355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Щаранский » Не убоюсь зла » Текст книги (страница 34)
Не убоюсь зла
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:19

Текст книги "Не убоюсь зла"


Автор книги: Натан Щаранский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)

А вечером наступил праздник Пурим. Накануне я получил полагающуюся раз в полгода полукилограммовую бандероль с конфетами и печеньем. Я собрал друзей, вынул гостинцы, заварил чай. За столом сидели узник Сиона и юный грузинский поэт, армянский националист и русский пятидесятник, литовский еврокоммунист и латышский диссидент-демократ. ..

Я рассказал о происхождении Пурима, о том, как много веков назад Всевышний явил чудо и спас наш народ от истребления. Между прочим, и статья в "Известиях", изменившая мою судьбу, появилась именно в Пурим, и завтра, в тот же праздник, должен начаться новый этап в моей жизни: меня заберут в ШИЗО. Но этого я никому не мог сказать. "Где-то буду я в следующий Пурим? -тоскливо думал я. – В лагере? В Чистополе? В другой зоне?.."

...Назавтра после работы меня вызвали на вахту и зачитали рапорт: держал белье в неположенном месте – под подушкой. Четверо суток ШИЗО. Белье я действительно положил под подушку перед тем, как сдать его в стирку, такого рода "нарушения" все мы совершали регулярно. Но весь юмор ситуации был в том, что сделал я это чуть ли не через сутки после того, как узнал о предстоящем наказании. "Великие опровергатели логики! Следствие у них то и дело опережает причину!" – невесело усмехался я, навсегда покидая зону под охраной двух прапорщиков.

* * *

Смехотворный срок – четверо суток – никого, конечно, обмануть не мог. За ним последовал новый: пятнадцать суток, потом еще пятнадцать. После этого меня перевели в ПКТ под тем стандартным предлогом, что я плохо влияю на других зеков. "Что ж, на сей раз это вроде бы соответствует действительности", – подумал я, с удовольствием вспоминая поминки по Забелину, а также всех, кого успел "перевербовать" за два месяца пребывания в зоне.

Одновременно со мной в ПКТ попали Грезин и Валерий Смирнов – один из тех, кто пассивно, но упорно сопротивлялся в лагере давлению КГБ.

Валера был специалистом по математическому обеспечению, работал в Московском институте электронных управляющих машин, в этой области Советский Союз существенно отстает от Запада и постоянно нуждается в новейшей технологии. Анкетные данные Смирнова и по пятой графе (русский), и по седьмой (коммунист) полностью удовлетворяли критериям, необходимым для получения выездной визы, и он часто ездил за границу, в основном, в Норвегию, для ведения переговоров о закупке образцов передовой западной технологии. Но, как и у большинства советских людей, анкетные данные Валерия плохо отражали реальность, в партию он вступил не по убеждению, а из соображений карьеры. После нескольких поездок он решил остаться на Западе. Норвежские друзья и коллеги помогли ему в этом, но полицейские власти посоветовали перебраться в Америку, подальше от КГБ, что Смирнов и сделал. С ним несколько раз беседовали представители ЦРУ, даже проверяли его на детекторе лжи. Убедившись в том, что Валерий не шпион, власти предоставили ему политическое убежище и помогли устроиться по специальности. Очень скоро, однако, он стал тосковать по семье и стал строить планы ее вызволения. В голову Смирнову пришла дикая идея: приехать в СССР и попытаться законным путем вывезти жену и дочку.

– Ты не представляешь себе, – говорил он мне, – как быстро забываешь в условиях свободы, что такое Советский Союз!

Товарищ Валерия, один из руководителей той самой норвежской фирмы, узнав о его планах, испугался: "Да ты что! – воскликнул он. – Потерпи еще немного. Сначала съезжу в Россию я и узнаю, насколько это может быть опасно для тебя".

В Москве норвежец спросил у академика Наумова, своего партнера в деловых переговорах: "Что будет со Смирновым, если он вернется?" Испуганный академик обещал выяснить это в компетентных инстанциях и через несколько дней передал своему западному коллеге официальный ответ: если Смирнов возвратится до определенного числа, то его не арестуют, однако работать на прежнем месте он уже не сможет.

Валерий прилетел в Москву задолго до названного срока. В аэропорту его ждала черная "Волга", на которой он был доставлен прямиком в Лефортово, даже не получив возможности увидеть своих родных, ради которых вернулся. Преданность им обошлась Смирнову в десять лет лагерей строгого режима.

Я прочел его приговор. Обвинение в измене базировалось на двух пунктах: во-первых, он отказался вернуться на Родину из служебной командировки, во-вторых, рассказал западным спецслужбам о том, какими путями Советы приобретают западную технологию в обход ограничений, предусмотренных законодательством стран свободного мира. Такая информация в соответствии с пунктом сто тридцать третьим инструкции Совета Министров СССР от тысяча девятьсот восемьдесят второго года является строго секретной. Иными словами, в Советском Союзе официально признано, что государство добывает технологию, нарушая законы западных стран, и предусмотрено, что тот, кто предаст это гласности, может быть привлечен к уголовной ответственности по обвинению в измене Родине!

Такие, как Валера, назывались в ГУЛАГе "подберезовиками", соскучились, мол, по родным березкам и потому вернулись. Некоторые из "подберезовиков", оказавшись в лагере, начинали активно искупать свою вину, то есть работать на КГБ. Органы, конечно же, пытались завербовать и Смирнова, но безуспешно, потому-то он и оказался в ПКТ.

Как и четыре года назад, узники ПКТ шили в дневные часы мешки. Правила оставались прежними: сделаешь триста сорок пять штук, будешь назавтра питаться по норме 9-а, не справишься – получишь 9-б. Я за эти годы искуснее не стал, а потому и не пытался выбиться в передовики; Валера же работал за швейной машинкой с удивительной ловкостью и быстротой. Он предложил мне разделить весь процесс изготовления мешков на отдельные операции и вызвался выполнять самые сложные из них. В итоге и Смирнов, и я питались по норме 9-а.

По вечерам мы с Валерой беседовали по-английски, он с восторгом рассказывал мне о жизни на Западе и, в частности, об Америке, а я делился с ним на всякий случай своим тюремным опытом.

Словом, все было бы более или менее терпимо, если бы не очередное прекращение моей переписки с домом. На сей раз его сделали полным, и моих писем не отсылали, и мне не выдавали корреспонденцию. Так продолжалось в течение двух месяцев – марта и апреля. Мог ли я смириться с этим после стольких лет борьбы? Мог ли я сидеть сложа руки, когда мама и Авиталь не представляют себе, где я и что со мной?

В начале мая, через три месяца после получения мамой моего последнего письма, я объявил голодовку, требуя отправить в Москву открытку, текст которой был предельно лаконичным: "Мои дорогие и любимые! Никаких условностей, только факты. Первый: очередного свидания лишен, так что приезжать не надо. Второй: вся ваша корреспонденция за март-апрель конфискована. Третий: конфискованы и все мои письма вам и Натуле. Четвертый: впредь я имею право писать не два раза в месяц, а раз в два месяца. Так что следующее письмо ждите в июне, затем – в августе. Очень прошу вас отнестись ко всему этому так же спокойно, как отношусь я. Обнимаю и крепко целую мою Авиталь и всех вас, привет родным и друзьям. Толя".

– Голодовкой вы ничего не добьетесь, – сказал мне Осин, явившийся сразу же после ее объявления. – Лучше пишите такие письма, которые мы сможем пропустить.

– Какие?

– Вы сами знаете.

Препираться с ним было бессмысленно; я встал и ушел в камеру.

Пришел, наконец, и мой черед испытать на себе эффект новой инструкции "по борьбе с незаконными отказами от приема пищи". В соответствии с ней меня в тот же день перевели в ШИЗО, отобрав, как обычно, всю теплую одежду. Пониженное карцерное питание для голодающего не наказание: какая разница, от какой еды отказываться? Но холод... К тому же днем откидные деревянные нары заперты на замок, так что лежать не на чем и приходится много ходить. Это, правда, к лучшему: если бы я и захотел, то не смог бы повторить ошибку, допущенную в Чистополе, когда с первых дней длительной голодовки слишком много лежал. Теперь я хожу и хожу по камере, останавливаясь время от времени лишь для того, чтобы помассировать мышцы.

Через несколько дней резко меняется погода: валит снег – это в мае-то! – и дует сильный ветер, врывающийся в камеру через многочисленные щели. Бегать, чтобы согреться, я не в состоянии: нет сил. Три кружки горячей воды в день не помогают. По ночам я забираюсь на верхние нары, которые появились в ШИЗО совсем недавно. Теперь эта тесная клетка стала двухместной. И нижние нары, и верхние на день закрываются, и когда зеков двое, они толкутся внизу с утра до вечера, стараясь не задевать друг друга. Я же здесь один и потому пользуюсь привилегией выбрать нары на ночь. Чтобы залезть наверх, приходится тратить массу сил, и с каждым днем это упражнение дается все с большим трудом, зато там, под потолком, хоть немного, да теплее, а иногда, если повезет, заметно теплее, это в том случае, если мент забудет переключить дневное освещение на ночное. Дневное – спускающаяся с потолка лампа под стеклянным колпаком, ты тянешься к ней, мысленно обвиваешь ее, словно змея, своим телом, ночное – тусклый светильник над дверью. Несколько ночей подряд мне везло – надзиратель оставлял дневной свет. В одну из них мне пришла в голову гениальная в своей простоте мысль. Я быстро, пока не заметил вертухай, вывинтил, обжигая пальцы, плафон и сунул его за пазуху. Настоящая грелка! Правда, минут через двадцать колпак остынет, но этого должно хватить, чтобы заснуть. Проснувшись через час от холода, я снова ввернул плафон и спустя минут пять вновь зарядился его теплом...

На десятый день голодовки мне принесли телеграмму от мамы: "Твое письмо получили", а также несколько писем от нее, конфискованных раньше, причем в одном из конвертов была и открытка от Авитали. Блокада прорвана! Однако до конца моего срока в ШИЗО еще пять дней, и пришлось выходить из голодовки на карцерном рационе.

Когда я вернулся в камеру ПКТ, Валерий стал подкармливать меня сэкономленными им продуктами. Какое-то время инерция голодовки действовала, я продолжал получать корреспонденцию. Однако длилось это недолго, власти снова стали конфисковывать и те письма, которые приходили на мое имя, и те, которые были написаны мной. Выждав три месяца, я опять объявил голодовку, передав властям свое последнее письмо маме, которое начиналось так: "Прочитал в газете, что ледокол "Владивосток" вывел в океан корабль, застрявший в антарктических льдах. А кто и что выведет мои письма к вам из ледяного плена "соображений высшего порядка"? Рассчитывать приходится, конечно, только на собственные силы".

Снова карцер, долгие холодные ночи с "подзарядкой" от плафона, голодные галлюцинации днем. Именно в то время я стал регулярно видеть сон, который раньше посещал меня лишь изредка: я прилетаю в Израиль, выхожу на площадку трапа и вижу стоящего вдалеке, у здания аэровокзала, возвышающегося над всеми гиганта – Мишу Штиглица. А вот и маленькая фигурка Наташи рядом с братом. Мы, как зачарованные, идем навстречу друг другу. И тут я всегда просыпался от холода.

Свет оголенной лампы бил в глаза. Я быстро ввинчивал плафон и, растирая ладонями окоченевшее тело, нетерпеливо ждал, когда он снова нагреется и я смогу опять заснуть в обнимку с ним.

Тут мне объявили о новом наказании: лишении права на свидание до конца следующего, восемьдесят шестого года. Карцерный срок возрос до сорока суток.

– Перестаньте убивать себя! Прекращайте голодовку! – советует добросердечный Осин.

Но вот проходят десять дней, и мне начинают вручать письма из дома.

Более того – я получаю еще одну открытку от Авитали, это фотография Стены Плача, на фоне которой старый еврей трубит в огромный шофар. "Толик, любимый! – пишет мне жена на обороте. – В какой шофар мне нужно протрубить, чтобы ты услышал меня?.. Знай, что я все время с тобой, и когда от тебя есть письма, и когда их нет..."

– Ну, снимаете голодовку?

– А как с моими письмами домой?

Борьба продолжается, но теперь я явственно слышу в камере победные звуки шофара. На пятнадцатые сутки приносят телеграмму от мамы, она получила мое очередное письмо. Голодовку я снимаю, но мне предстоит отсидеть в карцере еще двадцать пять суток "за незаконный отказ от приема пищи".

За что я боролся? За принцип? За право писать письма и получать их? За то, чтобы мои родные не мучились неизвестностью? И за первое, и за второе, и за третье, но прежде всего за то, чтобы не позволить врагам заглушить в моей душе звуки шофара, в который трубила Авиталь.

В одну из тех ночей я увидел сон, о котором написал жене: "Я сидел на ковре с двумя молодыми женщинами. Мы говорили о чем-то, шутили и неторопливо пили чай из пиал. Мне было очень приятно, но в то же время чувствовал я себя как-то странно, пугала какая-то неестественность происходящего. Проснувшись, я пытался разобраться, что страшило меня? Кто были мои собеседники? Одна – Наташа времен нашей с тобой "ковровой жизни" на Каляевской, это я понимал все время. А другая? И тут я вдруг сообразил, что это тоже Наташа, но уже иная – та, что на прошлогоднем снимке, стоящем у меня на столе. Волосы у этой второй Наташи короче, чем у московской, и убраны под косынку, а в глазах не ожидание, а суровость и решимость. Смешались времена... Такой вот сон, Натуля".

...Некоторое время после голодовки меня не возвращали к Смирнову, а в рабочую камеру выводили поочередно с ним. Я сильно ослабел, да и рацион 9-б мало помогал восстановлению сил, поэтому Валера, получавший норму 9-а, оставлял мне часть своей пайки, пряча ее от ментов, чтобы не забрали. Это нарушение советской законности было обнаружено дней через десять.

– Вы почему вступили в межкамерную связь со Щаранским? – спросил возмущенный Осин, предъявляя Валере вещественное доказательство его преступления.

Всегда корректный, вежливый, избегающий прямой конфронтации с властями, Смирнов вспылил:

– Вы считаете своим долгом морить людей голодом, а я – их кормить!

– Раз вы такой добренький, поголодайте-ка сами, – ухмыльнулся Осин, и Валера получил пятнадцать суток карцера.

А вскоре после этого попался на передаче хлеба и я.

Вазиф Мейланов снова вернулся в лагерь из тюрьмы. Впрочем, в зону его даже не заводили, ведь он по-прежнему отказывался от подневольного труда, а прямиком повели в ШИЗО. Голодовок Вазиф не объявлял, но непрерывное, на протяжении многих лет, содержание на режиме пониженного питания разрушало его организм почище любых голодовок.

Когда наступил банный день, я положил в карман брюк насушенные заранее сухари, чтобы оставить их для Вазифа в раздевалке, в прошлом нам частенько удавалось подкармливать так друг друга. Но на этот раз менты не дали себя провести. Один из них, тот самый туркмен Алик Атаев, который шмонал меня перед свиданиями с родными, был большим крикуном и матерщинником, однако он настолько устал от многолетней службы и так мечтал о скорой пенсии, что на многое смотрел сквозь пальцы. Работу свою, правда, Алик любил. Помню, однажды, проходя по токарному цеху, он вдруг решил проверить карманы моей рабочей куртки. Быстро запустив руку в один из них, он вытащил оттуда какую-то записку. Ничего стоящего у меня при себе, разумеется, не было, но содержание его не интересовало, задача мента – лишь передать находку начальству. Скуластое лицо Атаева расплылось в широкой улыбке, и он сказал мне беззлобно:

– Знаешь, я ведь сегодня во сне видел, что нахожу у тебя записку, и именно в этом кармане!

Что ж, у каждого свои сны, свои удовольствия в жизни...

Другим дежурным в тот день был белобрысый тощий мужичок средних лет, прапорщик Зайцев. Большой любитель природы, он интересно рассказывал о повадках зверей и птиц, но главной страстью его являлась дисциплина. Зайцев был преисполнен уважения к системе и к своей работе, гордился тем, что, как он сам говорил, "находится на передовой линии борьбы с идеологическими врагами", и к каждому обыску относился как к особо важному государственному поручению, которое приходится выполнять в тылу врага.

Зайцев-то и решил обшмонать меня при входе в баню.

– Что, не прошла ваша провокация, Щаранский? – весело и удовлетворенно говорил он, вытаскивая из моих карманов один сухарь за другим...

Бедные менты вынуждены были из-за нас оторваться от завтрака, из их комнаты доносился запах жареной картошки с луком и сала, которое только что сняли со скворчащей сковороды; чуткие носы вечно голодных зеков способны были уловить даже запах горячего чая...

Алик, спешивший вернуться к столу, сказал Зайцеву:

– Давай сюда сухари, я их выброшу.

– Что?! Хлеб выбрасывать? Тебя твоя нерусская мать этому научила? -возмутился Зайцев. – Я его птицам отдам!

Он собрал сухари, отнес их на улицу и раскрошил там для пернатых уральских певуний...

Когда-то, в первые годы, я с интересом присматривался к ментам, пытался вызвать их на разговор. Со временем любопытство прошло, и они мне стали безразличны. Совсем иначе относился к нашим надсмотрщикам Вазиф. Называя себе дурологом, специалистом по советской дури, он, казалось, проводил над ними нескончаемый эксперимент.

– Кашин! – кричал он из карцера прапорщику. – Ты, я слышу, сало ешь? Больно громко чавкаешь! Ну-ка, дай и мне кусок!

– Не положено, – смеялся Кашин. – Знаешь, что мне за это будет?

– А разве голодом мучить людей положено?

– Не знаю. Я тебя в тюрьму не сажал.

– Но я же не сам сюда пришел! Такой же прапорщик, как ты, привел меня. Ты знаешь, за что я сижу?

– Мне знать не положено.

– Вот так все советские люди и говорят: "Не положено... Это был не я... Я за это не отвечаю..." Приходится Мейланову сидеть за всех, в том числе и за тебя. Потому что я отвечаю за все, что происходит в стране, и не хочу, чтобы людей голодом морили. Ты это понимаешь?

Но подобные рассуждения были для прапорщика слишком сложными; он уставал и терял интерес к беседе.

– Отставить разговоры!

– Вам только и остается, что людям рты затыкать, – не унимался Вазиф. После небольшой паузы он стал подбираться к бедному Кашину с другой стороны. – А корова у тебя есть?

– Есть, – ответил тот, довольный тем, что его собеседник спустился, наконец, со своих эмпиреев и стал говорить по-человечески.

– Ты ее кормишь, а она тебе за это молоко дает, верно?

– Ага.

– А если не кормишь – мычит, правильно?

–Ну.

– Вот советская власть и меня хочет в корову превратить, не дает есть, чтобы мычал, ни о чем не думал, а лишь мечтал бы о жратве. Вот тебя, например, в корову уже давно превратили – натянули на голову желудок. Я тебе говорю: не мори меня голодом, дай поесть. Тебе, в общем-то, неприятно меня мучить, ты бы, пожалуй, и отрезал сальца, да желудок твой не согласен, протестует, ведь если ты меня накормишь, то и место свое потеряешь, и паек, и ему, желудку, худо будет. Вот так он за тебя все и решает. Стало быть, ты – корова.

– Сам ты корова! – обиделся Кашин. – Отставить разговоры, или я сейчас рапорт напишу!

Ну, этим Вазифа не запугать, и он целыми днями произносит свои педагогические монологи.

– Вот ты, Алик, говоришь, – обращается однажды Мейланов к малограмотному Атаеву, – что нарушать не надо. А как же Ленин нарушал?

– Как это? Ленин ничего не нарушал!

– Да ведь он же в тюрьме сидел! Такой же прапорщик, как ты, его и сторожил.

– Ленин – в тюрьме сидел?! – задыхается от возмущения Алик.

Тут уж и я не могу сдержаться.

– Алик! Да что же это такое Мейланов тебе говорит! Ленин – и в тюрьме! Сейчас же сообщи об этой провокации куда следует, а то ведь тебя самого обвинят, что слушал и не донес!

– Конечно, конечно! – суетится Атаев. – Я сейчас найду кого-нибудь, кто поможет мне рапорт написать. Щаранский, свидетелем будешь. Ишь ты! -говорит он Вазифу. – Да за такую клевету тебе еще десять лет надо добавить!

Мы с Мейлановым хохочем, а старый мент матерится, почувствовав какой-то подвох...

Несмотря на то, что все менты показались бы постороннему человеку братьями-близнецами, среди них оказывались люди и получше, и похуже. У нас, зеков, было много способов определить, чего стоит каждый из них. Вот, например, один из самых точных тестов: проследить за тем, как вертухай рвет заключенным газетную бумагу, используемую в тюрьмах и лагерях в качестве туалетной. Когда неделями и месяцами сидишь в карцере без новостей, без радио, без книг, то радуешься самому крохотному кусочку бумаги с любым печатным текстом. "Хороший" мент рвал нам газеты как придется, не заглядывая в них, а "плохой" полосовал их так, чтобы обрыв был по вертикали, посередине колонки: ни ты не сможешь прочесть ни строчки, ни тот зек, которому достанется вторая половина.

Между тем меня навестил Захаров и завел старую пластинку:

– Сколько вы еще будете мучить и себя, и своих родных? Неужели не надоело воевать с ветряными мельницами? Ведь так никогда не освободитесь! Вы же знакомы со сто восемьдесят второй статьей... – поугрожав так минут пять, он перешел к прянику. – У вас уже большая часть срока прошла. Написали бы просьбу о досрочном освобождении по состоянию здоровья – и все. И вышли бы наконец на волю. И кончились бы ваши проблемы с перепиской. Только пообещайте, что в ожидании положительного решения не будете протестовать незаконными способами против действий администрации.

– У меня-то с моей перепиской проблем вообще нет, – ответил я. – Но они, похоже, есть у КГБ. Вот пусть ваша организация и перестанет протестовать против нее незаконными способами.

* * *

К осени корреспонденция стала идти в обе стороны без помех, репрессии прекратились. Более того, когда в октябре подошел к концу очередной срок моего пребывания в ПКТ и я ожидал этапа в Чистополь, меня туда не отправили, несмотря на весь мой "послужной список", лишь продлили ПКТ еще на полгода. Зато уехали в тюрьму Боря Грезин и Валера Смирнов, самым страшным преступлением которого в ПКТ была попытка подкормить ослабшего.

Если меня власти почему-то оставили в покое, то этого нельзя было сказать о моих соседях – Вазифе и Леониде Лубмане, обвиненном, как и я, в измене Родине за желание уехать в Израиль, к ним придирались по каждому поводу, и ребята не вылезали из ШИЗО. Так что в дни наших традиционных праздников – тридцатого октября, десятого и двадцать четвертого декабря -я провел однодневные голодовки солидарности с товарищами. В первых двух случаях мне дали за это по пятнадцать суток карцера, а двадцать четвертого декабря, в День узника Сиона, меня неожиданно прямо оттуда перевели в больницу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю