Текст книги "Не убоюсь зла"
Автор книги: Натан Щаранский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
– А ты потолстел!
– Отставить разговоры! – предупреждают в один голос мои стражи.
Я хочу спросить брата об отце, о маме, о Наташе, но тут вдруг мне в голову приходит неожиданная мысль: ведь если его впустили в зал, значит, меня наверняка не расстреляют! Становится совсем легко, и я только сейчас понимаю, что страх быть расстрелянным не оставлял меня полностью никогда. Теперь этого не должно случиться – я ведь давно убедил себя, что вынести такой приговор они могут только в том случае, если никто не узнает, в чем именно состоит обвинение.
Судья тем временем спрашивает мнение прокурора по поводу адвоката. Тот отвечает:
– По делу предусмотрена возможность высшей меры наказания, поэтому обвиняемому полагается адвокат. Но коль скоро Щаранский настаивает, прокуратура не возражает против того, чтобы он защищал себя сам.
Два поворота головы судьи к заседателям – два кивка. Суд удовлетворяет ходатайство подсудимого.
– Адвокат может покинуть зал заседания.
Дубровская уходит, на прощание дружески улыбнувшись мне и пожелав всего хорошего. Теперь и я отвечаю ей вежливой улыбкой: благодарю за добрые слова. В конце концов, в чем она виновата? Ей приказали, и у нее не было выхода. Сейчас я, кажется, готов понять каждого.
Итак, после всех задержек процесс наконец начинается. Судья зачитывает обвинительное заключение. Длится это минут сорок. Слушая знакомый текст, я почти неотрывно смотрю на брата. Леня же сосредоточен на том, что слышит, лишь время от времени делая мне успокаивающие жесты и подбадривающе улыбаясь. Слушай, Леня, слушай, запоминай получше!
Как я и опасался, суровый тон текста производит на него впечатление. Брат мрачнеет и, глядя на меня в упор, отрицательно качает головой – это он внушает мне: не признавай себя виновным! Ведь там, на воле, до сих пор не знают, сломили меня на следствии или нет, вот Леня и пытается поддержать меня на всякий случай. Когда судья упоминает "подрывные западные радиостанции, использовавшие клеветническую информацию Щаранского и его сообщников", брат подносит одну руку к уху, а второй указывает на меня: мол, сейчас там большой шум вокруг твоего дела. Ленин сосед, специально подсаженный к нему кагебешник, хватает его за руку и что-то злобно говорит.
Наконец чтение обвинительного заключения завершено. Судья спрашивает меня:
– Признаете ли вы себя виновным?
Я встаю, ловлю напряженный взгляд брата и почти радостно заявляю:
– Виновным себя не признаю, все предъявленные мне обвинения считаю абсурдными .
Больше я не успеваю ничего произнести, ибо судья поспешно объявляет перерыв. Однако прежде чем выйти, я не только обмениваюсь с Леней улыбками, но и ухитряюсь показать ему фотографию Авитали. Он удивлен и обрадован, пытается жестами сообщить мне что-то, но брата опять хватают за руку. Напряжение его, похоже, спало.
Обед. Моим конвоирам приносят еду из спецбуфета: ветчину, сыр, черную икру, фрукты. Мне же привозят баланду из тюрьмы: специально из-за одной порции гоняют машину, лишь бы не нарушить инструкцию и не дать зеку человеческую пищу.
Настроение у меня прекрасное. Какие изменения в моей жизни за полдня! Я видел брата, он слышал текст обвинения и знает, что я не уступил. Даже если сейчас его выведут из зала – а я ни на минуту не исключаю такой возможности, – им уже никого не обмануть.
Заседание возобновляется. Лени на его месте нет. Вывели? Нет, вон он в самом конце зала, у стены, ищет меня взглядом, привставая. Его персональный опекун тоже переместился в последний ряд, не спускает с него глаз.
Судья предлагает мне дать ответ по существу предъявленного обвинения. Я достаю из папки листок с основными тезисами. Говорю кратко, чтобы брат ухватил самую суть обвинения и защиты. Подробности оставляю на потом ведь запомнить сразу слишком много он не сможет.
Отвечая на первую часть обвинения – измена Родине в форме помощи иностранным государствам, – я останавливаюсь на шести пунктах.
Первый: вопреки утверждениям обвинения в наших документах о положении евреев в СССР нет никакой клеветы. Евреи в Советском Союзе действительно подвергаются насильственной ассимиляции: они изолированы от языка, культуры, религии, истории своего народа. Иллюстрирую сказанное рядом примеров.
Второй: евреи, пожелавшие выехать из СССР, оказываются вне закона, становятся жертвами произвола и репрессий. Привожу типичные примеры. Именно этим и была вызвана деятельность еврейских активистов по привлечению внимания мировой общественности к положению евреев в Советском Союзе.
Третий: вопрос эмиграции из СССР не является внутренним делом государства. Это подтверждает декларация прав человека, Пакт о гражданских и политических правах, Заключительный акт совещания в Хельсинки. Сегодня наша открытая борьба за выполнение Советским Союзом этих соглашений объявлена изменой Родине. Возможно, это самый серьезный шаг на пути к реанимации сталинизма.
Четвертый: поправка Джексона – гуманный акт американского Конгресса, впервые связавший одну из важных проблем прав человека с двусторонними соглашениями между странами. В этом смысле поправка Джексона – идейная предшественница Заключительного акта, принятого в Хельсинки. Попытки обвинить активистов еврейского движения, приветствовавших ее, в измене Родине так же нелепы и противоправны, как и репрессии против членов Хельсинкской группы, требовавших от правительства СССР выполнения принятых им на себя международных обязательств.
Пятый: эпитет "сионистский" фигурирует в деле как юридический термин, синонимичный определениям "антисоветский", "изменнический". Связь с сионистской организацией сама по себе рассматривается как доказательство измены Родине. А между тем сионизм – всего лишь движение евреев за национальную независимость, за создание собственного государства. Объявляя сионизм вне закона, СССР тем самым объявляет незаконным и государство Израиль, которое он в свое время признал.
Шестой: моими сообщниками в изменнической деятельности названы американские дипломаты и корреспонденты. Прежде всего, никаких доказательств тому, что они агенты секретных служб США, нет. Существует порочный круг: КГБ утверждает, что в советской прессе приводились примеры их шпионских операций, а в статьях из газет, имеющихся в деле, говорится о том, что эти действия известны компетентным органам. Но даже если кто-то из них и был шпионом, чему я не нашел в деле никаких доказательств, – важно ведь не это, а лишь то, какие отношения связывают меня с этими людьми. Информация, которую я им передавал, относилась исключительно к теме прав человека в СССР. Каждый день можно прочитать в советской прессе интервью с гражданами западных стран, не просто критикующими порядки в своем государстве, но и прямо призывающими к изменению режима; меня же обвиняют в измене Родине лишь за передачу западным корреспондентам информации о нарушениях Советским Союзом соглашений в области прав человека.
– Еще более грубые передержки и фальсификации допущены КГБ при обвинении меня в измене Родине в форме шпионажа, – сказал я, но был тут же остановлен судьей.
– О шпионаже мы будем говорить на закрытом заседании суда: ведь речь идет о государственных секретах.
– Но никаких секретов в деле нет! Единственный документ, объявленный секретным, – списки отказников, причем я с легкостью докажу, что и это не так. Но ведь я в любом случае не намерен зачитывать списки в зале суда, я собираюсь говорить лишь о методах следствия. Настаиваю на том, чтобы мне дали высказаться по этому поводу на открытом заседании.
Но судья непреклонен. Быстро получив два дежурных кивка, он снова объявляет перерыв. Уходя, я вижу поднятый вверх Ленин большой палец: мол, молодец! – и его радостную улыбку.
После перерыва судья обращается ко мне:
– Готовы ли вы дать конкретные и правдивые показания по каждому эпизоду обвинения?
– Да, конечно. Буквально по каждому эпизоду можно рассказать немало интересного о методах работы следствия, – отвечаю я. – Вот, например, первый "изменнический" документ: наше письмо в Конгресс США от июля семьдесят четвертого года, где речь идет о превентивных арестах еврейских активистов во время пребывания в Москве президента Никсона в июне семьдесят четвертого года. Я был одним из арестованных, точнее, – похищенных: ведь в тюрьме меня, как и других, держали более двух недель без всякого суда, без каких бы то ни было объяснений, и из-за этого я чуть было не опоздал на собственную свадьбу. А между тем в обвинительном заключении утверждается, что письмо это – клеветническое, что приведенные в нем факты не соответствуют действительности. И впрямь – никаких справок о том, что мы были под арестом, нам не выдали, никаких следов происшедшего в официальных бумагах не осталось... Так проводились превентивные аресты или нет?
Я напоминаю, что был в тот момент единственным из похищенных, кого еще не уволили с работы, а потому по возвращении добился, чтобы институт выплатил мне деньги за все вынужденные прогулы. Районный судья, к которому я обратился, испугался, что придется официально выяснять, где я пропадал так долго, при мне позвонил моему начальству и потребовал от него немедленно выдать мне причитающуюся сумму и забыть о моем "прогуле"...
Тут судья перебивает меня:
– Я сейчас вас спрашиваю не об этом! Объясните, кто именно, когда и при каких обстоятельствах изготовил этот документ и все последующие.
Я отказываюсь отвечать на этот вопрос и обстоятельно, чтобы брат хорошо усвоил, излагаю свою позицию:
– Так как всю нашу деятельность в еврейском движении я считаю законной, правильной и нужной, то не буду спорить даже в том случае, если вся она будет приписана мне одному. Помогать же КГБ фабриковать дела, подобные моему, против других отказников я не намерен. В то же время, если в зале суда будут присутствовать иностранные адвокаты, подобранные моими родственниками, это послужит хотя бы минимальной гарантией тому, что дело будет рассмотрено объективно. В таком случае я готов дать подробные ответы на все вопросы по каждому документу и эпизоду.
Слово предоставляется прокурору. Вот отрывки из нашего диалога, которые запомнились мне.
– Вы говорите, что эмиграция запрещена, – почему же около ста пятидесяти тысяч евреев уехали?
– Это произошло не по желанию властей, а вопреки ему.
– Почему многие из уехавших страдают в Израиле, обивают пороги советских посольств, просятся назад?
– Это не соответствует действительности. Хотят вернуться единицы. Но существенно, что в отношении этих людей, которых не пускают обратно, Декларация прав человека нарушена дважды: ведь в ней ясно говорится, что каждый человек имеет право свободно выехать из страны, в которой живет, и вернуться в нее.
– Почему вы не критиковали порядки, существующие на Западе?
– Как видно даже из советской печати, на Западе каждый гражданин может открыто выступать с критикой своего правительства. Беспокоиться о том, что мир не узнает о нарушениях прав человека в капиталистических странах, не приходится. В СССР же такие выступления считаются преступными, и за них предусмотрена кара. Если здесь не найдутся люди, готовые рисковать своей свободой и, возможно, жизнью, то мир никогда не узнает правды о положении с правами человека в СССР.
– В телеграмме к двухсотлетию США вы прославляете Америку – ведущую капиталистическую державу Запада, но ничего не говорите о безработице, нищете и проституции – этих язвах западного мира. Это ли не лицемерие?
– Да, я действительно поблагодарил народ США за его преданность принципам свободы вообще и свободы эмиграции в частности. Что же касается критики недостатков, то ведь и в поздравительной телеграмме советского правительства не было ни слова о проституции и безработице.
– Почему вы приглашали на свои пресс-конференции только представителей враждебных Советскому Союзу органов массовой информации?
– Не знаю, на основании каких критериев вы определяете эту самую враждебность. Но мы не раз приглашали корреспондентов и советских газет, и коммунистических газет Запада. Почему они ни разу не пришли – спросите у сидящих в этом зале журналистов.
– Вы говорите, что в Советском Союзе евреям не дают возможности пользоваться плодами еврейской культуры. Для кого же тогда выпускается журнал "Советиш Геймланд"?
– Согласен с вашим вопросом. Для кого? Ведь хотя идиш и противопоставлен в СССР ивриту – основному еврейскому языку, он не преподается ни в одной школе страны, даже в так называемой Еврейской автономной области. Неудивительно, что средний возраст читателей этого журнала – шестьдесят с гаком.
Большинство моих ответов, несмотря на их очевидность, для Солонина неожиданны. Он, похоже, не знает, что идиш в Биробиджане не преподают, что советским журналистам не разрешают ходить на пресс-конференции к диссидентам, что Декларация прав человека гарантирует возможность не только выезда из страны, но и возвращения в нее... Удивляться этому не приходится, ведь даже министр внутренних дел Щелоков в порыве великодушия говорил мне: "Будь моя воля, я бы всех вас выпустил. Но назад, конечно, – никого!" Так или иначе, каждый раз после моего ответа Солонин поспешно меняет тему, не затевая дискуссий.
В конце концов прокурор задает мне такой вопрос:
– Был ли заключен ваш религиозный брак с соблюдением всех требований иудаизма?
Услышав положительный ответ, он оглашает справку, полученную в московской синагоге, где говорится: "Распространяемое на Западе некоей Натальей Штиглиц брачное свидетельство, якобы выданное раввином еврейской общины города Москвы, – фальшивка". Я думаю вступить в спор, но вовремя спохватываюсь: не хватает мне только обсуждать с ними наши семейные дела!
Первый день работы суда подошел к концу. Судья объявляет, что завтрашнее заседание будет закрытым. Я иду к выходу, неотрывно глядя на брата, и уже оказавшись в коридоре, слышу его громкий, на весь зал, голос:
– Шалом от Авитали, Толя!
Меня быстро проводят мимо почетного караула кагебешников к воронку, запирают в "стакане". Машина резко набирает скорость, делает вираж, железная дверь под действием центробежной силы приотворяется, и в мою душегубку проникает дневной свет. Я смотрю в образовавшуюся щель и сквозь лобовое стекло водительской кабины вижу кусок асфальта, а затем – колеса, бамперы и номера автомобилей, мимо которых мы проносимся. На белом фоне жестяных табличек – черные буквы и цифры: К-04, К-04, К-04... Белый цвет указывает на то, что машины принадлежат иностранцам, буква К – иностранным журналистам, цифры 04 – корреспондентам из США. Мои "сообщники", стало быть, ждут у дверей суда результатов. Сейчас выйдет Леня и все им расскажет. Я чувствую страшную усталость и в то же время глубокое облегчение. Даже то, что завтрашнее заседание будет закрытым, не омрачает моей радости.
"Крепко, видно, допекла их Наташа, если они вынесли вопрос о нашей хупе на суд!" – думаю я с удовлетворением.
В камере я сразу же прошу дать мне "Правду", но дежурный отвечает:
– Сегодня не было.
– Врет! – комментирует сосед. – Я слышал, как в другие камеры давали.
С дежурным спорить бессмысленно, но на следующее утро я требую у судьи объяснений, почему мне перестали выдавать единственную доступную в Лефортово газету – "Правду". И уже через несколько часов начальник тюрьмы Поваренков сам приносит мне вчерашний номер. В нем одно под другим два сообщения: первое – об открывающемся в Верховном суде СССР слушании дела по обвинению в шпионаже Филатова, второе – о слушании в Верховном суде РСФСР дела по обвинению в измене Родине Щаранского...
Кто такой Филатов, я не знаю, но сразу же предполагаю, что это настоящий шпион. Смысл этого хода КГБ очевиден: связать в сознании людей два дела и потом говорить о шпионах Щаранском и Филатове так, будто мы работали на пару. В определенной степени им это, кстати говоря, удалось: даже через много лет в лагере меня спрашивали о моем подельнике Филатове...
* * *
Второй день суда. Зал пуст, если не считать двух человек у стола с аппаратурой, на которую я вчера не обратил внимания: будут вести запись процесса.
Прокурор начинает спрашивать меня о списках отказников, но я держусь своей линии:
– Я готов отвечать на все ваши вопросы на открытом заседании суда.
– Вам же хуже: там я этих вопросов не задам, – сухо говорит он.
Начинается допрос свидетелей. Официально этот день отвели для рассмотрения обвинения в шпионаже, однако, как вскоре выясняется, под этим предлогом решили выслушать всех тех свидетелей, в поведении или качестве подготовки которых власти были не вполне уверены.
Первый, конечно, – Липавский. Опять он не смотрит на меня. Впрочем, теперь ему это удается без особого труда: он стоит ко мне боком, лицом к суду. На первые же вопросы: адрес, место работы – он отвечает уклончиво:
– Живу в Москве, работаю по специальности.
Судья на уточнении не настаивает. "Неужели Саня покушения боится?" -думаю я. Через много лет мне стало известно, что незадолго до суда один из наших общих знакомых встретил его в сопровождении телохранителей. Похоже, кагебешники запугали сами себя сказками о сионистском заговоре.
Липавский достает из кармана какую-то бумажку и, как первоклассник, читающий стихотворение, – старательно, с выражением, – дает те же показания, что и пять месяцев назад, только теперь они заметно короче. При этом он буквально ест глазами судью, отрываясь от этой трапезы лишь для того, чтобы заглянуть в свои записки.
– Вы были завербованы ЦРУ и работали на них, верно? – спрашивает судья.
– Да-а... – врастяжку говорит Липавский, напряженно что-то соображая. – Рассказать, как меня вербовали?
– Нет, не надо. Скажите, а когда вы жили в одной комнате со Щаранским, вы уже работали на ЦРУ?
– Ну да, конечно, давно работал! – восклицает Липавский. В его голосе такое облегчение, что мне становится ясно: он страшно боится неправильно понять судью и дать ошибочный ответ.
– Так! – удовлетворенно отмечает судья и зловеще смотрит на меня. -Скажите, товарищ Липавский, – вновь обращается он к свидетелю, – а кто был ближайшим другом Щаранского среди дипломатов?
– Прессел.
– Он был связан с ЦРУ?
– Безусловно. Я ему несколько раз жаловался на связных, которые не забирали из тайников донесения, предупреждал, что мне придется все шифровки уничтожить. По реакции Прессела было ясно, что он знает, о чем идет речь.
– Что ж, картина ясна, – удовлетворенно хмыкает судья и обращается к прокурору, предлагая задавать вопросы свидетелю.
– Было ли задание составить список отказников получено из-за границы?
– Да, конечно. Я сам присутствовал на встрече с представителями Конгресса, когда они предложили Лернеру и Щаранскому найти что-нибудь новое. Затем Лернер при мне изложил Виталию Рубину перед отъездом того в Израиль идею тотального давления на СССР.
– Так это была идея Лернера?
– Нет-нет! Она принадлежала Щаранскому! – воскликнул Липавский, окончательно похоронив тем самым первоначальную версию "группового преступления". – Потом мы получили от Рубина три письма с заданием изготовить список.
– Как Щаранский переправлял материалы на Запад ?
– Через Прессела и Тога. Мне это известно со слов самого Щаранского.
Прокурору этого недостаточно, ему нужно непосредственное свидетельство.
– А по телефону Щаранский передавал при вас данные об отказниках?
Липавский растерян. После напряженного раздумья он решительно отвечает:
– Нет, что вы! Ведь эта работа делалась в глубокой тайне!
Ну, Саня, это ты ляпнул! Ведь в обвинении сказано, что я передавал списки отказников и по телефону, и хозяйки квартир, откуда мы говорили, это подтвердили. КГБ-то нужны прямые свидетельства передачи мною на Запад секретной информации!
– У вас есть вопросы к свидетелю? – обращается ко мне судья.
– Ходатайствую о вызове Липавского на открытое заседание.
– Мы ваше ходатайство рассмотрим, только имейте в виду: там мы не позволим вам задавать вопросы, касающиеся обвинения в шпионаже.
Я понимаю, что могу больше Липавского не увидеть, и мне жаль упустить возможность продемонстрировать, как топорно работает КГБ. Поэтому я спрашиваю его:
– Когда были в Москве сотрудники Конгресса Попович и Доде?
– Я точной даты не помню, – подумав, отвечает он, глядя куда-то в пространство между мной и судьей.
– А когда уехал Рубин?
– В семьдесят шестом году.
– В каком месяце?
– Не помню точно.
– А что было раньше – визит Поповича и Додса или отъезд Рубина?
Липавский пожимает плечами.
– Вам же свидетель сказал, что точно не помнит, – вмешивается судья. – Он не обязан держать в голове все даты. Следующий вопрос!
– Даты он, конечно, зубрить не обязан, но я напомню ему: Рубин уехал в июне, а конгрессмены приезжали осенью семьдесят шестого. Однако Липавский утверждает, что Доде и Попович подсказали идею, которую Лернер затем изложил Рубину накануне отъезда того в Израиль, – то есть следствие на четыре месяца опередило причину! Тут я вправе усомниться не только в памяти свидетеля...
Липавский краснеет. Он смотрит в свою бумажку, складывает ее, снова разворачивает – и так несколько раз. Судья, похоже, тоже несколько смущен и поспешно говорит:
– Еще вопросы!
Мне, конечно, есть о чем спросить Липавского, чтобы разбить его версию, но из всех моих вопросов станет ясно и другое: что я лично не занимался составлением списка отказников. А в этом случае сразу зайдет речь о том, кто же все-таки их делал! Нет, такой поворот меня не устраивает.
– Остальные вопросы я задам свидетелю на открытом заседании, -отвечаю я.
Липавский, по указанию судьи, остается в зале, заняв место во втором ряду с краю. Следующей приглашается Лена Запылаева. Она такая же грустная и запуганная, как и на очной ставке, так же печально смотрит на меня. Тихим голосом говорит Лена о том, что печатала списки отказников, которые Липавский приносил ей от Бейлиной и от меня.
Когда мне предложили задавать ей вопросы, я спросил только, обращался ли я к ней когда-нибудь лично с подобной просьбой.
– Нет, – ответила она.
– А Бейлина?
– Нет.
– Почему вы считали, что делаете это для нас?
– Со слов Липавского.
Я благодарю ее и ходатайствую о вызове Запылаевой на открытое заседание. Лене тоже предлагают остаться в зале. Она демонстративно выбирает самый дальний от Липавского угол.
Следом за ней одна за другой были допрошены две свидетельницы -пациентки того самого гинеколога, саниного друга, – Доронина и Смирнова. От этих женщин требовалось подтвердить, что я из их квартир передавал на Запад по телефону шпионскую и антисоветскую информацию.
Обе они рассказывают, что Липавский сначала через своего товарища, а потом и лично раз в несколько месяцев обращался к каждой из них с просьбой предоставить телефон для разговора с Израилем или Америкой, и подтверждают, что видели меня среди приходивших на разговор. Но дальше их показания резко расходятся с тем, что записано в протоколах следствия. Сейчас обе утверждают, что не имеют представления о содержании телефонных бесед, ибо при них не присутствовали. А как же с передачей списков отказников? Они даже не знают, что это такое.
Тут судья решает, что пора показать бицепсы:
– Свидетельница Смирнова (Доронина)! Подойдите сюда и прочтите, что вы показывали на следствии! Вот видите – это ваша подпись под протоколом. Вы предупреждались об уголовной ответственности за дачу ложных показаний, и если сейчас отказываетесь подтвердить то, что говорили раньше, мы должны вас судить.
Реагируют обе одинаково: смущаются, пугаются, а потом говорят: "Ну, ведь уже год прошел, я теперь не помню точно..."
– Но тогда вы, наверное, помнили лучше?
– Наверное...
– Значит, мы считаем действительными те показания, которые вы дали на предварительном следствии.
Свидетельницы не возражают и покорно садятся на пустые места, однако все-таки рядом с Запылаевой, а не Липавским, от которого они так же демонстративно отворачиваются.
Действия судьи абсолютно противозаконны: он не вправе оказывать давление на свидетелей. Более того – именно показания, данные на суде, а не на следствии, должны, по логике, иметь окончательную силу. Для того-то и понадобилась КГБ ширма закрытых заседаний, чтобы скрыть за ней нарушения судом закона. Я заявляю протест и требую вызвать Доронину и Смирнову на открытое заседание.
После перерыва в пустой зал, где сидят только Липавский и три свидетельницы, входит Цыпин. Тандем в сборе. Второй провокатор мало изменился за те полтора года, что я не видел его. Чувствуется, что он нервничает, в какой-то момент у него начинают дрожать руки. Как и Липавский, Цыпин избегает смотреть на меня. Отчего он психует, чего боится? Видимо, трястись от страха всю жизнь – удел всех этих цыпиных и липавских. Нет у меня к ним ни ненависти, ни злости – одно лишь презрение.
Показания Цыпина неинтересны, и я ограничиваюсь стандартным ходатайством о вызове его на открытое заседание.
Свидетель Адамский, отказник из Вильнюса. Вот это уже должно быть любопытно. Мне во время следствия так и не удалось добиться очной ставки с ним – я хотел понять, кто же он: не разоблаченный нами стукач или просто слабый человек, раздавленный КГБ во время тринадцатичасового допроса. Его версия получения Лернером и мной задания из-за рубежа не совпадала с показаниями Липавского лишь в одном: Адамский утверждал, что было это не осенью семьдесят шестого, а на полтора года раньше.
Лицо человека, который входит в зал, мне смутно знакомо: кажется, видел его в Москве. Поймав взгляд Адамского, я обнаруживаю в нем страх перед допросом и нескрываемое сочувствие ко мне.
– Вы собирались уехать в Израиль? – спрашивает судья.
– Собирался и собираюсь.
– Расскажите о том, что вам известно о деятельности Щаранского и других отказников.
Адамский говорит, что подписывал письма и заявления, под которыми стояла и моя подпись, что эти материалы отправлялись на Запад, чтобы привлечь внимание мировой общественности к судьбе отказников. Он тщательно подбирает слова, видно, что напуган. Однако у меня такое впечатление, что и судья задает ему вопросы с опаской, – может, после того, как оконфузился с двумя последними свидетельницами? Прокурор готов отпустить Адамского, он ни о чем его не спрашивает. Э, нет, минуточку! Показания этого человека на следствии звучали гораздо более зловеще, чем то, что он сказал сейчас. Я встаю, вынимаю из папки свои листы с выдержками из протокола его допроса и начинаю читать их вслух.
Судья пытается меня остановить:
– Откуда мы знаем, что это действительно его слова?
– Откройте том такой-то на странице такой-то и следите, – отвечаю я. – Итак, вы, Адамский, заявили, что Лернер получил в семьдесят пятом году задание от американской разведки составить список секретных предприятий, где работали отказники, и поручил мне это выполнить, однако вам не известно, сделал ли я то, о чем он меня просил. Вы настаиваете на этих показаниях?
Адамский выглядит сейчас не просто испуганным, а буквально раздавленным: глаза опущены, руки трясутся... Помолчав какое-то время, он сначала прошептал, а потом повторил громче, отрицательно качая головой:
– Я ничего такого не знаю...
Судья действует быстро и решительно:
– Подойдите к столу! Адамский подходит.
– Ваша подпись?
– Моя.
– Это было почти год тому назад. Тогда вы, наверное, помнили лучше, – говорит судья резко, как учитель провинившемуся ученику. – Если вы отказываетесь от своих слов, то мы должны привлечь вас к суду за дачу ложных показаний на следствии.
Адамский, вернувшийся от судейского стола к своему свидетельскому месту, поспешно отвечает:
– Нет, нет, я не отказываюсь! Я только говорю, что сейчас ничего подобного не помню и подтвердить те показания не могу.
– Но вы согласны, что тогда должны были лучше помнить?
– Наверное...
– Из этого и будем исходить, ясно? Еще вопросы есть? – обращается ко мне судья.
– Да! Вас допрашивали тринадцать часов без перерыва на обед и ужин. Это нарушение закона. Почему вы не потребовали...
– Снимаю вопрос, – перебивает меня судья и говорит Адамскому:
– Вы свободны, можете идти.
Я требую вызвать на открытое заседание и этого свидетеля, как и двух следующих: Раслина из Киева и Игольникова из Минска. В показаниях осведомителей КГБ, разоблаченных отказниками, нет ничего, заслуживающего внимания, они, по замыслу органов, должны были лишь составить фон для более серьезных обвинений.
"Рыцарь кагебешной метлы" Захаров – невысокий, худой, совершенно бесцветный тип, мелкий хищник, хладнокровием своим в сочетании с самоуверенностью напоминающий мне моих "хвостов". Вот кто совершенно спокоен! Не торопясь излагает он, как нашел у мусорного ящика черновики Тота, как понял по содержанию, что речь в них идет о шпионах, упомянутых незадолго до того в "Известиях", и как сдал бумаги в приемную КГБ.
Вступать с ним в разговор вроде бы бессмысленно: ведь не он же интерпретировал эти документы в угодном КГБ смысле. И все же соблазн поговорить о грубых методах работы охранки очень велик.
Я спрашиваю:
– Какого числа вы сдали документы в приемную?
– Нашел четырнадцатого, сдал пятнадцатого апреля, – отвечает он и насмешливо улыбается: к этому вопросу его подготовили.
– А почему на всех документах дата – пятнадцатое марта? – продолжаю я уже по инерции.
– Это их дело, – говорит он равнодушно. – Я на дату не смотрел.
– Здесь же есть разъяснение, – вмешивается судья. – Это ошибка секретарши. У вас есть еще вопросы?
– Да. Вы сказали, что, увидев статью Тота, сообразили, что в ней речь идет о тех же людях, о которых говорилось и в статье Липавского, опубликованной – если вы действительно нашли документы четырнадцатого апреля – за сорок дней до этого. Я прошу суд предложить сейчас свидетелю текст статьи Тота – пусть он прочтет ее вслух и переведет с английского те места, которые вызвали его подозрения.
В том, что агенты уровня Захарова не знают иностранных языков, я был уверен. "Дворник" спокойно перевел взгляд на судью, и тот немедленно отреагировал:
– Я снимаю ваш вопрос! Вы, Щаранский, подсудимый, а не эксперт, чтобы устраивать тут проверки. Товарищ Захаров, вы свободны.
Свидетель Рухадзе. Этот – совсем из другой оперы: он корреспондент АПН, пишет статьи о национальном вопросе в Советском Союзе, автор брошюры "Евреи в СССР", которую собирается выпустить агентство, где он работает. Сегодня ему предстоит доказать, что Роберт Тот – агент ЦРУ.
С Бобом, как выясняется, Рухадзе встречался многократно, не раз они проводили время в дружеских беседах за чашкой кофе. Он даже сопровождал Тота во время его поездки в Биробиджан. Боб, оказывается, всегда интересовался закрытыми районами – например, просил Рухадзе помочь ему побывать на космодроме в Байконуре; проявлял удивительную для журналиста осведомленность о ходе тайных переговоров между СССР и США о сокращении вооружений. Своими статьями Тот пытался подорвать доверие простых американцев к Советскому Союзу. Положительные материалы об СССР, которыми Рухадзе снабжал его, он всегда разбавлял клеветнической информацией, полученной от отказников и диссидентов. С явно провокационной целью Тот сказал в Биробиджане крестьянам, что их колхоз напоминает ему израильский кибуц, чем оскорбил советских колхозников еврейского происхождения.








