и живущим у него на квартире посланцем киевских комсомольцев Степаном Головней, который вел непримиримую борьбу против контрреволюционной деятельности секты. Вожаку комсомольцев удалось выскочить из охваченного огнем дома через окно, спасся и Кочубей с женой и старшим сыном, но в огне остался двухлетний малыш. Тогда отважный киевский комсомолец Степан Головня снова бросился в избу. Он спас малютку, но при этом сам получил тяжелые ожоги. Жизнь его в опасности. В ответ на подвиг киевского комсомольца несколько парней и девушек – дети бедняков и середняков – подали заявления о приеме их в комсомол.
Ведется следствие о поджоге избы активиста».
Санька побелел как полотно. Только что он заразительно смеялся... Выходит, все это случилось неделю назад, сегодня ведь воскресенье, а мы ничего не знаем о судьбе Степана. Может, его уже нет в живых, давно забросали цветами его могилу, а мы здесь носимся словно угорелые по полю, огорчаясь мелкими неудачами, радуясь футбольным победам... Санька обнимает меня за плечи и напоминает слова из Степкиного письма: «А мои кореши Вовка и Санька хай себе играются в футбол – в то время, когда все кимовцы ведут борьбу с мировой контрой,
хай забивают голы и подают корнеры, мы и без них загоним клин в хребет мировой гидре».
– Идем с поля, Саня!—дрогнувшим голосом сказал я.
– С ума спятил! Проиграем матч...
– Мне реветь хочется. Степка, может, в сырой земле лежит, а мы...
Сирена судьи прервала спор.
Игра началась в сильном темпе. Ленинградцы сразу же перехватили инициативу, создавая у наших ворот острые положения. Однажды мне удалось отнять мяч у их края и повести игру с Рыжиком, но когда тот передал мяч Сане, атака захлебнулась. Затем Саня снова почти без -сопротивления потерял мяч. Его точно подменили... Я видел, что по лицу его бегут слезы. Форвард бежал и плакал... Тренер это заметил, Саню немедленно заменил запасной игрок, а обо мне никто нс подумал – будто я каменный.
Тайм этот был сплошной пыткой не только потому, что приходилось непрерывно отбивать атаки ленинградцев. Каждая минута казалась часом, время тянулось, как на операционном столе. В наши ворота был забит еще один мяч, мы уходили с поля, унося Санину победу. Так, во всяком случае, сказал Дзюба, хоть обычно он относил любой успех на счет всего коллектива, а не одного форварда.
Саньку нельзя было найти. В гостинице его никто не видел. Уже к вечеру он явился измученный и, ей-богу, постаревший.
– Я дал Зине телеграмму с оплаченным ответом,– сказал он.
Всю ночь мы не спали. Лежали рядом на койке и прислушивались к шагам на лестнице. Саня то и дело бегал узнавать, не пришла ли телеграмма. Киев молчал. Лежа на койке, заложив руки за голову, он глядел в потолок и, наверное, ругал Зину на чем свет стоит. Мне стало страшно, когда я снова увидел слезы в его глазах, это ведь так непохоже на него! Саня всегда меня обвинял в слабости духа, а сам...
– Не надо преждевременно хоронить Степана,– прошептал я.
– Раз уж газеты пишут, что его жизнь в опасности...
Утром принесли телеграмму: «Зина Ивановке будет
сопровождать тяжело больного Головню Харьков Шостакович».
– Значит, Степан жив. Ура, ура! – Санька бросился меня целовать. Но сейчас же возникли новые сомнения и тревоги. Почему Степана везут в Харьков, а не в Киев? Почему его сопровождает Зина? Где Андрей Васильевич?
Первую ночь в поезде оба мы спали как убитые, по потом нас опять охватила тревога, стало совсем невмоготу.
Дзюба и Подвойский успокаивали нас, уверяя, что все обойдется. А рыжий форвард, протирая глаза, захрипел с третьей полки:
– И чего бы я волновался? Он вам брат или сват?
Саня оторвался от окна, с сожалением взглянул вверх:
– Разве можно жить в мире, где каждый интересуется только собой?
Впервые это сказал нам Борис Ильич или Степан, точно не припомню. Сейчас эти слова приобрели для нас новое значение.
За окном проносились полустанки, телеграфные столбы, узкие мозаичные полоски земли, похожие на шахматную доску. В соседнем купе форварды и хавбеки, стараясь перекричать друг друга, пели:
Наш паровоз, вперед лети,
В коммуне остановка,
Иного нет у нас пути,
В руках у нас винтовка.
СЕРОЕ ЛЕТО
Целую неделю после возвращения из Ленинграда живем как в тумане. Игорь Студенов в десятый раз звонит в Харьков, в глазной институт. Врачи ничего утешительного сказать не могут. Один глаз вытек от удара горящей балки, борьба идет за второй глаз,– ожог слизистой и роговой оболочек. Приезд Зины не приносит утешения. Состояние Степана все еще очень тяжелое. Спасти второй глаз можно бы, но Степан долго еще не оправится после ожогов, его нельзя подвергать серьезной операции. Необходимо, как выражается теперь Зина, «наводнить» Степкин организм. Ожоги, оказывается, убивают человека именно тем, что пожирают влагу в организме. Теперь Степу лечат мазевыми повязками, вводят физиологический раствор под кожу, внутривенно – глюкозу и другие препараты. У него резко упало кровяное давление. Зина несколько ночей дежурила в больнице, пока не приехал Андрей Васильевич и отправил ее в Киев. Сам он будет в Харькове ждать приезда дочери фронтового друга, вызвавшейся ходить за больным Степаном.
Зина часто плачет и вообще изменилась до неузнаваемости. Ее судорожно сжатый рот и печальные глаза подавляют нас всех, мы не смеем даже улыбаться.
Сколько раз она рассказывала о ночах, проведенных у постели Степы, но снова и снова возвращается к этому. Вероятно, ей хочется подчеркнуть духовное превосходство Степана, то, насколько в ее глазах он выше нас с Саней. Она восторгается его волей, презрением к малодушию.
Однажды ночью, вспоминала она, Степа почувствовал себя немного лучше и сказал: «Скоро, Зина, я поправлюсь и тогда спою тебе одну очень хорошую песню».
Произнес он эти слова шепотом, по-видимому, лишь с одной целью: подбодрить ее, вселить веру в исцеление. Глядя на его страдания, она не ждала ничего хорошего.
– Когда я поила его чаем с ложечки, он даже пытался шутить: «Фактически я сейчас живу, как фараон. Сам ничего не делаю, вокруг с десяток слуг, меня кормят и поят, выполняют любое желание. Вот так и привыкает человек к барским замашкам, вот так и становится трутнем. Факт!»
Потом он замолк на целые сутки. Ему стало очень плохо. Даже мне запретили сидеть возле него. Но когда Степан пришел в себя, то прежде всего спросил сестру, не уехала ли я.
Профессор так и сказал: «Если Головня выживет, то на девяносто процентов благодаря своей силе воли». Да, другой на его месте не перенес бы подобных мук.
Тяжело вздохнув, Зина плачет навзрыд.
У девчонок вообще глаза на мокром месте. Правда, Ася ведет себя по-комсомольски, даже меня обвиняет в малодушии.
Ася и Зина до мельчайших деталей помнят эту страшную ночь. Ведь пожар произошел в то воскресенье, когда в Ивановку приехала бригада «Синей блузы». Выступление киевлян собрало почти всю сельскую молодежь и имело большой успех. После концерта еще остались танцевать под баян. Степан торжествовал – в клубе было полным-полно, зал не мог вместить всех желающих. Среди зрителей Степан узнавал и тех, кто посещал проповеди в доме христомола.
Простились девушки со Степаном в полночь. На рассвете он пообещал прийти проводить синеблузников, уезжавших в Киев. Вся бригада осталась ночевать в клубе. Уснули крепко, усталые после дороги и выступления. Ася проснулась ночью от холода и неудобного ложа – спали на скамейках. Она глянула в окно и увидела багровое зарево за речушкой. То догорал дом Кочубея. В том зареве померк навсегда свет для нашего Степки Головни.
Только через два месяца был пойман поджигатель, совсем юнец. Вначале он пытался всю вину взять на себя, но в конце концов признался: пресвитер секты баптистов снабдил его деньгами и велел сразу же после поджога выйти огородами за село, добраться до железнодорожной станции, расположенной в нескольких километрах от Ивановки, и бежать в Донбасс.
