Текст книги "Переяславская Рада (Том 1)"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 44 страниц)
Глава 15
...Московские послы сидели на своем подворье. Им отвели просторный дом вблизи королевского дворца. Порою они видели в окна, как проезжал по улице король, окруженный пышной свитой. Пушкин приказал служилым посольским людям и стрельцам – к воротам не бегать и рты не разевать:
– Видали мы и не таких царей.
Дважды на посольское подворье приезжал посол Хмельницкого, Богданович-Зарудный. Жаловался на плутни сенаторов и особенно на Потоцкого. Пушкин слушал, поддакивал, но от себя ничего не добавлял. Между тем гонец короля мчался в Москву с королевским посланием, загоняя лошадей.
На пятый день пребывания послов в Варшаве приехал князь Альбрехт Радзивилл. Первая встреча Радзивилла с послами состоялась в королевском дворце. Был выстроен почетный караул. Двенадцать трубачей заиграли на трубах, когда послы входили во дворец. От ворот до палаты был разостлан красный ковер. Пушкину это понравилось. Он шел, величественно откинув голову, в длинном кафтане, в высокой собольей шапке. Низенький Проскаков выступал сбоку, с любопытством озираясь по сторонам. Радзивилл принял послов весьма учтиво. Прежде всего отказался от переводчика. Говорил по-русски. Сели за длинный стол, накрытый вышитой золотом скатертью. Слуги в белых кафтанах разносили мед в высоких серебряных кубках. Радзивилл поднял кубок за здравие московского царя. Пушкин поднял кубок за короля.
Сразу после того перешли к делам. Пушкин встал, он начал давно приготовленную речь; голос его звучал твердо. Радзивилл слушал внимательно, поглаживая чисто выбритые щеки.
– Великий государь, – говорил Пушкин, – изволит гневаться на вас, поляков, за нарушение крестного целования. В грамотах мирных постановлено было, дабы титул его царского величества писался с большим страхом и без малейшего пропуска, а вы этого не блюдете. Его царское величество требует, чтоб все особы, в том повинные, были подвергнуты за большие вины казни, а за малые – наказанию. Люди те в сей росписи нами поименованы.
Пушкин положил перед Радзивиллом пергаментный список. Тот не спеша взял обеими руками и начал перелистывать страницы. В росписи подробно перечислялось, кто и когда поносил царское величество, кто не соблюдал на письме установленного титула государя, бесчестил когда-либо Московию и бояр. Среди десятков имен значилось и имя князя Иеремии Вишневецкого.
Радзивилл едва сдержал усмешку. Он передал списки сенаторам, сидевшим рядом. Тышкевич взглянул, но не стал читать, подвинул соседу. Пока списки переходили из рук в руки, Пушкин думал о том, как вести дальше дело. Он видел, сколь осторожно держались польские послы.
– Хорошо, – сказал, наконец, Радзивилл, – мы доложим королю, и виновные будут наказаны, но это может постановить только сейм.
– Его царское величество, – продолжал Пушкин, – требует, дабы на землях Речи Посполитой людей православной веры не обижали, над верой нашей православной не ругались. Чтоб на давних землях русских, где вера православная исповедывается как единый закон божий, унии не было бы.
Наслышаны мы на Москве, что униаты, по воле шляхты вашей, чинят поношения и обиды церквам православным. Допустимо ли такое? Не есть ли сие нарушение вечного Поляновского мира? А что сказать про писак, кои в недостойных книжках поносят честь и имя царя нашего? Посольский приказ требует, чтоб все подлые книги, в коих порочено и бесчещено имя царя и Москва, собраны были и сожжены в присутствии послов, а слагатели их, печатники и содержатели печатен казнены были смертью.
Пушкин сел. Радзивилл поднялся, расплываясь в любезной улыбке, развел руками:
– Из ваших требований, пан боярин, видим, что его царское величество ищет предлога к войне. Полагаю, что несколько строк, в которых погрешили сочинители, еще не дают повода к разрыву мира. Стоит ли какое-нибудь оскорбительное слово, написанное по легкомыслию, или ошибка в титуле, происшедшая, быть может, от недостатка чернил, – стоит ли все это того, чтобы проливать человеческую кровь?
– Как? – возмутился Пушкин. – Возможно ли, чтоб царь терпел поношение своей чести? Такое бесчестие не токмо помазаннику божию, но и простому человеку терпеть не пристало, а у вас за то, по вашим законам, положена казнь, почему государь и требует, чтоб оскорбители его были наказаны.
Радзивилл, всячески уклоняясь от разговора об унии и делах церкви, понял, что дальше вести переговоры не следует – все равно он ничего не добьется. Первое заседание никаких результатов не дало, кроме уверенности в том, что у московских послов твердое намерение – разорвать существующий мирный договор.
Вечером Радзивилл вместе с Тышкевичем пошли к королю. Король велел позвать еще Оссолинского. В королевском дворце началось длительное совещание. Сенаторы и канцлер искали способов удовлетворить требования послов и в то же время заставить Москву оттолкнуть от себя Хмельницкого.
А московские послы сидели на своем подворье довольные. Первые результаты переговоров могли их радовать.
Глава 16
Поздно ночью Малюга сидел в своем тихом домике на окраине Варшавы, скрытом за высокой каменной стеной. Малюга не мог уснуть, взволнованный тревожными мыслями. Гонец короля, вероятно, уже был в Москве. В Чигирине еще о многом не знали. Богданович-Зарудный делал одну ошибку за другой.
Напрасно ездил он на подворье к русскому послу: у поляков там были свои люди. О чем было говорено между Богдановичем-Зарудным и Пушкиным, Радзивилл уже знал. Малюга долго ходил по горнице. Думал, взвешивал, прикидывал. Все еще не было оснований беспокоиться за себя. Но если так пойдет дальше – вряд ли нужно будет ему сидеть в Варшаве. Он вспомнил ту ночь, когда Лаврин Капуста и гетман говорили с ним.
Было это под Збаражем. Гетман сказал:
– Ты идешь на смертное дело, но твой успех подобен будет выигранной баталии.
Малюга вспоминает эти слова. Он выиграл уже немало таких баталий. Но теперь начинается самое сложное и самое трудное...
Стук в окно перебивает мысли. Он прислушивается. Снова три условленных легких удара. Малюга идет к двери. У порога стоит какая-то фигура.
– Хорошо, что ты, наконец, явился, – с облегчением говорит Малюга и впускает гостя в дом.
Скупое пламя светильни озаряет человека в монашеской рясе. У него серое, словно запыленное, лицо, длинная борода падает на грудь.
– Принес?
Вместо ответа человек достает из-за пазухи небольшую книжечку с медным крестом на кожаном переплете и протягивает Малюге. Наклонившись над светильней, Малюга ножом раздвигает два склеенных листа, и на стол выпадает маленький клочок шелка, покрытый мелко написанными цифрами. Он быстро пробегает эти цифры и задумчиво смотрит в угол. Когда его озабоченный взгляд останавливается на человеке в рясе, он видит, что тот, прислонившись к стене, спит, чуть открыв рот и тяжело дыша. Малюга кладет между листками такой же клочок шелка. Тот, который принес монах, он сжигает над фитилем. Легкий запах горелого наполняет горницу. Малюга будит монаха. Собственно, будить его не приходится. Монах открывает глаза, едва Малюга трогает его за плечо.
– Сейчас же, – внятно говорит Малюга, – возвращайся туда. Срочные и важные дела. Ступай с богом.
– Воды, – просит монах.
Малюга подает ему ковш воды, и он жадно, одним духом, выпивает.
Глава 17
Бартлинский, гонец короля Яна-Казимира, сидел в Москве, в посольском приказе. Послание короля было передано царю. Бутурлин выслушал жалобы на задорный нрав боярина Пушкина. Кабы знали, что у него такой норовистый характер, – царь не посылал бы его. Но царь, именно из уважения к королю, послал достойного и родовитого боярина, благородное происхождение которого общеизвестно и неоспоримо. Только потому и послали Григория Пушкина.
Сведения касательно гетмана Хмельницкого весьма важны. В Москве давно думают, что Хмельницкий заигрывает с турецким султаном. Царь благодарен королю за братское предостережение.
Сердечный тон Бутурлина понравился Бартлинскому. Мог ли думать гонец, что в железном сундуке, стоявшем в углу, лежали копии королевских писем хану о совместном походе на Москву! Дьяк Богданов привез их из Чигирина задолго до приезда Бартлинского. Бутурлин вздыхал и гладил бороду. Пусть не тревожится пан Бартлинский. Пушкину будет приказано вести себя достойно, обид королю и его министрам не делать, но всех, кто причинил какой-нибудь вред царю, кто не почитает его титула, ругается над верой православной, надо наказать. Это остается неизменным.
Бутурлин считал, что именно теперь пора покончить с мирным договором.
Но царь был против этого. Сведения, привезенные шляхтичем, говорили о намерении гетмана Украины заключить союз с Турцией. Это требовало проверки. Нужно было время. Нарушать мир с Польшей при таких обстоятельствах царь считал невозможным. Бутурлин вынужден был с тем согласиться. Такая осторожность, и по его мнению, была теперь не лишней.
Бартлинский возвращался в Варшаву. Одновременно с ним, – но он об этом не знал, – ехал в Варшаву курьер посольского приказа. Он вез новые инструкции Бутурлина Пушкину. В них ни слова не говорилось о дерзком поведении боярина, а говорилось о том, что надо удовольствоваться малым и создать в Варшаве впечатление, будто о нарушении мира и речи быть не может. Но о Смоленске посол, не ссылаясь на Москву, должен напомнить.
Пушкин получил инструкции поутру. В тот же вечер он снова беседовал с князем Радзивиллом. Князь посетил посла на его подворьи. Радзивилл сперва начал издалека:
– У нас с Москвой одни враги – татары и турки. Ссориться нам нет причины. Мы знаем, что украинский гетман шлет на нас наветы царю. Он подданный короля – и против короля замышляет злое дело.
– О том нам не ведомо, и мы к тому касательства не имеем, – упорно стоял на своем Пушкин, – а мы только добиваемся справедливого решения наших дел.
Радзивилл не выдержал. Он повысил голос:
– Его величество король почитает честь и достоинство царя столько же, сколько и свое собственное. Всякое оскорбление, нанесенное царю, любезному его брату, он принимает также и на себя. Разбирательство бесчестных книг, уничтожение их и преследование их сочинителей только прибавит оскорбления его царскому величеству. Молва пойдет по всем краям, а сейчас кто о том знает? Потому король просит вас, бояр, послов царских, оставить это дело.
– Ни за что! – стоял на своем Пушкин. – Если нам не дадут удовлетворения, то мы уедем, не закончив переговоров. За великую досаду, причиненную нашему царю, возвратите нам Смоленск со всеми принадлежащими к нему городами, а за бесчестье бояр заплатите шестьдесят тысяч шестьсот шестьдесят червонных злотых, тогда мы подтвердим договор вечного мира. А то напишем еще к турчину и татарину, что вы в своих книжках и о них дурно пишете, и они заодно с нами пойдут на вас.
Пушкин уже не мог остановиться. Он чувствовал, что лучше замолчать, но самоуверенный тон Радзивилла раздражал его. Будь что будет, он решил сказать то, что все эти дни осторожно обходил:
– Будет с нами и войско гетманское, запорожцы давно хотят стать под высокое царское покровительство.
...Припоминая позже каждое слово этой беседы с Радзивиллом, Пушкин видел, что он кое в чем перешел меру, – в сущности, о Хмельницком можно было и не говорить. Но слово – не воробей. Сказал – и все. Боярин не любил жалеть о сделанном. Во всяком случае, он твердо убедился: поляки желают сохранить мир с царем, хотя на уме у них иные замыслы. Каковы эти замыслы, об этом неопределенно намекал ему Богданович-Зарудный.
Тянулись однообразные, тоскливые дни. Бояре изнывали от безделья.
Стрельцы скучали по Москве. Стояла ясная погода. По целым дням мимо посольства во дворец проезжали кареты, скакали всадники в красивом убранстве. Пышность королевского двора поражала послов. Но за всем этим блеском таилось многое иное, что заметили Пушкин и его товарищи. Видели они грязные улицы, убогих людей, нищих и калек, которые толпились возле костелов, протягивая руки за подаянием. Блеск двора не мог затмить нищеты народа.
...Вести, привезенные Бартлинским, обрадовали Оссолинского. Радзивилл решил пойти на некоторые уступки. Настал день, когда требования послов были удовлетворены, хотя и не все. Но кое-чего послы царские достигли.
Григорий Пушкин стоял гордый и важный, опираясь на высокий посох, в окружении своей свиты. В огромном зале королевского дворца, в присутствии канцлера, князя Радзивилла и большого числа сенаторов, было прочтено заверение короля о том, что в дальнейшем за печатание оскорбительных для царя московского рукописей виновные будут лишены имущества и свободы.
Затем на жаровнях разожгли огонь и сожгли на них, в торжественном молчании, книгу Твардовского и множество листов из иных книг, в которых позорилась честь царя и бояр.
В тот же вечер, в королевском замке двадцать один раз ударили пушки.
В сопровождении пятисот всадников – ногайских татар – на белом коне, покрытом голубой попоной, въезжал в замок посол татарского хана Мустафа-ага. Малюга стоял на улице и с любопытством наблюдал эту картину.
Он внимательно всматривался в круглое сонное лицо Мустафы. Татарин, прищурив глаза, едва наклонял голову в ответ на громкие крики: «Виват!», которыми встречали его королевские гусары.
Двадцатого июля король Ян-Казимир, в присутствии Оссолинского, два часа беседовал с послом хана.
Двадцать пятого июля русские послы получили прощальную аудиенцию у короля.
Двадцать шестого июля неподалеку от Тернополя стражники коронного войска задержали какого-то монаха. Из королевской тайной канцелярии был дан приказ: всех пеших и конных, покидающих пределы Речи Посполитой, проверять и строго обыскивать. Монах подчинился требованию драгун. Он стоял голый на дороге, пока трясли его жалкую одежду. Драгунский поручик Комаровский был толковый офицер. К тому же, в приказе говорилось, что за отыскание и задержание подозрительных людишек будет выдана награда – сто злотых. Драгуны тщательно перетряхнули одежду и ничего не нашли. Голый монах стоял перед ними, держа в руках деревянный крест и ветхую книжечку.
Поручик Комаровский взял книжечку из рук монаха. Евангелие. Священная книжечка. Старая и потрепанная. Поручик перевернул лист, второй, третий.
Четвертый показался ему чрезмерно толстым. Поручик задумчиво рассматривал его. В глазах монаха вспыхнула тревога. Поручик выхватил саблю и концом ее ловко обрезал страницу. Между склеенными листами Комаровский увидел клочок шелкового полотна, испещренный числами.
Монаху кинули одежду и велели одеваться.
Через неделю в Варшаве маршалок королевской тайной канцелярии Тикоцинский сообщил королю:
– Задержали монаха – шпиона Хмельницкого, он нес с собой вот этот клочок шелка, на котором что-то написано цифрами, по всему видать – это шифр.
Тикоцинский положил на стол перед королем шелковый лоскуток.
Ян-Казимир брезгливо прикоснулся к нему пальцами. Малюга – он присутствовал при этом – крепко прикусил губу. Но лицо его было беззаботно и выражало полное равнодушие. Тикоцинский метнул в его сторону, – а может быть, это только показалось? – пристальный взгляд. Король наклонился над клочком шелка.
– Как вы думаете, – обратился Тикоцинский к Малюге, – ведь это, наверно, шифр?
– Несомненно, – подтвердил Малюга, – шифр и, на мой взгляд не очень сложный; говорят, татары хорошо разбираются в таких штуках.
За окном дворца заиграли трубы. Король собирался на охоту.
– Монах на допросе ничего не сказал, – продолжал Тикоцинский. – Трижды подымали его на дыбу, жгли кожу. Упрям, проклятый, говорит – ничего не знал об этом клочке шелка, уверяет, будто купил евангелие во Львове еще десять лет назад, называет даже имя владельца лавки.
Трубы все продолжали призывно играть. Король бросал нетерпеливые взгляды за окно.
– Иди к Оссолинскому, пусть он всем этим займется. – приказал он маршалку.
Тикоцинский не успокаивался:
– Ваше величество, это дело серьезное, мы можем добраться до главного шпиона, через которого Хмельницкому известен каждый наш шаг.
– Так это я должен вас спросить, почему до него еще не добрались!
Вас, вас! – закричал король. – И я вас спрошу!
Он отвернулся от Тикоцинского и закрыл глаза рукой. Тикоцинский пожал плечами и, поклонившись спине короля, вышел. Кусочек шелка остался на столе. У Малюги заколотилось в груди. Он весь потянулся к столу, но в это мгновение послышались шаги и вошел Тикоцинский.
– Забыл самое главное, – пояснил он и взял со стола лоскут, внимательно поглядев на Малюгу.
Глава 18
В Бахчисарае знойно. Ни ветра, ни облачка в небе. Только ослепительное солнце сеяло золотой дождь жарких лучей, и ленивой волной колыхался над выгоревшей травой горячий воздух. За белыми стенами ханского дворца – таинственная тишина, ненарушимое спокойствие.
В самом городе, в каменных домах, окруженных апельсиновыми садами, изнывали от зноя иноземные послы, терялись в догадках: почему хан Ислам-Гирей никого не принимает, никуда не выезжает, сидит затворником в своем дворце? То ли какие-то важные события назревали в ханском диване, то ли новая звезда появилась в гареме и восточный властитель покинул все государственные заботы ради любви? Только польский посол Маховский отчасти знал, чем объяснялась таинственность, царившая в бахчисарайском дворце хана.
В нестерпимо душный день Маховский сидел под кипарисами, пил теплое, сладковатое питье. Пот струился по лицу, росинками нависал на усах, щекотал подбородок. Маховский думал о Варшаве. Довольная улыбка заиграла на его губах.
– Пахолок! Еще воды!
Пахолок налил воды из большого выпуклого кувшина, положил перед послом на тарелку желтые, увядшие апельсины. Маховский поморщился.
Посмотрел на небо. Солнце стояло еще высоко. Полдень не скоро. Можно было отдыхать, ни о чем не думая. А после полудня он должен быть у хана. Тогда придется погрузиться в заботы. Надо будет объяснить все: и почему задержаны девяносто тысяч злотых дани, и почему король Ян-Казимир дал богатые подарки венецианским послам, и о чем писано в письмах к папе, и о чем говорено русскому послу Пушкину... Маховский знает, о чем будет спрашивать ханский визирь Сефер-Кази, и у него уже готовы ответы, но главное он придержит... Он тогда скажет главное, когда ханские министры сочтут беседу законченной.
Польский посол Маховский уже давно сидит в далеком Бахчисарае. В Варшаву чуть ли не через день мчатся гонцы. Их не остановит зной, не задержит ливень. Дикой степной целиной или по утоптанным трактам скачут всадники. У них за пазухой грамоты – свидетельство их неприкосновенности.
Их никто не может остановить или задержать. Они везут в Варшаву письма пана Маховского канцлеру Оссолинскому.
Лаврин Капуста обеспокоен. За один месяц – двенадцать гонцов из Бахчисарая в Варшаву. Тринадцатого надо задержать. Решено, – так оно и будет. Тринадцатого гонца из Бахчисарая задержат не на украинско-татарском рубеже. Его возьмут под Варшавой. Капуста постукивает сапогом под столом.
Так будет лучше. Пусть тогда повертятся там, в Варшаве.
Над Чигирином гуляют степные ветры. Собираются в синем небе сизые облака. А в Бахчисарае зной, духота, тишина.
Хан Ислам-Гирей III сидит на подушках под лазоревым балдахином.
Сквозь узкие щели век наблюдает он, как совещаются его министры. Дело значительное и важное. Речь идет о предстоящей войне с Москвой. С Москвой воевать не так легко, это хану известно. Но пора отважиться на это. Пора отомстить за Астраханское царство. Пора окончательно поссорить гетмана Хмельницкого с Москвой.
Важный и строгий, сидит визирь Сефер-Кази. Неподвижны лица Калги-султана и Нураддин-султана. Волнуется мурза Карач-бей. Ему приказано говорить, что видел, что слышал, каковы замыслы Хмельницкого, чего хотят поляки, что слышно в Москве. Карач-бей говорит внешне спокойно, слова текут мелкие, однозвучные, обильные, как морской песок, сладкие, как шербет. На Украине расширяет и укрепляет свою власть Хмельницкий, в Чигирине сидят иноземные послы, Хмельницкий заигрывает с московским царем, пишет льстивые письма королю польскому. Карач-бей ехал через Украину, видел всюду достаток; лето сулит добрый урожай, золотые нивы стоят от села до села шумливым морем хлебов; торговля кипит в городах и селах, на ярмарках изобилие заморских товаров. Если Хмельницкому дать передышку еще на год-два, он станет еще сильнее. Кто знает, будет ли это угрозой только для короля? Карач-бей замолкает. Молчат советники хана. Сефер-Кази начинает говорить:
– Важные вести привез мурза Карач-бей. Наисветлейший хан скажет свое слово, а я, верный слуга его, думаю так: быть войне с Москвой в этом году, поднять на войну с ней гетмана Хмельницкого, а поляки пусть ударят с запада, Астраханское царство станет нашим, возьмем ясырь великий – и исчезнет недовольство среди подданных наших.
Карач-бей довольно кивает головой. Разумно говорит визирь. Мудрая голова у визиря. Не вывернется теперь Хмельницкий.
– Великий хан, – обращается визирь к Ислам-Гирею, – посол польского короля здесь. Может ли он предстать пред твои ясные очи?
– Пусть войдет, – милостиво соглашается хан.
Маховский, склонившись в низком поклоне, переступает порог малого дивана. Целует хану руку. Скрестив ноги по-татарски, садится поодаль. Все начинается так, как он предвидел там, у себя в саду. Уверенно и убедительно отвечает он на вопросы визиря Сефер-Кази. Дань будет выплачена государственным казначейством не позже августа. Порукой тому – слово короля. С венецианцами приходится заигрывать. У них можно получить заем.
Деньги перед будущим походом не помешают. Король уверен – великий хан поддержит его в этом великом деле. А теперь, если будет позволено ему, послу, он сообщит о весьма важном событии. Маховский на миг замолкает.
Подымает палец и тихо, но четко говорит:
– Доподлинно стало известно, что Москва подбивает гетмана Хмельницкого на войну против великого хана. Ожидать этого похода можно не позднее осени. Я привез ханскому величеству копии писем Хмельницкого московскому царю.
Маховский кладет на красную бархатную подушечку небольшой сверток. В нем копии писем Хмельницкого в Москву. Они написаны в Варшаве заботливыми и старательными руками писцов канцлера Оссолинского.
***
...В тот же день хан выдал указ: ехать в Чигирин Карач-бею, мурзе перекопскому, предложить Хмельницкому готовиться к новому походу.
Калге-султану с пятидесятитысячным войском стать вблизи Бузулука. Сто тысяч посадить на конь и ждать приказа хана, который сам выступит в поход.
– Быть войне, – сказал Ислам-Гирей.
Он зажмурился. Перед ним в синем мареве мечты промелькнули очертания зубчатых стен московского Кремля. Широкий, манящий простор русских степей возник перед глазами. Вспомнилось последнее поле сражения под Зборовом, гневное лицо Хмельницкого.
Правду сказал Сефер-Кази: после этого похода Хмельницкий будет обессилен. После этой войны будет сказочный ясырь. Будут благословлять имя хана в мечетях Крыма, славу и почет воздадут ему в Стамбуле. Он умножит богатства Крыма и свою личную казну. А главное – не вывернуться теперь хитрому украинскому гетману. Хан вспоминает, как под Зборовом гетман уговаривал его не заключать мир с поляками, как стучал булавой по столу, просил и угрожал. Говорил: «Поляки тебе, хан, великий ясырь обещают, но это пустые слова. У них ни гроша в государственной казне, а паны скупые, паны своих денег королю не дадут. Им что? Пусть вся Польша гибнет, а своим не поступятся. Я больше дам». Умолял, просил, обещал золотые горы. А хан не послушался. Нет, не на ясырь польстился хан. Другая причина заставила его согласиться на мирные предложения поляков. Он знал, что если под Зборовом Хмельницкий окончательно разгромит польскую армию, возьмет в плен короля, тогда раз и навсегда конец ханскому могуществу на Востоке, не станет больше украинский гетман считаться с Крымом, если с запада ему никто не будет угрожать. Хитер Хмельницкий, но он, Ислам-Гирей, хитрее.
Хан усмехается. Во дворце жарко. Даже думать тяжело в такую жару. Хан подымается с подушек и неторопливо ступает по мягкому, пушистому ковру. За ним идут сейманы, оберегая каждый его шаг. Хан направляет свои шаги в гарем. Карач-бей хвалил своих полонянок. Что ж, хан сейчас взглянет на дары перекопского мурзы.
...Вот они, пятнадцать девушек с Украины, стоят перед ханом. У них дрожат руки, и из глаз вот-вот брызнут слезы. Евнухи застыли рядом. Хан смотрит на пленниц пристально, долго, внимательно. Его взгляд задерживается на Катре. Она стоит, потупив глаза, не в силах сдержать рыданий, горячим комком подступающих к горлу. Катря чувствует: сейчас произойдет самое страшное. Хан подходит ближе... У полонянки смуглое лицо, длинные черные ресницы, полные губы. Хан Ислам-Гирей кивает головой.
Главный евнух гарема Селим ловит это движение и низко склоняется в почтительном поклоне. Воля хана священна, она будет выполнена.
Ислам-Гирей, поглаживая пальцами черную расчесанную бороду, прищурив глаза, проходит вдоль шеренги полонянок. Селим берет за руку Катрю.
Отчаянный крик девушки рассекает напряженную тишину. Но хан не оглядывается. Оглядываться назад недостойно его. Вопль девушки не нарушит спокойствия сердца хана. Будет то, что должно быть. Хан это знает, хан в этом уверен. Он проходит дальше, в голубую беседку, где его личный казначей расскажет ему о новых бархатных тканях, прибывших только вчера из Греции. А девушка покричит, поплачет и привыкнет.
Катря теперь поняла: это конец. Всего какой-нибудь час назад была надежда, ради нее можно было терпеть оскорбления и обиды, но теперь надежды не стало. Она билась на полу в рыданиях, пыталась задушить себя своими руками, просила смерти. Евнухи схватили ее за руки. Селим, кусая тонкие, похожие на пиявки, губы успокаивал:
– Напрасно убиваешься. Будешь одной из жен наисветлейшей звезды южного неба, великого повелителя Крыма. Большая честь выпала тебе на долю, девушка.
От этих слов могильным холодом повеяло на Катрю. То, что вчера еще было страшно только в мыслях, выросло перед ней каменной стеной, через которую Катре не переступить никогда. И мысль о том, что это будет длиться всегда, молнией пронизала ее сердце, разрывая его на куски. Исхода не было. Катря из далекого Байгорода, нареченная казака Мартына Тернового, должна была стать сто двадцатой женой крымского Хана Ислам-Гирея III.
...В Бахчисарае все еще стоял зной. Безоблачное синее небо раскинулось бескрайным шатром. Жгучее солнце неутомимо посылало на испепеленную землю горячий золотой дождь. Желтым медным ковром лежала выгоревшая трава на взгорьях, только вдали, высоко, на волнистых грядах гор, вздымавшихся в вышину, у синей черты окоема, зеленели леса. За белыми стенами дворца текла своя таинственная жизнь. В глубоких подземельях под дворцом, где чеканились ханские деньги, умелые и молчаливые резчики-рабы готовили подарки гетману Хмельницкому от хана Ислам-Гирея. Обливали расплавленным золотом стальной островерхий щит, а затем на золоте вырезали очертания богатырской руки, державшей меч, и на том мече поставили четыре слова: «Храброму гетману – храбрый хан».
Через несколько дней перекопский мурза Карач-бей двинулся в дальний путь. Тысяча всадников сопровождала его. Он вез в Чигирин подарок хана и слова его. Татары выбегали из мазанок, долго глядели вслед, пыльное облако плыло по дороге. Ржали кони в табунах. В этом видели добрую примету. Шла молва: быть новой войне. С кем, против кого воевать – над этим не задумывались.
Маховский после отъезда Карач-бея в свою очередь выехал в Варшаву. Он не торопился. У него, как он полагал, было время. Посол был доволен.
Наконец ему удалось связать Хмельницкого по рукам и по ногам. Теперь гетману не вывернуться. Отказать хану он не сможет. Теперь все пути в Москву для Хмеля будут отрезаны. Маховский довольно прищелкивал языком.
Давно остался позади Крым. Ехали уже по широкой, бескрайной украинской степи. Миновали пограничную стражу. Казаки просмотрели королевские грамоты. Повертели перед собой длинные листы пергамента. Один, усатый, в заплатанном кунтуше, с новеньким мушкетом в руках, вяло сказал, словно о ком-то постороннем:
– Крутятся паны, слоняются туда-сюда, а сидели бы краше за Вислой.
– Такой уж у них нрав... – ответил другой казак, возвращая грамоту Маховскому.
Посол не ответил на оскорбление. Подумал: начнешь спорить – хлопот не оберешься. Придет время – он припомнит и эту обиду. Маховский поехал дальше. За Ингульцом начались дожди. Дышалось свободнее. Дождь прибил пыль на дорогах. Ехать стало легко. Посол повеселел, забыл обидные слова. Уже в его мыслях возникала Варшава. Он вез туда приятные и долгожданные вести.
Он скажет там всем этим королевским советникам: «Возились вы бог знает сколько лет, а не добились того, что я сделал за какой-нибудь месяц».
Теперь Себастиан Маховский спокоен: король пожалует его новыми маетностями. Неплохо было бы спихнуть Киселя с Киевского воеводства и самому сесть на то место. «Что ж, теперь такая возможность вполне вероятна», – самодовольно рассуждал Маховский. Перед ним открывались новые манящие горизонты, и он видел уже свое возвышение.