355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нателла Лордкипанидзе » Актер на репетиции » Текст книги (страница 13)
Актер на репетиции
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:14

Текст книги "Актер на репетиции"


Автор книги: Нателла Лордкипанидзе


Жанр:

   

Кино


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)

А сейчас все наивно, наглядно и все, для водевиля, верно: и то, как пугается Лев Гурыч, увидев вдруг возникшую Сурмилову, – открыто пугается, подчеркнуто, чтобы мы, зрители, поняли; и то, как он мечется, не зная, что придумать, лишь бы Лизин дебют состоялся; и то, как радуется, придумав верный ход. По фабуле, Синичкин ставит кресло графа Зефирова на шлейф Сурмиловой и тем самым срывает ее выход. Трофимова же эта заданность действия не устраивает: его Синичкин заранее о подобной хитрости не думал, мысль о ней пришла ему в голову потому, что он увидел, как шлейф случайно зацепился за кресло. Разница как будто небольшая, но для актера существенная. Появился мотив непреднамеренности, который и образу служит на пользу (не Макиавелли же Синичкин в самом деле) и актерскую задачу облегчает. Вдруг в сюжете – вдруг и в действии: одно тянет, обусловливает и подсказывает другое. Сейчас, например, подсказывает Трофимову «ход» с веревкой. Прилаживая графское кресло, он заметил на полу канат и тут же приспособил его к делу – обвязал им ножку стула, чтобы в нужную минуту поднять Зефирова под потолок.

Если суммировать коротко – Трофимов ищет контакты. С вещами, с партнерами, с ситуацией. Не случайно, когда Галя Федотова появляется на сцене и несколько растерянно останавливается, не зная, как выразить свое «преддебютное» состояние, Трофимов ей вполне серьезно советует: «Гляди на меня, на папу, и все будет хорошо». Он и сам отдельно от Федотовой не существует. Она – Лиза все время в поле его зрения, и именно ее радость, ее горе вызывают в нем потребность действия.

Впрочем, не в одном Трофимове эта потребность общения живет постоянно. Не сопереживания – термин этот и все, что с ним связано, в данном случае превосходит своей серьезностью то, что нужно исполнителям «Льва Гурыча», – но именно живого общения. Водевиль требует игры, умения заражаться этой игрой, мгновенного отклика на нее партнера. Когда на площадке появляется Андрей Миронов и начинает свой крохотный эпизод с Трофимовым, особые свойства жанра предстают перед нами не только в их сложности, но и в несомненной выигрышности.

Дуэт разыгрывается буквально из ничего: литавры отправились в полпивную, и Синичкин, который с Лизой уже в театре, вызвался их заменить. Он сидит в оркестровой яме и в нужный момент ударяет в медные тарелки (удовольствие при этом видеть, как он всем своим существом ловит этот нужный для удара момент), а Миронов (он дирижер) небрежно подает ему знак. У них и до этого есть крохотная сценка: желая продемонстрировать Пустославцеву таланты Лизы, Синичкин просит дирижера «дать музыку», и тот привычно командует: «Повтор от пятой цифры». Но командует он в сценарии – на съемках артисты придумывают другое. Что – скажем позже, а вначале два слова о герое Андрея Миронова.

Возможно, это несколько парадоксально, но для Белинского дирижер – несомненный интеллигент, волею судеб оказавшийся в таком вертепе, как заведение Пустославцева. В речи дирижера то и дело звучат стихи Пушкина об искусстве и сцене, которыми он пытается хоть как-то утихомирить бушующие здесь страсти или (что бывает чаще) иронически прокомментировать зрителям происходящее. По мысли постановщика фильма, мироновский герой еще и «собеседник»: связующее звено между нашим временем и тем, в котором происходит действие. Белинский уверен, что телевизионный фильм требует такого собеседника или, по крайней мере, что данный фильм его требует и что дирижер Налимов в силу того, что в интриге не участвует, самое подходящее для этой миссии лицо. В другие дни «апарты» Миронова в публику как раз и снимают, а сейчас его снимают в роли и во взаимодействии с окружающими.

Так вот, по сценарию, Налимов дирижирует танцем Лизы, но актерам интересно другое. Им интересно, чтобы Налимов запыхавшегося Синичкина не понял (тот от восторга с таким азартом врывается в оркестр, что в самом деле его нельзя понять) и в силу этого предложил ему самому стать за пульт. Предложил молча и так же молча сыграл, что хочу, мол, «эту галиматью послушать» (у актера сразу появляется конкретная задача). Нет, кажется сыграл не молча, а пробормотав что-то насчет галиматьи, но бормотание и не нужно было. Мимика и жест все сказали.

