Текст книги "Не убоюсь зла"
Автор книги: Натан Щаранский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)
– После того, как я ознакомился со всеми материалами о шпионской деятельности Тота, мне просто-таки трудно поверить, что такой умный человек, как вы, ничего не знал и не подозревал, – сказал следователь.
Эти слова подействовали на меня подобно удару тока. "Ничего особенного, "шпионская деятельность" – это просто их обычный штамп", -пытался я успокоить себя. Но Солонченко, улыбаясь одновременно снисходительно и злорадно, скаламбурил:
– Этот ваш Тот-еще-корреспондент находится сейчас у нас, под арестом, и, естественно, дает показания.
"Боб арестован?! Не может быть! Блеф, конечно", – говорил я себе, но впервые после двухмесячного перерыва появилось ощущение, что я утратил контроль над ходом допроса.
– По какому же делу он дает показания?
– И по своему, конечно, и по вашему. Поймали его с поличным -деваться некуда. Жить-то хочется. Когда человек работает не из идейных соображений, а ради денег, он быстро колется.
– Что ж, интересно будет познакомиться с протоколом его допроса, -сказал я как можно более равнодушно. Но Солонченко мне не удалось обмануть.
– Зачем же мне его вам читать – ведь вы все равно откажетесь от показаний. Поймите, Анатолий Борисович: умный человек не может быть догматиком. Вы выбрали определенную позицию, но ситуация ведь изменилась. Подумайте: в ваших ли интересах молчать, когда иностранцы, которые вас использовали, выкладывают все начистоту, спасая свою жизнь?
Следователь говорил долго и возбужденно, а мне хотелось одного: поскорее вернуться в камеру, чтобы сосредоточиться и все обдумать.
И вот наконец я лежу на нарах и анализирую ситуацию. Итак, они утверждают, что арестовали Тота и он дает показания. Скорее всего, лгут. А если это и правда, то что такое особенное КГБ может узнать обо мне от Боба? Опять они заставляют меня решать дурацкие шарады! Нет уж, больше я не позволю им запугать меня! Разве я отвечаю за то, чем занимается западный журналист или дипломат, пусть даже мы с ним и приятели? Важна лишь наша с ним совместная деятельность – но я-то ведь точно знаю, что ничего криминального в ней не было! Мне-то ведь достоверно известно, что никаким шпионажем я не занимался! А что же я делал? Интервью давал? Давал. Статьи писать помогал? Помогал. О чем? О еврейской эмиграции. О причинах отказов. О еврейской культуре в СССР. Об Ильинке – глухой деревушке в Воронежской области, населенной иудеями, которых власти не выпускают в Израиль. О жизни узников Сиона в тюрьмах, лагерях и ссылке. О новом романе Юрия Трифонова. О чистках в Институте социологических исследований. О советской цензуре. К счастью, об этих последних статьях пока на допросах речи не было. К счастью – потому что интервьюировал-то для них Боб вполне лояльных граждан, соглашавшихся давать ему информацию при условии полной анонимности. Но даже если КГБ и эти контакты Тота известны, то что преступного в беседе о советской литературе или социологии?
Правда, была еще эта пресловутая статья с идиотским заголовком... Но, в конце концов, что Боб получил для нее от нас? Те самые списки отказников, которые мы в течение нескольких лет рассылали в десятки организаций – и советских, и западных! Эти списки уже давно можно найти чуть ли не в каждой американской синагоге! Более того – за два года до моего ареста конгрессмен Йетс передал их по нашей просьбе лично Брежневу! Так чего же мне бояться?
Интересно, почему они говорят лишь о четверых из тех, с кем встречался Боб? Не знают о других или просто не раскрывают пока всех карт? Но и тут КГБ вроде бы нечем поживиться. Вот только странные показания Петухова смущают меня. Вспоминаю, как все было на самом деле.
Где-то в конце осени член Хельсинкской группы Люда Алексеева познакомила меня с парапсихологом Валерием Петуховым. Он оказывается, прослышал об интересе Роберта Тота к проблемам, над которыми Петухов работает, и хотел бы встретиться с корреспондентом. Валерий сказал, что предпочитает сделать это, не привлекая особого внимания, ибо занимает ответственный пост в одном из научно-исследовательских институтов АН СССР. Из его визитной карточки следовало, что он доктор наук и начальник отдела. Я рассказал о нем Бобу, который, как оказалось, слышал о Петухове и с готовностью согласился побеседовать с ним.
Встреча состоялась у меня дома. Выяснилось, что Валерий прекрасно говорит по-английски: он, оказывается, работал какое-то время в ООН. Петухов рассказал Тогу об опытах, проводимых его лабораторией, с помощью которых он надеется доказать, что клетки живого организма излучают биоволны. В СССР, по словам Валерия, парапсихологию зажимают, к его работе не относятся всерьез, и он был бы рад опубликовать свои труды в США. Петухов вручил Бобу какой-то материал, попросил передать его в американский журнал, название которого я уже не помню, и обещал, что по завершении серии опытов Тот станет первым западным журналистом, который получит информацию об их результатах.
Следующий раз мы встретились с Петуховым примерно через месяц -причем, казалось бы, совершенно случайно. Поздно вечером мы с Бородой говорили по телефону с Израилем из рабочего кабинета Сани Липавского. Выйдя на улицу, я стал ловить такси – торопился к Лернерам по какому-то важному делу. Вдруг около меня остановилась машина. Водитель распахнул дверцу:
– Щаранский, шалом! Вам куда?
Это был Петухов. Я, правда, не сразу вспомнил его – последние дни были насыщены событиями и встречами. Оказалось, что нам по пути. Валерий явно напрашивался на то, чтобы я взял его с собой, и мне с трудом удалось отвертеться – уж слишком навязчивым, даже нахальным был этот доктор парапсихологических наук.
В третий раз Петухов всплыл в середине февраля, в напряженные дни после ареста Гинзбурга и Орлова. Он разыскал меня и попросил помочь встретиться с Тотом.
– Позвоните ему сами, – сказал я, – ведь вы знакомы, а у меня, уж извините, совершенно нет времени.
Но Валерий просил, даже настаивал, говорил, что у него к Тоту дело первостепенной важности, а самому ему звонить неудобно, – короче, он меня уломал.
Я жил в те дни в квартире Слепаков – Бороды с Машей не было в Москве. Там и состоялась вторая встреча Тога с Петуховым, поразившая и Боба, и меня своей полной бессмысленностью. Петухов, оказывается, получил из американского журнала гранки своей статьи – той самой, которую он в свое время передал Тогу, – но редактор просил его дать другой заголовок. Об этом-то и хотел посоветоваться с Бобом наш ученый – как назвать статью.
Я их торопил: мне нужно было срочно ехать в городскую прокуратуру, чтобы выяснить судьбу арестованных товарищей.
– Как продвигаются ваши опыты – спросил Петухова Боб. – Вы, помнится, обещали мне "право первой ночи"...
И тут вдруг ни с того ни с сего Петухов стал торопливо перечислять все исследовательские центры, где занимаются парапсихологией, и добавил в конце:
– Кажется, есть еще в Зеленограде, в одном институте. У меня там друзья, если хотите, могу узнать точнее.
– Боб, Зеленоград – режимный город. Тебе туда соваться незачем, -вмешался я.
В Зеленограде действительно было много закрытых предприятий, и об этом знал каждый москвич. А я со времени подачи документов на выезд в Израиль старался быть подальше от всяких "ящиков", даже от любых разговоров о них. Однако не только этим объяснялась причина моего грубого вторжения в чужую беседу. С каждой фразой Петухов все больше раздражал меня. Ну, сами посудите: я спешу, происходят такие серьезные, трагические события, а этот тип морочит голову какими-то глупостями – парапсихология, статья, заголовок... Мне попросту хотелось поскорее от него отвязаться. Конечно, у осторожного человека уже давно возник бы целый ряд вопросов. Почему, например, Петухов так хотел, чтобы встреча с Тотом состоялась в моем присутствии? И может ли советский ученый такого ранга позволить себе пересылать статью в иностранный журнал, не испросив на то разрешения у многочисленных вышестоящих инстанций? Но время, повторяю, было горячее, Петухов – лишь один из сотен людей, промелькнувших на периферии моей жизни в последние месяцы перед арестом, а о своем принципе я уже говорил: быть готовым к провокациям КГБ, но не пытаться их предотвратить – если охранка захочет, то всегда найдет для этого подходящую возможность.
В тот день Боб, к счастью, тоже куда-то спешил, и сразу же после моего вмешательства мы разошлись.
Последний раз я говорил с Петуховым по телефону за несколько дней до появления статьи в "Известиях". Он снова хотел встретиться с Тотом и опять непременно в моем присутствии. Я отказал ему, сославшись на занятость, – и это было чистой правдой: мы подавали в суд на авторов антисемитского фильма "Скупщики душ", готовили пресс-конференции по делам узников Сиона; Хельсинкская группа, руководителем которой я фактически стал после ареста Орлова и Гинзбурга и эмиграции Люды Алексеевой, разрабатывала свой очередной документ – короче, ни минуты свободной у меня не было, тем более для него.
– Хорошо, я подожду, пока у вас появится время, – смиренно сказал погрустневший Петухов.
В его показаниях, которые мне сейчас прочел Солонченко, упоминались все эти эпизоды, однако свидетель утверждал, что Тот сам искал встреч с ним, проявляя при этом крайнюю заинтересованность в информации о проводимых им исследованиях.
Кто же он, Петухов? Честолюбивый парапсихолог, мечтавший прославиться на Западе и струсивший при первом же столкновении с КГБ, или обычный провокатор? Да мне-то что до этого! Ведь ничего преступного я не совершал! Но если Боба действительно посадили, то одно из двух: либо он попался на удочку их провокации, либо... Нет, о том, что он мог и впрямь быть шпионом, я и думать не желал. А может, все это чистый блеф, и никаких показаний Тога в действительности не существует? Солонченко ведь отказался мне их процитировать, сославшись на то, что я не сотрудничаю со следствием.
Что заставляет человека изменить свою позицию, отступить? Страх. Это он, мобилизуя себе в помощники разум, совесть и логику, нашептывает тебе на ухо убедительные и соблазнительные аргументы в пользу сдачи завоеванного с таким трудом плацдарма. Сколь изобретателен бывает при этом ум, сколь гибка совесть, сколь изворотлива логика, я узнал впоследствии, в течение девяти лет наблюдая за людьми, находившимися в экстремальных условиях. Говорят, что дурак учится на собственном опыте, а умный – на чужом; чужой опыт там, в Лефортово, мне еще не был известен, и пришлось наживать свой. КГБ мог торжествовать: я сделал шаг навстречу ему. Положим, не шаг, а шажок, да и последствий он, слава Богу, не имел, и все же досадно, что это случилось. Но как прививка предотвращает серьезную болезнь, так и моя маленькая уступка заставила меня остановиться над самым обрывом и трезво разобраться в том, что со мной происходит.
Меня пугала неизвестность, страшно хотелось знать, существуют ли на самом деле показания Тота. И я нашел для себя такие доводы: разве я не обязан пресекать попытки КГБ представить мою деятельность как секретную? Если Петухов под диктовку следователей оговорил меня, а Тот и на самом деле увяз в какой-то неприятной истории, разве мое молчание не сыграет им на руку? Значит, надо отвечать на их вопросы – но, естественно, с умом, чтобы не подвести других. (В действительности на все это есть лишь один ответ, остальное – от лукавого: что бы ты ни говорил на допросах, КГБ возьмет из твоих показаний лишь то, что подкрепляет их версию. Ты им не в состоянии помешать; единственное, что ты можешь, – не помогать им.)
Когда после обеда я вернулся в кабинет следователя и Солоченко вновь принялся журить меня за глупое и недальновидное поведение, я сделал вид, что мучительно размышляю, и наконец сказал: – Что ж, я, пожалуй, готов в виде исключения, выслушав показания Тога и тех, кто с ним встречался, подтвердить или опровергнуть приведенные в них факты, касающиеся меня лично. Предупреждаю, что о других я, как и раньше, не скажу ни слова.
Вряд ли мое предложение показалось Солонченко особо щедрым. Но все-таки это был явный знак, свидетельствовавший о том, что я начинаю поддаваться нажиму. Следовательно, давление нужно усилить. Солонченко изобразил возмущение: – Мы же здесь не в игрушки с вами играем! Если хотите, чтобы к вам относились всерьез, рассказывайте все, что знаете, а мы уж сами сравним ваши слова с показаниями других. Если будут расхождения, я вам на них укажу, вот тогда и опровергайте сколько душе угодно. А привередничать, как английская королева, здесь нечего! Уж больно вы, Щаранский, капризны; к нам у вас слишком много претензий, а к себе – слишком мало.
Отступать дальше я не собирался, а потому мы с Солонченко вскоре расстались, отложив партию в той, же позиции.
Через час в камере появился заместитель начальника тюрьмы по политчасти Степанов и обратился ко мне:
– Вы, надеюсь, не забыли еще, что нарушили режим содержания? Знайте, что у нас с этим строго. Советую морально подготовиться к наказанию.
Прошло еще четверть часа, и меня увели в карцер. Перед этим два вертухая предложили мне раздеться. Тщательно исследовав мою одежду, они вернули мне трусы, майку и носки и выдали тонкие рваные штаны и куртку, а также предложили на выбор – тапки или огромные тяжелые ботинки без шнурков. Я выбрал ботинки.
Помещался карцер в подвале. Закуток в три квадратных метра – два на полтора – с цементным полом и цементным же пеньком посередине, таким маленьким, что долго на нем не высидишь. Света нет, лишь тусклая лампочка над дверью – чтобы надзиратель видел тебя в глазок. Стены влажные, в потеках, штукатурка свисает с них клочьями. Сырость сразу же проникает сквозь одежду. Пока еще, кажется, не холодно, но уже ясно, что ночь будет нелегкой. К стене, как полка в железнодорожном вагоне, прикреплена массивная грубо отесанная доска. Перед отбоем в карцер вошел надзиратель, отомкнул замок и опустил ее. В подвальном коридоре полдюжины камер, но остальные свободны. Неподалеку от моей стоит стол, за ним всю ночь сидят двое вертухаев в тулупах, пьют чай, беседуют.
В карцере холодней, чем в коридоре. И тулупа нет. И чая, чтобы согреться. Встаешь, делаешь энергичную зарядку – отличные это были времена, когда хватало сил на зарядку в карцере! – и, разгоряченный, снова ложишься. Ты понимаешь, что хорошо бы побыстрей заснуть – до того, как снова замерзнешь, – но нет, не получается. Подтягиваешь к животу ноги и растираешь мышцы, не вставая с нар. Как будто помогает, но только до тех пор, пока снова не вытянешься. Наконец решаешь не обращать внимания на холод, пытаешься расслабиться и думать о том, что произошло на следствии. Но тут вдруг еще не закаленные карцером мышцы начинают конвульсивно дергаться. Особенно странно ведут себя ноги: независимо от моей воли они занимаются гимнастикой сами по себе – поднимаются и падают, поднимаются и падают... При этом тяжелые ботинки, которые я решил не снимать – в них все же теплее, – стучат по нарам.
– В чем дело? Почему шумите? – заглядывает в глазок надзиратель.
У меня нет желания отвечать ему. Ноги продолжают "шуметь"... Прошли годы. Я научился десяткам маленьких хитростей: как пронести в карцер карандаш, как распределять еду между "голодным" днем и "сытым", как, натянув рубаху на голову, согревать себя собственным дыханием; научился "качать права" – требовать в камеру прокурора, градусник, теплое белье (которое положено по инструкции при температуре ниже восемнадцати градусов, что практически никогда не выполняется) , научился не думать о еде даже на сотые сутки карцера. И все же к одному я так никогда и не смог привыкнуть: к холоду.
...Подъем. Наконец-то! Надзиратель закрывает нары на замок, выводит меня в коридор – умываться. Господи, как же здесь тепло! К чему им тут тулупы?! Я медлю у рукомойника, чтобы подольше не возвращаться в свою душегубку.
Вернувшись, делаю зарядку, жду завтрака. Но тут мне объясняют, что в карцере горячая пища – через день, и то – по пониженной норме Сегодня мне положены лишь хлеб и вода. Впрочем, голода я пока не чувствую. Главное -кружка кипятка, которым можно согреться. Сажусь на пенек, делаю несколько глотков, а потом приставляю кружку к груди, к ногам, даже, немыслимо извернувшись, – к спине. Это помогает, и меня начинает клонить в сон. Сонному же на пеньке не удержаться – опоры-то ведь нет, – и я сползаю с него. Но на цементном полу сидеть – тоже удовольствие маленькое... И тут я вдруг слышу: "На вызов!" – и с ужасом осознаю, что эти два слова сделали меня почти счастливым. Прочь из этой холодной темницы, прочь! О том, что ждет меня на допросе, я и не думаю – это все неважно, лишь бы поскорее согреться.
На допрос меня брали из карцера ежедневно, только в воскресенье делали перерыв. За все одиннадцать месяцев следствия меня никогда не допрашивали так интенсивно, как в этот период.
Я заходил в роскошный кабинет в своих карцерных лохмотьях, садился на стул, и тело мое еще долго сводила судорога – так медленно выползал из меня холод. Солонченко участливо спрашивал о самочувствии, сетовал на жестокость Петренко.
– Жаль, Володин болеет, – сокрушался следователь, – только он может этого самодура на место поставить. Ну ничего, сейчас чайку попьем, – и Солонченко разливал в стаканы горячий ароматный чай, пододвигал ко мне блюдце с печеньем или вафлями и несколькими кусочками сахара. – Только Петренко не проговоритесь, что мы тут ваш режим нарушали, меня за это по головке не погладят.
К концу нашей трапезы он начинал суетиться, поспешно убирая со стола пустые стаканы и блюдца со следами запрещенных для меня лакомств. И когда эта комедия повторилась во второй или третий раз, я не выдержал:
– Знаете, когда-то в детстве я видел немало примитивных фильмов о войне. Эсэсовцы там проводили обычно допросы так: один зверски избивает человека, а потом подходит другой, обязательно в белых перчатках, склоняется над избитым, говорит: "Ай-ай-ай, какие сволочи", – вызывает врача, дает бедняге воды и начинает его допрашивать, всячески демонстрируя свое дружелюбие. Но ведь это были очень слабые фильмы сталинских времен. Неужели в наши дни вы не могли найти режиссера поизобретательней?
Солонченко решил было обидеться, но, подумав, сказал с неожиданным для него, поистине христианским, смирением:
– Да, я вас понимаю. Вам сейчас трудно и хочется на ком-нибудь злость сорвать. Понимаю и не обижаюсь. Поверьте: моей вины в том, что вы оказались в карцере действительно нет. Мне гораздо приятней допрашивать вас, когда вы в форме, а не такой сонный и промерзший до костей.
Так что и следующий допрос начался с чая и вафель. Тогда я попробовал вывести его из равновесия другим способом:
– Да что вы мне все вафли да печенье... А колбасы и сыра у вас в буфете нет, что ли?
Следователь рассмеялся, развел руками и сказал:
– Ну, Анатолий Борисович, от скромности вы не умрете!
Ни колбасы, ни сыра я от него так и не дождался, зато в какой-то момент Солонченко предложил мне:
– Если хотите, садитесь на диван, там теплее.
Я пересел; пружины мягко подались под моим телом, голова закружилась, и я почувствовал, что полностью теряю контроль над собой. Очередные свидетельские показания, которые читал следователь, доходили до меня как сквозь сон. Я встал, размялся и больше никогда не садился на этот проклятый диван.
В те дни Солонченко еще продолжал свои попытки убедить меня давать показания. Но увидев, что отступать я не намерен, он принял мои условия и согласился зачитать мне протокол допроса Тота о его встречах с парапсихологами Петуховым и Наумовым, философом Зиновьевым, врачом Аксельродом, а также их собственные показания.
Как только он взял в руки протокол допроса Боба, я спросил его:
– От какого числа?
– Вас допрашивали о Тоте тринадцатого июня, а его – четырнадцатого.
Теперь все стало ясно. Вот почему они так спешили тогда получить от меня нужные им показания, вот кому они собирались предъявить "отредактированные" ими тексты допроса, которые я, к счастью, не подписал!
– В качестве кого допрашивается Тот? – попытался я извлечь из следователя максимум информации, положенной мне по закону.
– По вашему делу в качестве свидетеля, – сказал Солонченко, конечно же, легко догадавшись о том, что меня волнует. – Ну а по другим делам -это пусть он сам разбирается со своим следователем, – добавил он насмешливо.
В показаниях Боба нет ничего опасного для меня. Однако, это безусловно его показания, а значит, хоть в чем-то они не блефуют.
Вернувшись в карцер, я часами крутился вокруг пенька, натыкался на стены и переваривал новости; всю ночь я не спал и, трясясь от холода, думал о Бобе.
Мне вспоминалось, как он опубликовал статью о ходе переговоров об ограничении стратегических и наступательных вооружений (ОСВ-2), приведя в ней данные, которые еще не были известны другим журналистам. Те поздравляли его с чувством завистливого восхищения. На мой вопрос: "Как тебе удалось разузнать это?" – он ответил, заговорщицки подмигнув: "Я никогда не сообщаю своих источников информации". Хотя сказано это было шутливо, фраза запомнилась: она была характерна для Боба, на которого всегда можно было положиться. Так почему же он вдруг заговорил – и где? – в КГБ! – о своих беседах с советскими гражданами, называя их имена? Ведь в разговорах этих не было ровным счетом ничего преступного, и он мог спокойно послать следователей подальше, приведя тот же аргумент: я никогда не сообщаю своих источников информации. Боб этого не сделал, а значит, – неужели Солонченко прав? – там, на воле, в большой зоне, что-то изменилось, что-то произошло.
Я искал объяснение поведению Тота. Ясно, что КГБ еще до его допроса знал о тех самых четырех встречах – ведь Черныш говорил со мной о них тринадцатого, а показания Боба – от четырнадцатого. Скорее всего, они дали ему понять, что я рассказал об
этих встречах, и Роберт поверил – ведь у него не было нашего опыта общения с КГБ – и решил доказать, что ничего криминального в них не было.
Я не собирался повторять ошибок Боба. Следователь зачитывал мне очередной кусок его показаний. Иногда, после моих настойчивых требований, показывал мне тот или иной лист.
– Но тут нет его подписи!
– Это ведь перевод на русский, а Тот подписывал английский оригинал.
– Тогда покажите мне его, – и я убеждался в том, что подпись подлинная. Но то, что они не хотели показывать мне весь текст, обнадеживало: значит, не все шло по их плану и на его допросах.
Я постоянно требовал, чтобы следователь каждый раз записывал в протокол, что он зачитывал мне показания Тота и какие именно, – это был еще один способ убедиться в том, что Солонченко не блефует. Ведь по закону ему запрещено давать допрашиваемому ложную информацию. Лгут они, конечно, постоянно, но фиксировать свое вранье в протоколах, как правило, избегают.
Выслушав показания Тота и его собеседника, я обычно подтверждал то, что касалось лично меня:
– Да, я действительно помогал Роберту Тоту в этой беседе в качестве переводчика. О деталях разговора говорить отказываюсь. Заявляю лишь, что ничего, касающегося секретов государства, при мне не обсуждали.
Но Солонченко не оставлял надежды расшатать мою позицию. Он нашел маленькие противоречия между показаниями Тота и его собеседников и попытался сделать из меня арбитра. Я, понятно, отказался. Но в одном случае эти расхождения были принципиальными, и после долгих колебаний я решил отреагировать и заявил, выслушав еще раз свидетельства Петухова и Боба, что ни одна из их встреч не происходила по инициативе Тота. Я продиктовал следователю фразу, а потом весь вечер и всю ночь мучился угрызениями совести, ибо в споре двух людей, преследуемых КГБ, взял сторону одного из них. В том, что у Роберта серьезные неприятности, я уже не сомневался, но, может, положение Петухова – этого действительно подозрительного и малосимпатичного типа – в тысячу раз хуже? Может, теперь КГБ использует мое заявление, чтобы "додавить" его? Разве я не нарушил свой принцип не давать показаний о других людях?
Терзания мои кончились на следующий день, когда Солонченко попросил меня подписать протокол этого допроса: мое заявление в нем отсутствовало. Значит, следствию оно почему-то невыгодно. Тогда я стал настаивать на включении этой фразы и после нудных препирательств добился своего.
В итоге я оказался прав: поддержка нужна была Бобу, а не Петухову. В то время, когда я грыз себя – не подвел ли я его, – Петухов получал в своем институте очередную благодарность. Надо думать, что КГБ не оставил его своей милостью: ведь именно Петухов месяц назад помог им провести операцию по захвату Тота "с поличным". Но всего этого я тогда не знал. Так или иначе, никогда больше во время следствия я не отступал от своего правила не давать показаний на других.
Большую часть времени во время наших встреч Солонченко тратил на рассказы о том, как западные спецслужбы собирают в СССР секретную информацию с помощью своих журналистов и дипломатов.
После очередной бессонной и холодной ночи – засыпать я стал только на восьмой день карцера, да и то ненадолго, максимум на час, – отогретый чаем, я во время его монологов дремал, положив голову на руки.
– Я вам не мешаю, Анатолий Борисович? – спрашивал Солонченко с иронией.
– Ничего, ничего, продолжайте, не обращайте на меня внимания, -отвечал я, не поднимая головы от стола.
Следователь тратил свое красноречие попусту – я его просто не слышал. Но когда он вытаскивал меня из вязкого болота дремоты и я возвращался к реальности, одна лишь тревожная мысль занимала меня, не давая покоя: что произошло в Москве за эти три месяца? Действительно ли КГБ удалось впутать нас в какую-то шпионскую историю?..
В карцере у меня между тем нашлось интересное занятие. С детства я отличался абсолютным отсутствием слуха. Помню, как в садике во время музыкального часа, когда мы разучивали какую-нибудь простенькую песенку, воспитательница, уставшая бороться с моим неуправляемым баском, говорила:
– Подожди, Толенька, ты споешь потом.
Я обиженно умолкал и ждал своего часа. Затем была школа, летние лагеря, институт, но мой час так все не наступал. Как только я присоединялся к поющим хором, всем становилось ясно, что мне лучше "спеть потом"... В последние годы не петь я не мог: израильские песни стали необходимой частью нашей новой жизни. Каждый раз, включаясь в хор, я видел, что мои друзья в экстазе еврейской солидарности прощают мне мою музыкальную бездарность, и все же чувствовал себя так неловко, что на этой почве у меня развился тяжелый комплекс вокальной неполноценности.
И вот как-то во время одного из своих "побегов" на волю, к друзьям, я стал напевать песню на слова поучения раби Нахмана из Браслава: "Коль гаолам куло – гешер цар меод, вэгаикар – ло лефахед клаль..." ("Весь мир – узкий мост, и самое главное – ничего не бояться"), и тут почувствовал, что пришел мой час, наступило то самое "потом", которое мне обещала воспитательница.
Наконец-то я мог петь во весь голос, не боясь оскорбить чей-либо слух, нарушив музыкальную гармонию. Страдать от моего пения мог только вертухай -что ж, так ему и надо!
Я вспоминал все новые и новые песни на иврите, которые знал, и это оказалось самым простым, быстрым и легким способом побороть одиночество.
Почти каждый день у дверей карцера появлялся Петренко.
– Как Щаранский ведет себя? – спрашивал он у дежурного.
– Нормально.
– Что делает?
– Поет.
– Что поет?
– Непонятно поет, не по-нашему.
Петренко открывал дверь.
– Ну что, Щаранский, поете? – весело спрашивал он.
Я продолжал петь.
– Нарушать еще будем?
Я пел.
– Обратно в камеру не хотите?
Я пел.
– Ну, раз поет, значит ему здесь нравится, пусть еще сидит, -говорил Петренко и уходил.
Через некоторое время появлялся Степанов.
– Вы бы, Щаранский, записались на прием к начальнику, объяснили ему, что сожалеете, пообещали, что больше не будете, – он наверняка освободил бы вас из карцера.
Степанов не Петренко, с ним можно и поговорить.
– Что я больше не буду?
– Как что? Ножи делать. Вам же здесь плохо. А Петренко – начальник строгий, но справедливый.
Как-то Степанов заметил, что пол в карцере усыпан штукатуркой, и обратился к дежурному:
– Почему так грязно? Дайте ему веник, пусть подметет.
– Мне веник? – удивился я. – А вдруг я из него ружье сделаю?
– Юмор – это хорошо. Это мы понимаем, – натянуто улыбнулся Степанов, но, уходя, сказал на всякий случай вертухаю:
– Отставить веник!
Его посещения и уговоры сказать Петренко "больше не буду" повторялись чуть ли не ежедневно. Интересно, думал я, как бы они поступили, если бы я и впрямь покаялся? Обманули бы и не выпустили из карцера? Но ведь они хотят, чтобы я им верил, и на таких пустяках вряд ли станут себя дискредитировать. Выпустили бы? Но ведь посадили-то меня сюда не по капризу Петренко, а в "высших интересах" следствия, которое пытается использовать для давления каждый час, проведенный мной в карцере. Позднее, с опытом, пришел и ответ. Да, пожалуй, Солонченко с компанией согласились бы потерять несколько карцерных дней, если я бы уступил Петренко. Обнаружить в человеке первые признаки слабости, угадать его желание пойти на "почетный компромисс", поощрить его в этом, а потом сломить окончательно – в этом кагебешники -большие мастера.
На седьмой день карцера чтение показаний Тота и людей, с которыми он встречался, прекратилось. Я ожидал, что Солонченко перейдет теперь к злосчастной статье Боба, но он предъявил мне один из вариантов списка отказников, изъятый у кого-то на обыске. Списка этого я не помнил, но не увидел в нем ничего подозрительного. Были в нем стандартные сведения: фамилия, имя, отчество, семейное положение, количество детей; работает ли человек или уволен после подачи заявления на выезд – это важно для решения вопроса о материальной помощи; когда и с какой формулировкой получен отказ. В последней графе можно было увидеть и расхожее – "не соответствует интересам государственной безопасности", "отсутствует разрешение ближайших родственников", и экзотическое – "принято решение, что вам лучше жить в СССР"; кроме того, в ней содержалась информация, которую сам отказник пожелал включить в материалы опроса в подтверждение необоснованности своего отказа. Например: "Работал в таком-то НИИ, институт открытый, поддерживает научные контакты с такими-то американскими институтами" или "Работал на закрытом предприятии до 1965 года".
Я просматривал этот список и пытался определить, подлинный ли он, нет ли в нем подделок. Будь рядом Дина, она бы решила эту задачу в два счета. Но где она сейчас? Может, тоже здесь, в Лефортово?