Это лето осталось в памяти как серый, тоскливый день. Мне даже не о чем рассказывать. Сперва я все думал о Степе. Поделиться было не с кем. Саня уехал на гастроли с Борисом Ильичей. Зина и Ася почти все лето живут с пионерским отрядом в лесу. Мать говорит, что время все исцеляет. Но настоящее горе, на мой взгляд, не скоро притупляется. Когда забываю о Степке – тревожат мысли о Зине. Очевидно, она любит Степана. Ведь любят не только здоровых и красивых. И вот Зине мил больной и искалеченный Степан, а не я – здоровяк. Поглядели бы вы, как Зина просияла, когда из Харькова прибыло коротенькое письмецо, написанное чужой рукой, в котором сообщалось, что Головня поправляется и скоро вернется домой.
Это письмо я показал Дзюбе во время тренировки. Он обрадовался:
– Еще будет Головня играть форвардом.
– Разве бывают слепые форварды? – спросил я.– Есть рыжие, черные, глупые и хитрые, но слепых форвардов никогда не встречал.
– Но ведь один глаз у него зрячий!
– Еще неизвестно.
– Будем надеяться,– приободрил меня тренер. Он впервые за все лето разговаривал со мной так мягко. И
Дзюба и Подвойский злятся на меня за гол, который я влепил в свои же ворота в последнем матче с одесситами.
Настроение не поднялось даже после возвращения Зины из пионерских лагерей. Она готовится к поступлению в консерваторию и только по вечерам выходит ненадолго посидеть на скамейке у ворот. Чаще всего рядом с ней садится мама, а при этой пышной и красивой женщине я робею, теряю дар речи и стою как истукан, вызывая в ее глазах насмешливые искорки.
На все мои просьбы сходить со мной к Днепру, или в Купеческий сад Зина отвечает решительным отказом. И вообще она до неузнаваемости мрачна и молчалива.
Саня возвратился с гастролей, когда на каштанах пожелтели листья и пляж перестал напоминать муравейник. Но друг не находит для меня свободного времени. То он до полуночи гуляет с Асей, то выполняет всякие задания Игоря Студенова – ведь Саню избрали секретарем комсомольской ячейки цирка. Кроме того, он репетирует с Борисом Ильичем новый номер. И все же судьба привела их всех ко мне. Из Харькова прибыло письмо. Очень важное письмо. Через двадцать дней Степан возвращается домой. Он просит раздобыть для него брюки, рубашку и ботинки 42-го размера. И хотя внизу страницы стоит имя Степана, почерк явно чужой, письмо написано девичьей рукой, какой-то смесью русских и украинских слов. Мы нетерпеливо ждем возвращения Степана, гадая – спасен от слепоты второй глаз или нет?
НАВСТРЕЧУ ВЕТРУ
Холодное мглистое утро, нагонявшее сонную одурь, вдруг просветлело – сдержанно улыбнулось скромное осеннее солнце. На перроне засуетилась толпа, поезд с минуты на минуту должен вынырнуть из-за семафора. Но дежурный по вокзалу объявил, что поезд Харьков—Киев опаздывает на двадцать минут.
Поникли яркие букеты в руках встречающих. Мне кажется, будто вся эта толпа встречает Головню. Неужели людей мог интересовать кто-нибудь другой? Саня мрачно глядит на рельсы. У него изможденный вид, за лето он исхудал, еще больше вытянулся. Рука на перевязи – сорвался с лестницы на репетиции.
Зина и Ася подошли молча, едва кивнув. У меня сильнее забилось сердце. У Сани просветлел взгляд. Зина в новой вязаной кофточке и плиссированной юбке, на батистовой блузке красный пионерский галстук. Все так ловко сидит, делает ее еще более привлекательной.
Плакат на перроне зовет комсомольцев на аванпосты коллективизации. Зина скользнула по нем мрачным взглядом. Степан первый из нас побывал на этих аванпостах и возвращается, как с войны,– с тяжелыми увечьями, без глаза, раздавленный хищной, нечеловеческой злобой.
На миг отвлекает внимание хриплый голос диктора. Он сообщает о победе коммунистов на выборах в немецкий рейхстаг, о том, что знаменитый Бабушкин вылетел в направлении островов Надежды и Вайгача искать Амундсена.
– Счастливчик Бабушкин,– поглаживая свой ежик, говорит Саня.
Действительно, счастливчик. И я бы не прочь сидеть за штурвалом самолета и спасти великого путешественника. Степан спас малыша в Ивановке, Бабушкин разыскивает Амундсена, Амундсен жертвует жизнью ради Нобиле, а я погряз в мелких житейских заботах и утону не в бушующем океане, а скорее всего в застоявшемся болоте. Санька тоже предпочёл бы погибнуть в суровых льдах Арктики, но он не испугается и борьбы на аванпостах, смерти от рук баптистов или кулаков.
– Ты что бормочешь? – спрашивает Саня. Отвечать нет охоты. Пусть лучше спросит у Аси, отчего она глядит на него так доверчиво и нежно. Хоть бы раз одарила меня Зина таким взглядом! Ей нет до меня дела. Прижав к груди огромный букет георгин, она нетерпеливо глядит чуть припухшими от слез глазами в даль, откуда должен появиться поезд.
Скажи, Зина, о чем ты думаешь? Скажи, милая, пусть горькую правду, но когда-нибудь человек должен узнать мысли любимой. Представляю себе откровенное признание Зины.
«Разве можно, Вова, так носиться со своей любовью,– сказала бы она,– когда мир объят тревогой. Нет мне до тебя никакого дела. Бела Кун стоит перед судом австрийской буржуазии, вредители на деньги Франции и Польши совершают диверсии в Донбассе, а кулачье выжигает глаза Степы Головни – глаза, без которых он уже не сможет отличить солнце от луны, друга от врага, увидеть свою любимую».
К Зине подошла моя мать, заговорила, но поезд, оглушительно грохоча, уже мчался на нас. Словно сказочный великан, он вырвался из-за поворота и, замедлив ход и тяжело отдуваясь, остановился.
Мы бежали по перрону. Я с Саней впереди, за нами – Зина и Ася. Все так волновались, что оставили в одиночестве мою плачущую маму. Я искал в окнах вагонов знакомое лицо.
И вдруг в тамбуре, где толпились пассажиры с чемоданами, показалась маленькая грациозная Леся с тяжелыми льняными косами. Она проталкивалась к выходу, расчищая кому-то дорогу. Бывают же такие совпадения! Каким ветром занесло ее в Харьков? Кого это она ведет? Нет, это не Степан. Не может быть! У Степана совсем другое лицо, он никогда не носил очков, да еще черных. И потом этот человек совсем слепой – он движется медленно, ощупью, крепко держась за Лесю.
Но на нем моя новая косоворотка и Санины ботинки...
Леся, сходя на перрон, страдальчески улыбнулась.
– Никого нет из наших? – спросил ее спутник.
Саня первый вскочил на ступеньки и помог ему сойти.
Обняв его, я ощутил больничный запах. Степан провел рукой по моей голове и, вероятно, узнал по волосам.
– Вот какой ты стал,– сказал он.
Я все еще не мог вымолвить ни слова. Он хлопнул меня по плечу, слегка ткнул кулаком в грудь:
– Настоящая наковальня, ну и здоровый, чертяка! Чего молчишь, рахитичный?
Я боюсь раскрыть рот, чтобы не зарыдать. Остальные тоже молчат. Ясноглазый корешок мой, черноярский соловей, до чего жестоко и коварно мстит старый мир тем, кто хочет разрушить его и построить новый!
Леся, маленькая милая Леся, пигалица с солнечного острова, горячо жестикулирует, приказывая мне заговорить. Я пожимаю плечами и в смятении отхожу в сторону.
Зина, стоя за моей матерью, тщетно пытается заглушить всхлипывания. Полный ужаса взгляд устремлен на изуродованное лицо Степана.
Мама забыла все свои обещания и горячо, как человек с наболевшим сердцем, зарыдала и прижалась к его груди.
– Хлопчик ты мой хороший,– все повторяет она.
Я отвел маму в сторону. Настал черед Зины.
Едва сдерживаясь, она нервно грызет носовой платок. Вся она какая-то жалкая и раздавленная, маленькая и беспомощная – тяжкое горе обрушилось на ее хрупкие плечи. Вероятно, она собрала в кулак всю свою волю и так и не проявила бы слабости, если бы Степан, услышав ее, не сказал:
– Видишь, Зина, разделали меня похуже Овода...
Она уже не смогла сдержаться.
Тогда Степан шагнул к ней. Может быть, он улыбнулся – трудно сказать, ведь теперь по выражению его лица нельзя определить – хмурится он или усмехается. Но в голосе его звучала ласковая ирония:
– Ай, Зина, Зина! А еще писала мне: мощный дух спасает расслабленное тело. Факт, писала? Ты же всегда восхищалась Оводом, а Овод не терпел жалости к себе. Можно, Зина, иметь глаза и оставаться слепым, факт! Ты согласна?
Зина грызла носовой платок, точно кляп. Степан погладил ее мокрую щеку и тогда она, забыв обо всех нас, вдруг прижалась к нему, обняла, стала горячо целовать его лицо. Он тоже не стеснялся никого, даже моей матери, даже Леси, растроганно наблюдавшей эту сцену.
Наконец все двинулись к выходу в город. Зина и Ася ведут Степана. Саня несет вещевой мешок, а я – узелок. Хочется узнать, каким образом Леся оказалась в Харькове, по я не решаюсь ни о чем спрашивать.
– Вова! Можно Степану дня три пожить у вас? – говорит Леся.– Андрей Васильевич приедет в субботу. Мне надо сегодня же выехать. Я ведь два месяца батька не видела.
– Как так? – удивился я.
– А он сам послал меня к Степану в больницу, я и осталась у него сиделкой. Трижды приезжал и Андрей Васильевич. Жаль его, он будто окаменел. Однажды я видела, как он тайком плакал в саду больницы, а к Степану всегда приходил бодрый и ничем не выдавал своих страданий.
До нас доносится разговор девчонок со Степаном. Честно говоря, я ожидал увидеть его другим – душевно опустошенным, раздавленным, с выражением суровой покорности судьбе, ждущим от людей сострадания и жалости. Именно таким был бы я на его месте.
Случись со мной такое, я взвыл бы, мне не хватило бы сострадания всего человечества. Подумать только! Степка ничего не видит. Можно ли примириться с вечным мраком? Навсегда, до последнего вздоха обречен он жить в черной бездне...
Думая обо всем этом, я говорю Лесе, что нечего меня просить, само собой разумеется – Степа будет жить у нас, ведь нигде ему не будет так хорошо.
– Дело не в том, где ему будет лучше. Лучше всего ему было бы в нашей хате, на острове. Но он должен жить в городе, учиться его посылают...
– Кто?
– ЦК комсомола. В музыкальное училище, он будет певцом.
Певцом? Разве бывают слепые певцы? Да, бывают, я видел... Степан будет петь о темном и спокойном вечернем небе с дрожащими звездами, но сам никогда не увидит его; о зарнице, пробежавшей над миром, в лунном серебре, о цвете Зининых волос, о том, как звенит и ликует зимний день, о сочной траве на лугу, но сам всего этого никогда не увидит. И если нет у него тех неповторимых радостей, какие есть у меня, и у Саньки, и у всех других, так пусть будет у него самая высокая радость – любовь Зины. Я видел ее глаза, когда она целовала его, такие глаза бывают, наверное, только у влюбленных. На протяжении тысячелетий любовь так и осталась неразгаданной великой тайной.
Все остановились передохнуть. До Черноярской уже совсем близко.
Словно отвечая на мои сомнения, Зина вдруг сказала:
– Степа, милый, мама и папа очень просят тебя,– при этом она взяла его руку в свою,– жить у нас. Во всяком случае, пока вернется в Киев твой отец. Тебе у нас будет отлично.
Степан стоит рядом с Лесей, пытаясь без посторонней помощи закурить папиросу на ветру. Не пойму: то ли он вырос за минувшие полгода, то ли суровость лица придает ему более взрослый по сравнению с нами вид. Он почему-то кладет руку на плечо Леси, глядящей на него настороженно, и говорит:
– Спасибо, Зина. Не стану я вас беспокоить. Очень благодарен твоим родным, но я привык к Радецким, и им легче меня терпеть.
– Что за слово – «терпеть»,– обиделась она. – Ты несправедлив. Хоть на первое время поселись у нас. Вовкиной маме трудно, да и тесно у Радецких, а у нас просторно, у тебя будет отдельная комната.
В голосе ее мольба. Все ясно. Любовь к Степану победила все. Ловлю каждое слово с напряжением, с ревнивым чувством. Что их так сблизило? «Степа, милый»... Слова эти причиняют мне боль.
Плетусь за всеми, не принимая участия в разговоре. Мама крепко сжимает мою руку. О всевидящие материнские глаза, благородное материнское сердце, от него ничто не ускользает! Теплом своей руки она хочет смягчить мои муки.