Миронову, когда он начал сниматься, надели черный парик и приклеили усы с эспаньолкой. В сочетании с пенсне грим изменил лицо актера до неузнаваемости, и это было, на наш взгляд, плохо. Помог случай. Отчаянно дирижируя (как и другие, Миронов то и дело просит включить фонограмму «для куража»), артист сбросил с себя парик, и все, не сговариваясь, решили от него отказаться. С париком появлялась некая характерность, для роли едва ли необходимая, тогда как «свое» лицо Миронову чрезвычайно помогает. Дело не в красоте – классическими чертами оно не отличается, – но в обаянии, которое для исполнителей водевиля более чем желательно. Соединенное с простотой (а это почти всегда так), обаяние заставляет быть снисходительным ко многим условностям жанра: сглаживает сентиментальность, шаткость сюжетных положений, однозначность характеров. Артистизм Мордюковой придает образу Сурмиловой занимательность и причудливость; дирижер нам заранее мил, потому что его играет Миронов. Контакт с публикой он устанавливает сразу, и доверие, которое благодаря этому возникает, роли и фильму на пользу.


В роли Налимова А. Миронов

Вот и сейчас мы охотно верим, что для Налимова бесцеремонное вторжение Синичкина – очередное безобразие, которое то и дело случается в этом театре, но к которому все равно трудно привыкнуть. Когда же зазвучит ария Коры (помните, «Я дева Солнца…»), на лице артиста выразится такой простодушный ужас, что мы поймем, что пушкинские строфы его душе и в самом деле созвучны. Но, хотя мы это поймем и проникнемся состраданием, не засмеяться, глядя на его гримасы, тоже будет нельзя. «Тосканини, низведенный до кафешантана», – режиссер так определит суть и комическую драму персонажа.

Миронов и играет этого Тосканини – играет его негодующим кротко, интеллигентным, тихим, ни на что хорошее уже не рассчитывающим. В этом «соль» его дуэтов с тем же Синичкиным – тот пылает, кипит, с жаром бьет в тарелки и барабан, а этот меланхоличен, рассеян. И отчего-то становится грустно. Особенно грустно тогда, когда Миронов – собеседник – споет нам куплеты о старинном водевиле, который, увы, перестал быть любимцем публики. И артисту, как нам покажется, тоже станет грустно: во всяком случае, глаза у него сделаются печальными, а улыбка извиняющейся, мол, простите мне эту мою слабость – симпатию к несерьезному зрелищу.

Впрочем, мы опять о результате, а не о процессе, и не по своей вине. Когда начнут снимать, Миронов скажет: «До чего трудно глядеть в этот глазок» (речь об объективе. – Н. Л.). И только это замечание позволит нам понять, что артист напряжен. А так, если глядеть на него со стороны, кажется, что никаких усилий работа от него не требует. Надел старинный сюртук, взял в руки палочку, попросил включить музыку – и начал.

– Андрей Александрович, трудно играть водевиль?

Миронов. Трудно, не трудно – кто знает. Когда от трудного получаешь удовольствие, оно перестает быть трудным. К тому же классические водевили – и русские и французские – прекрасно написаны. В них ум, изящество, нет пошлости. Они милые. Водевиль играть очень приятно, в особенности когда собирается компания, которая понимает и чувствует происходящее так же, как ты, разговаривает с тобой на одном языке.

На этом о «Льве Гурыче Синичкине» мы хотели бы кончить. Эпизоды с Андреем Мироновым были теми последними эпизодами, которые снимались. Однако необходимо сказать еще несколько слов.

Фильм в окончательном его виде далеко не всегда идентичен тому, что можно наблюдать на репетициях. Когда все снято, начинается монтаж, где эпизоды вступают во взаимодействие друг с другом и всеми остальными компонентами картины. При этом эпизоды не просто соединяются, но именно вступают в особое, подчиненное внутренним законам картины взаимодействие, благодаря которому фильм и должен обрести завершенность. Но не всегда так происходит: бывает, что режиссер не извлекает из материала всех его художественных возможностей. В «Льве Гурыче Синичкине», к сожалению, случилось именно так.

Заключение

В книгах, композиция которых подобна нашей, легко поставить точку в любом месте, а это значит, что, в сущности, поставить ее очень трудно. Снова и снова манит возможность стать свидетелем творческого процесса. Снова и снова верится, что уж на этот раз будешь присутствовать при возникновении заветного шедевра, само появление которого раскроет законы художественного созидания. А если и не так, то все равно интересно: интересно и самому автору и, надеемся, читателю. Остановиться трудно.

Поэтому пусть будет не точка, а просто пауза. Перерыв между съемками – одни закончены, другие ждут срока. Время перейти от увлеченной активности наблюдения к тем общим раздумьям, которыми не хотелось «перебивать» себя, мешая непосредственности сопереживания. Мы уже говорили, что без такого сопереживания просто не вникнешь в труд актера на репетиции.

Беда тому критику, который в полутьме кинозала, пока над головой его в столбе света дрожит и живет возникшее на экране искусство, мысленно примеривает кадры, как иллюстрации к своей рецензии. И уж совсем беда, если на репетиции и съемки приходишь с твердым знанием, что́ тебе сгодится для подтверждения твоих постулатов и что́ нет. Можно разве что потом на полях своих записей другими чернилами, иным шрифтом сделать теоретические отступления.

Можно рассуждать, например, о том, что значит замысел роли, как он возникает, откуда берет и куда посылает свой ток. Слово «замысел» стало расхожим в рецензиях. Если даже неудача, непременно скажут, что замысел был хорошим. При этом, как правило, имеют в виду всего лишь добрые и внехудожественные намерения. В лучшем случае – оригинальный поворот. Замысел же – это совсем иное: завязь, способная к развитию; начальная связь художественных мыслей; их естественное сопряжение – движущееся и приводящее в движение.

Художественный потенциал замысла – вот о чем думаешь, например, вглядываясь в записи о том, как работал Василий Макарович Шукшин. Праздник, которого его герой всю жизнь хочет и который всю жизнь не удается ему; праздник, то забавно, то мрачновато, то конфузно превращающийся в собственную антитезу, когда гремит – «бом! бом!» – лагерная хоровая самодеятельность, когда невесело и опасно разворачивается гулянка в «малине», когда случайные люди так и не могут понять, зачем пригласил их на вечеринку странный, тревожный человек.

Ток от этого замысла доходит до малой малости в поведении Егора – Шукшина (хочется сказать ток, и тут же хочется поправиться: а может быть, и иначе). Верно, что ток от общего доходит до малой детали, до каждой «клетки» актерского образа. Но верно и другое: есть встречный ток, центростремительное движение от внешней детали к художественному ядру, к той точке, вокруг которой пойдет вращение «вселенной» кинофильма.

В разные минуты творчества, очевидно, бывает по-разному. И не враз определишь, замысел ли подскажет безупречную и неожиданную верность подробностей или проницательная, богатая художественная жизненность определит его целостную динамику. Во всяком случае, для художника интуиции и чувства (по определению Станиславского) многое начинается с этой живой верности, с живой и независимой, «самой по себе» существующей художественной секунды.

И вдумываясь, почему же не зажила истинной жизнью роль Гойи (такая интересная!) у такого интересного актера, как Д. Банионис, можно предположить: не в том ли причина, что жесткая, не слишком богатая ясность целей, поставленных здесь режиссером, отсутствие диалектического взаимодействия нескольких художественных мыслей, из столкновения которых возникают искра и ток, обрекли личный замысел роли, который был у артиста, на некое угасание.

И еще думаешь: как соотносится замысел с итогом, с готовой ролью? Ведь нельзя же представить себе, что в первом показе, первой пробе есть уже конспект, микрозапись будущего создания. Так в старинных медицинских манускриптах изображали семя, в котором уже спрятан весь будущий человечек, или желудь, в котором, весь как есть, таится будущий дубок… На самом же деле и в биологии и в искусстве связь между семенем и растением, между замыслом и воплощением куда сложнее и богаче.

В журнале «Вопросы литературы» появилась интереснейшая статья 3. Паперного «Зерно и растение (О записных книжках Чехова)». Исследователь интересуется прежде всего диалектикой процесса творчества и обнаруживает эту диалектику с художественной тонкостью. Для нас это тоже было важнейшей задачей, хотя человек, пишущий о репетициях, а не о записных книжках литератора, не может быть столь же уверен в непреложности своих наблюдений, а значит, и выводов.

Впрочем, так или иначе, но нам кажется, что все эти мысли в написанном присутствуют. И вряд ли нужно сейчас выкристаллизовывать их в подробную, отдельную теоретическую главу. Тем более, что и в теоретическом осмыслении многосложного процесса актерского творчества точку поставить так же трудно.

Пусть будет не точка. Просто пауза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю