Текст книги "Не убоюсь зла"
Автор книги: Натан Щаранский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 36 страниц)
13. НОВЫЙ НАТИСК
Серия допросов внезапно прервалась в начале октября. Целый месяц следователи, казалось, не вспоминали обо мне, однако и в пятьдесят восьмом кабинете, и в двух кабинетах над ним, где работала «моя» группа, каждый вечер горел свет: это говорило о том, что дело двигается. Именно тогда, когда меня перестали вызывать на допросы, я во время прогулок в тюремном дворе заметил: окна этих кабинетов были освещены и в субботу, и даже в воскресенье. Группа работала без выходных! Что бы это значило? Следствие подходит к концу? Всякое не зависящее от тебя изменение рутинного порядка, к которому ты успел привыкнуть, вызывает вопрос, а в тюрьме, да еще во время следствия – тысячу вопросов, волнует, пробуждает надежды, заставляет искать объяснения – конечно же, как правило, в твою пользу.
Прошла внеочередная сессия Верховного Совета СССР, на которой была принята новая Конституция – брежневская, сменившая сталинскую. Теперь выходным днем стало седьмое октября, а пятое декабря – обычным рабочим. Именно в те дни меня перестали вызывать на допросы. Нет ли здесь связи? Может, правительство решило сделать красивый жест в честь принятия новой Конституции?
С трудом заставляю себя выбросить всю эту чушь из головы, однако от другой иллюзии избавиться труднее: из "Правды" мне известно, что конференция в Белграде продолжается; очевидно, именно поэтому газету нам дают читать все реже и реже. Но даже из тех номеров, которые попадают в камеру, ясно, что Советам не нравится происходящее там. Может, идет какая-то торговля? Может, Запад требует освободить членов Хельсинкской группы – Орлова, Гинзбурга, меня?
Мысль о том, что Юрий сидит здесь же, в Лефортово, почему-то успокаивает: все-таки рядом близкий, дорогой мне человек, хотя я, конечно, предпочел бы, чтобы он остался на воле, подальше отсюда. Нет сомнения, что и он, и Алик держатся хорошо, – иначе мне давно бы уже процитировали их показания. Я вспоминаю Буковского, Амальрика – и чувствую себя менее одиноким. Конечно, статья у них была полегче – не шестьдесят четвертая, а семидесятая... Но вот Эдик Кузнецов получил смертный приговор, а как достойно вел себя в тюрьмах и лагерях, какой дневник сумел переслать на волю!
О жизни в ГУЛАГе я прочел в свое время немало, но как жаль, что никто не написал – во всяком случае, мне такой не попадалось – подробной книги о следствии! Поучиться бы на чужом опыте – насколько сейчас было бы легче! К счастью, есть много других доступных мне книг, и сплошь и рядом оказывается, что накопленный в них человеческий опыт для меня ничуть не менее полезен. А потому в октябре я читал много как никогда, получая книги из тюремной библиотеки .
... Итак, весь этот месяц я и мои кагебешники отдыхали друг от друга, но моего соседа продолжали вызывать на допросы. Впрочем, как я уже писал, он был скорее консультантом, чем подследственным, и его встречи со следователем проходили совсем иначе, нежели мои.
Приходя в кабинет Бакланова, Тимофеев получал листок с вопросами – в основном, технического характера: о применении различных юридических актов в работе Комитета по охране авторских прав – и письменно отвечал на них. При этом Бакланов занимался какими-то другими делами, угощал Тимофеева кофе, хорошими сигаретами, давал почитать газеты, включал радио. Время от времени ему даже разрешалось позвонить домой, но и это еще не все: следователь дважды устроил Тимофееву свидание с женой – под предлогом вызова ее на допрос! Со своей стороны, Тимофеев не только помогал им юридическими консультациями, но и, когда это потребовалось, согласился на очную ставку с главным обвиняемым по делу и помог расколоть его.
Если я радовался перерыву в допросах, наслаждаясь чтением книг, то сосед мой буквально рвался в следственный корпус из камеры, где нет ни музыки, ни кофе. Два-три дня без вызова – и у него уже поднималось давление, портилось настроение; ему не давала покоя мысль о том, что происходит дома, как жена.
Это, кстати, важная часть работы КГБ со своей жертвой: заставить ее мечтать о встрече с ними. Часто даже не столько ради кофе, газет и прочих маленьких радостей жизни, сколько в надежде прорвать завесу неизвестности, узнать, что тебя ждет, на что можно рассчитывать. Такое "нетерпение сердца" – опасное чувство, умело разжигаемое кагебешниками и используемое ими в своих интересах.
С допросов Тимофеев приходил как с воли, долго вспоминал все, что там происходило, чем угощали, что обещали, какие анекдоты они со следователем рассказывали друг другу.
Как-то вечером, играя со мной в домино, сосед тихо сказал:
– Сегодня Бакланов рассказал мне анекдот – кажется, специально для вас, – и уже громким голосом продолжал: – Он мне говорит: "Помните, когда-то, в самый разгар бегства жидов, по Москве ходил такой анекдот: стоят два еврея, к ним подходит третий; не знаю, говорит, о чем вы тут беседуете, но точно знаю, что ехать надо. Так вот, вчера мне рассказали современный вариант этого анекдота. Стоят два еврея, к ним подходит третий и говорит: не знаю, о чем вы тут беседуете, но точно знаю, пора каяться; я уже заявление написал... Да, – добавил Бакланов, – тяжелые настали нынче времена для жидов!"
"Вот КГБ и вспомнил обо мне, – подумал я. – Опять начали обрабатывать". Если сосед мой только подозревал, что анекдот этот предназначался мне, то я ни на йоту не сомневался. Было ясно: они хотят убедить меня в том, что на воле прошла волна публичных покаяний евреев в своих "сионистских заблуждениях", – вот, мол, и анекдоты об этом уже появились.
Через несколько дней Тимофеев рассказал мне, что Бакланов в его присутствии говорил по телефону со своим приятелем. Тот задал Бакланову какой-то вопрос, и следователь ответил: "Да нет, Шерудило в воскресенье с нами поехать не сможет – ты же знаешь, они решили полностью покончить с этим жидовским базаром. Вот он и сидит без выходных целый месяц. Зато отпуск потом большой дадут". Шерудило был одним из "моей" группы.
На сей раз Тимофеев уже сомневался в том, что это – игра: слишком естественно, по его мнению, все выглядело. Но я был уверен в обратном. Даже то, что Бакланов, парторг следственного отдела КГБ, употреблял в своих разговорах слово "жиды", а не "евреи", как того требует лицемерная официальная этика, было, повидимому, не случайным. Этим он подчеркивал свое доверие Тимофееву, давал ему понять, что считает его одним из них, а потому и позволяет себе при нем говорить напрямую.
Вообще, роль Тимофеева в той игре, которую вел со мной КГБ, была не совсем стандартной. Конечно, гарантии, что он не был обычным стукачом, я дать не могу. И все же, по моим наблюдениям, мой сосед вряд ли на это согласился бы. У Тимофеева было свое понятие о честности и порядочности, о солидарности зеков. Я легко могу представить себе этого убежденного коммуниста в качестве обвинителя на моем суде, но не в роли подсадной утки. При всех наших добрых отношениях он, конечно, никогда бы не стал использовать, скажем, свои встречи с женой для того, чтобы передать от меня весточку на волю, однако считал своим долгом помочь мне принять правильное, с его точки зрения, решение: пойти на компромисс с органами, чтобы спасти свою жизнь. Этим и пользовался КГБ, подбрасывая ему время от времени информацию для меня.
В конце октября Бакланов устроил моему соседу встречу с его старыми друзьями и коллегами – высокопоставленными юристами из ЦК КПСС и МВД. Тимофеев давно мечтал об этом в надежде, что они помогут ему добиться помиловки. У них, в свою очередь, был к нему ряд вопросов – по его прошлому делу и по нынешнему. Бакланов великодушно предоставил им свой кабинет, где они и посидели за чашкой чая. Вернулся оттуда Тимофеев поздно, возбужденный и приободрившийся, отказался от ужина в мою пользу: друзья, мол, хорошо угостили. Долго пересказывал малоинтересные сплетни из жизни своих сослуживцев.
Я слушал его – и из вежливости, и потому, что был уверен: КГБ пришлет мне свой привет и на этот раз.
– Ну, ладно, давайте скорее играть, у меня сегодня счастливый день, везуха. Отомщу вам за все мои проигрыши.
Тимофеев был очень самолюбив и в течение многих месяцев вел счет своим поражениям и победам. Когда мы уже сидели за столом, он сказал:
– Было там кое-что, касающееся и вас. Когда меня спросили, кто мой сосед, я фамилию называть не стал, просто ответил: один из так называемых диссидентов. "А, таких сейчас много сидит, наконец-то перестали с ними нянчиться и взялись за них всерьез, по всей стране отлавливают". – "И что с ними собираются делать?" – "Ну, сейчас не сталинские времена, массовых расстрелов, конечно, не будет, но кое-кого, кто слишком далеко в своих играх с иностранцами зашел, видимо, расстреляют". Я перепугался за вас и невольно воскликнул: "Даже так?!" – а мой приятель из ЦК, весьма, кстати, информированный человек, пояснил: "А что же нам делать? Практика показала: чем дольше они сидят, тем больший капитал на Западе зарабатывают, тем более опасными врагами становятся, когда выходят. А так и от врагов избавимся, и других припугнем. А то они совсем обнаглели: на глазах у всех, демонстративно, над нашим строем издеваются, с иностранными разведками в открытый союз вступают".
Я уже давно перестал гадать: "убьют – не убьют" – и думал о другом: чего они добиваются, посылая мне эту информацию? Все говорило в пользу того, что КГБ готовит новый натиск.
* * *
Допросы возобновились в ноябре, причем на них теперь часто присутствовал помощник Генерального прокурора по надзору за следственными органами КГБ Михаил Иванович Илюхин, полный, невысокий и вечно сонный серый человек лет пятидесяти. Всем было ясно, что он тут лишь для проформы, для того, чтобы КГБ при необходимости мог заявить: мы, мол, работали под контролем прокуратуры. Сам же Илюхин время от времени пытался доказать, что это не так и он тут не просто "для мебели".
– Какие у вас претензии к следствию? – первым делом спросил он.
Впоследствии завершающие слова из ответа на этот вопрос и будут использованы КГБ для давления на моего брата.
Илюхин сделал при мне замечание следователю, заявив, что протокол должен подписываться обязательно в тот же день, поинтересовался условиями в камере – в общем, проявил обо мне заботу. Но как только начались сами допросы – его поведение резко изменилось. Прокурор, оказывается, не привык – или, скорее, делал вид, что не привык, – слышать в этих святых стенах "антисоветскую клевету" и даже просто слова, не санкционированные сверху.
Так, на одном из допросов речь зашла об Андрее Дмитриевиче Сахарове, и я заявил:
– С лауреатом Нобелевской премии мира академиком Сахаровым я хорошо знаком, считаю его деятельность по защите прав человека в СССР правильной, давать какие-либо показания о нем отказываюсь.
Тут Илюхин вдруг впервые взорвался:
– Писать в протокол о том, что антисоветчик Сахаров – лауреат Нобелевской премии, не будем! Эта награда – антисоветская провокация! У него есть и советские награды, почему вы их не перечисляете?!
– Я несколько удивлен такой нервной реакцией. Естественно, у антисоветчика Сахарова, отца советской водородной бомбы, есть высшие советские титулы, премии и ордена, и я нисколько не возражаю, если следователь в своем вопросе перечислит их. Я же привык отвечать сам, без подсказок со стороны, – сказал я.
Прокурор запретил следователю включать мой ответ в протокол, и я отказался подписать его. В следующий раз, когда Илюхина не было, Солонченко внес в текст мои исправления, и только тогда я поставил под ним свою подпись.
Обычно же Илюхин вел себя не просто пассивно, но, я бы даже сказал, апатично: он вечно был вялым, сонным, с трудом следил за ходом допроса. Иногда прокурор приносил с собой какие-то бумаги – видимо, материалы по другим делам – и, как школьник, не успевший приготовить домашнее задание к следующему уроку, поспешно листал их. Зачастую он попросту клевал носом, и мы с Солонченко заговорщицки подмигивали друг другу и понижали голос, чтобы не разбудить спящего.
Однажды, когда Илюхин вышел из кабинета, Солонченко, будто испугавшись, что участвует в подрыве авторитета советской власти, сказал:
– Напрасно вы, Анатолий Борисович, так несерьезно относитесь к этому человеку. Очень возможно, что он будет государственным обвинителем на суде и от него будет зависеть ваша жизнь.
– Что ж, это лишний раз говорит о том, насколько демократичны ваши судилища, – ответил я.
Солонченко лишь пожал плечами, но впредь был осторожен и больше не позволял себе смеяться над начальством.
Во время ноябрьских допросов следователи почти целиком сконцентрировались на моих связях с иностранцами – журналистами, дипломатами, политиками, – на том, как мы с ними "использовали" друг друга; причем и сами вопросы, и показания Липавского и Цыпина становились все более и более зловещими: "Через кого вы установили контакт с таким-то?", "Бывали ли у вас конспиративные встречи с тем-то?", "Служили ли ваши встречи с корреспондентами каким-либо целям, кроме передачи заявлений для печати?"
Липавский в своих показаниях утверждает, что Прессел на его глазах передавал Рубину чемодан с подрывной литературой, говорит, что с моих слов и со слов Виталия ему известно, что таким же образом получал книги и я. Впрочем, ни одного конкретного факта он привести не может.
Цыпин тоже сообщает, что я получал литературу через дипломатов и журналистов; он ссылается при этом на Крымски, американского корреспондента, который якобы признался ему, что сам был таким курьером. В доказательство тому, что я распространял "антисоветчину", Цыпин передает следствию два израильских журнала на русском языке, "полученные от Щаранского на хранение". Просматриваю их: вроде бы когда-то читал, года четыре назад. Наверное, потом отдал кому-то, может быть, тому же Цыпину. Ну и что? Даю на все эти "разоблачения" свой стандартный ответ, а сам радуюсь: раз ничего более серьезного они мне предъявить не могут, значит плохи их дела – никто из близких друзей не раскололся.
Мне торжественно предъявляют новую улику: "инструктивное письмо, поступившее от сообщников по конспиративным каналам". Это письмо от конгрессмена Драйнена, посланное мне в двух экземплярах: по почте и через посольство. По почте я, естественно, ничего не получил, а копию, присланную на адрес посольства, мне передал Прессел. Помню, встретились мы в начале Калининского проспекта; мои "хвосты" были на боевом посту, да и Джо, похоже, пришел не один. Он открыто передал мне конверт, я тут же, на глазах у кагебешников, вскрыл его и прочел письмо. В нем Драйнен благодарил меня за помощь, оказанную ему в Москве, рассказывал о встрече с Авиталью в Вашингтоне, обещал продолжать борьбу за советских евреев. И все. Тем не менее – "инструктивное письмо, поступившее по конспиративным каналам"...
Следствие вновь возвращается к нашему заявлению в поддержку поправки Джексона, оригинал которого Липавский украл из помойного ведра Рубина. Оказывается, Саня дал по этому поводу новые показания: "Письмо было отправлено в США по просьбе сенатора Джексона, более того: Джексон сам его и написал. Привез же его в Москву другой сенатор – Брук. Он объяснил, что у них начинается очередная предвыборная кампания, Джексон выставляет свою кандидатуру на пост президента, и ему очень нужна поддержка советских евреев-активистов. За несколько дней Щаранский собрал подписи под этим заявлением и вернул документ Бруку, который и вывез его из СССР. Обо всем этом мне известно от Рубина и Щаранского".
Встречу с Бруком я помню очень хорошо. Несмотря на то, что в Москве сенатор был с кратким визитом, он все же нашел время поговорить с нами. Собрались мы на квартире у Бороды, и Липавского там точно не было. Полагаю, что он Брука вообще никогда не видел. Может, он его спутал с кем-нибудь? Никак не возможно: Брук – единственный чернокожий в сенате США. Что ж, все ясно: КГБ обратил внимание на то, что письмо наше было опубликовано на Западе вскоре после отъезда Брука из СССР, и решил связать эти два события воедино. Знал бы бедный сенатор, что его официальный визит является доказательством тому, что "подрывная деятельность сионистов направлялась и организовывалась спецслужбами Запада!"
Вдруг я вспоминаю, что Брук – республиканец, имевший в тот момент определенные политические амбиции и даже рассматривавшийся обозревателями как возможный кандидат в вице-президенты от своей партии. В этих условиях его желание помочь кандидату-демократу выглядит довольно забавно. Липавский, понятно, в таких тонкостях не разбирается, но уж КГБ-то следовало подыскать кого-то из демократов, если им так хотелось приписать авторство Джексону! Наученный горьким опытом я ничего не говорю Солонченко, приберегаю эту курьезную накладку для суда.
Следователь с моих слов отмечает в протоколе, что все материалы, под которыми стоит моя подпись, были задуманы и составлены нами, еврейскими активистами, а не кем-либо из-за рубежа. После этого он зачитывает мне другую, не менее бредовую часть показаний Липавского – о том, что перед выборами семьдесят шестого года я, по заданию все того же Прессела, провел среди отказников опрос и сообщил своему патрону, что, по нашему общему мнению, для СССР будет лучше, если победит Форд, а для евреев – если президентом станет Картер. Результаты опроса были переданы в сионистские организации США, что повлияло на их позицию в предвыборной кампании, а в конечном итоге – на результаты выборов.
Трудно без усмешки выслушивать такую галиматью, но Илюхину чувства юмора определенно не хватает:
– А что вы смеетесь? Может, это у вас на нервной почве? Ведь Картер-то и впрямь оказался врагом разрядки, врагом СССР! Вы знали, что делали, вступая в сговор с американскими сионистами против Форда! Вы сознательно нанесли ущерб нашей стране своей преступной деятельностью! На юридическом языке это называется изменой Родине!
В доказательство тому, что мы пытались влиять на предвыборную кампанию в США, Солонченко предъявляет мне два документа, датированные сентябрем семьдесят шестого года: обращение более чем ста евреев-отказников и письмо Сахарова.Они адресованы Форду и Картеру и призывают обусловить развитие взаимоотношений с Советами решением двух проблем: обеспечения прав человека в СССР и свободы еврейской эмиграции. И Солонченко, и Илюхин уверены, что оба обращения написаны по моей инициативе, и заявляют, что они способствовали усилению антисоветской истерии в США.
– Сколько вам заплатили за них? – интересуется Солонченко. В том, что за такую "провокацию" я получил крупную сумму, не сомневаются ни следователь, ни прокурор.
– Скорее всего, деньги лежат для него в швейцарском банке, -обращается Солонченко к Илюхину, – дожидаются его выезда в Израиль, – и снова поворачивается ко мне. – Так сколько? Сто тысяч долларов?
– Ну, такую чепуху я получал за одно лишь интервью Тоту! Меньше миллиона я за подобную работу не беру, – отвечаю я на полном серьезе, но чувства юмора у этих людей нет.
– До Тота мы еще дойдем, – обещает следователь.
А ведь действительно, у них в руках какие-то не разыгранные пока что карты: "найденные" Захаровым бумаги Боба, его показания, из которых мне были зачитаны лишь несколько фрагментов, наконец, та самая таинственная запись нашего разговора в машине...
Я чувствовал: еще немного, и следствие вернется к этой теме, начнет новую атаку. Не пора ли мне попытаться уже сейчас узнать у них, что с Тотом, разрядить их бомбу? Ведь когда КГБ начнет эту карту разыгрывать, им будет значительно труднее признаться, что Боб не арестован, что они блефовали. Поэтому, решив, что ждать больше нельзя, я подготовил несколько вариантов продолжения своей игры. При этом мне было важно, чтобы Илюхина на допросе не было: в присутствии прокурора добиться признания Солонченко оказалось бы гораздо более сложной задачей. Наконец где-то в двадцатых числах ноября мы со следователем остались наедине.
Все эти месяцы, прежде чем ответить Солонченко на какой-то особо серьезный вопрос, я сначала писал свой ответ на листке, а потом диктовал его. В ноябре, когда вопросы стали носить все более зловещий характер, я готовился с особой тщательностью, взвешивая каждое слово. И в этот раз передо мной лежали лист бумаги и карандаш.
– Что это вы так осторожничаете, Анатолий Борисович? – спросил Солонченко,
– Я ведь вижу, куда вы клоните. Это легко вычислить из ваших разговоров. Даже из статей в "Правде" нетрудно понять: шьется дело о международном сионистском заговоре, и я, естественно, стараюсь не помогать вам в этой грязной работе.
Я намеренно выделил голосом слово "вычислить", и следователь ухватился за него:
– Что вам вычислять? К чему жить догадками, гипотезами? Мы от вас ничего не скроем, со временем все узнаете. А сейчас вам никакая математика не поможет. Вас спасет только одно: откровенные показания. Вы же своими ответами лишь усугубляете свое положение.
Кажется, он говорил что-то еще, но мне достаточно было услышать сентенцию о бессмысленности вычислений – все остальное было продумано в камере.
– Так, говорите, математика не поможет? Сразу видно, что вы не изучали логику, – усмехнулся я. – Вы даже не представляете себе, как много можно узнать, если тщательно анализировать услышанное. Могу привести вам один пример.
Тут я имитирую колебания: мол, выдавать секрет или нет, – потом делаю вид, что желание похвастаться побеждает, и продолжаю с самодовольной миной:
– Да, раньше не мог, а теперь это уже неактуально, могу и рассказать. Помните, в июле мы беседовали о Роберте Тоте? Вы мне читали его показания.
Заинтригованный Солонченко кивнул.
– Тогда вы сказали мне, что он арестован, и я, конечно, не знал, соответствует ли это действительности. Но я внимательно слушал вас, анализировал и сопоставлял все сказанное. Уже недели через две-три мне было достоверно известно, что это неправда.
Следователь опустил голову к столу, напрягся и застыл в такой позе. Я боялся, что он может перебить меня и возразить, и поспешил добавить заранее подготовленную фразу, которая, с моей точки зрения, должна была облегчить ему признание:
– Я, понятно, до сих пор не знаю, был ли Тот вообще арестован, – так много вы мне не подсказали, – но уже в августе я убедился в том, что он на свободе.
Солонченко слопал приманку. Подняв голову, он произнес, медленно подбирая слова:
– Могу вас заверить: все, что нам было нужно, мы от Тота получили. Посидел сколько надо – и во всем сознался. А задерживать его надолго – к чему? Кроме того вы же должны понимать: у американцев есть шпионы здесь, у нас – свои люди там. Но вы ведь не иностранный шпион – вы советский гражданин, изменивший Родине; вас ждет совсем другая судьба.
...В июле семьдесят восьмого года, накануне суда, я сидел в камере с мошенником-профессионалом, о котором уже упоминал, и рассказывал ему свою историю. Когда я дошел до этой беседы с Солонченко, во время которой я его расколол, сосед остановил меня:
– Ты сам до этого додумался?
– Конечно.
– Вот здорово! У нас такой прием называется "указать дорогу", и ему специально обучают. Играешь ты, например, в сику в компании, а среди вас сидит зверь (сика – азартная карточная игра, упрощенный вариант покера, богатая кормушка для шулера; зверь на их жаргоне – южный человек: грузин, армянин, узбек – с большими деньгами). Знаешь, что в брюках у него зашиты деньги, но он кокетничает, стесняется их оттуда достать, а все, что было в карманах, уже просадил. Тогда ты при своем ходе, когда надо делать очередную ставку, извиняешься, отворачиваешься и изображаешь, будто достаешь пачку денег из брюк, после чего зверь, уже не колеблясь, делает то же самое. Что-то в этом роде и ты провернул со своим следователем.
Не скрою, комплимент профессионала был приятен...
Слова Солонченко принесли мне глубокое удовлетворение и облегчение. Много месяцев назад я затеял эту игру с КГБ в надежде узнать, врут ли они об аресте Боба. И хотя с тех пор я не раз заставлял их отказываться от навороченной ими лжи, только теперь игра была доведена до логического конца.
Тем временем следователь пришел в себя, вновь закачался на стуле и сказал:
– Не может быть, чтобы вы узнали о Тоте от меня. Как и откуда это вам стало известно – мы разберемся, и очень скоро.
Я рассмеялся – мне и впрямь стало весело, ибо я мог теперь чистосердечно признаться ему:
– От вас, только от вас, Александр Самойлович! Кроме вас да Наумова у меня ведь не было собеседников.
Я вспомнил, как начал свою игру с ними, и мне почему-то страшно захотелось, продолжая валять дурака, – хотя бы намекнуть Солонченко на свой метод.
– Вы и представить себе не в состоянии, сколько можно узнать, анализируя наши разговоры. Для этого существует целая наука: математическая логика. Я даже могу дать вам ключ к тому, как мне удалось вычислить, что Тот на свободе. Хотите?
– Давайте, – бросил Солонченко, всем своим видом показывая, что не верит ни единому моему слову, но – почему бы не послушать? Тогда я пересказал ему задачу о мудрецах и их неверных женах.
– Если решите ее, то поймете логику, которой я руководствовался.
Конечно же, моему следователю ее не решить. Даже если он обратится к специалистам и те дадут готовый ответ, это ему не поможет. Мне было легко, смешно и весело. Я чувствовал себя не особо опасным государственным преступником, а семилетним мальчишкой, гордившимся тем, что поставил взрослому мужчине, далекому от шахмат, детский мат.
Солонченко аккуратно записал текст задачи.
– Что ж, порешаем на досуге, – сказал он и отправил меня в камеру. Всякий раз, рассказывая соседу о том, как проходил мой допрос, я помнил, что камера прослушивается. Сейчас я использовал это в своих целях и похвастался Тимофееву моими успехами:
– Я вычислил, что Тот на свободе, и сказал об этом следователю, но он не поверил. С логикой у них слабовато.
Сосед же моего легкомысленного отношения к КГБ не одобрял.
– Что бы вы ни изобретали, они свое дело знают туго, работают без выходных, клепают том за томом. Смотрите, как бы поезд ваш не ушел...
В ближайшее воскресенье Тимофеева неожиданно взяли на допрос; счастью его не было предела. Вызовы в выходной день случались очень редко – лишь тогда, когда Бакланов либо дежурил по следственному отделу, либо был вынужден выйти на работу в связи с каким-то авралом в руководимой им парторганизации. Вернулся же мой сосед мрачным как туча, подавленным и раздраженным.
– Ну и досталось мне п.. лей из-за вас, – сев на нары, сказал он тихо и зло сразу же, как только надзиратель закрыл за ним дверь. – Вы свою смекалку демонстрируете, а я должен страдать?! Ну когда я говорил вам что-нибудь о вашем Тоте? И что я вообще могу о нем знать! – воскликнул он с отчаянием.
Я попытался, как мог, его успокоить и вскоре узнал следующее. Беседовал с ним не Бакланов, а Пахомов, руководитель одного из двух отделений следственного отдела, и начал так: "Если мы идем вам навстречу, Михаил Александрович, позволяем поддерживать связь с семьей, то в любой момент это может кончиться. Не для того мы создаем вам здесь условия, чтобы вы помогали Щаранскому!" После заверений Тимофеева в лояльности и невиновности кагебешники несколько сбавили тон и стали выяснять, откуда у меня может быть информация о Тоте, не пересказывал ли мне сосед что-либо, вычитанное из газет.
– Но я ведь читал у Бакланова только "Советский спорт", что я мог вам рассказать? – жалобно повторил мне Тимофеев неопровержимый довод, который привел Пахомову.
Хотя расстались следователи с ним вполне миролюбиво, он не мог скрыть своего огорчения: боялся, что вышел из доверия. Мне же слышать все это было очень радостно.
Я утешал соседа, возмущался идиотами-следователями, которые сами пробалтываются, а потом ищут стрелочника.
У меня не было никаких конкретных планов продолжения игры, но происшествие с незадачливым Тимофеевым, показавшее, какой переполох вызвала она в КГБ, раззадорило меня, и я решил поразвлечься еще немного. Утром, во время завтрака, я предложил своему соседу:
– Мне жаль, что вы стали жертвой моих отношений с КГБ. Если хотите, я заявлю следователю протест в связи с тем, что они натравливают вас на меня. Вы, скажу, возмущены мной и подозреваете, что я оклеветал вас перед следователями. Это будет еще одним доказательством вашей непричастности к моим делам.
Тимофеев подумал и сказал:
– Верно. Пожалуй, хуже не будет.
На очередной допрос я пришел хмурый, на расспросы Солонченко о причине плохого настроения ничего не отвечал. Если в прошлый раз он мне нужен был без Илюхина, то сейчас вся соль была в том, чтобы говорить с ними обоими, столкнуть их лбами. Ведь формально следователи нарушили инструкции. Они сами не раз говорили мне, что им даже запрещено выяснять, кто сидит в камере с допрашиваемым.
Вскоре появился Илюхин и тоже сразу же заметил мою мрачность. Солонченко обратился к нему:
– Что-то Анатолий Борисович сегодня не в духе. Тут я взорвался:
– Вы еще спрашиваете, почему у меня плохое настроение? Натравливаете сокамерника – он же теперь на меня буквально с кулаками бросается, думает, что я его оклеветал! Я ведь вам, гражданин следователь, ясно сказал: вы, и никто другой, лично сообщили мне, что Роберт Тот на свободе. При чем же здесь Тимофеев? Я требую от прокурора, чтобы попытки КГБ отравить обстановку в нашей камере были немедленно прекращены!
Оторопевший Илюхин переводил взгляд с меня на следователя и обратно: он ничего не понимал. Солонченко же – о, это было зрелище! – побледнел, по-настоящему испугался. После долгой паузы первым подал голос прокурор:
– Александр Самойлович, вы знаете, о чем идет речь?
– Да видите ли... – робко начал Солонченко, но сразу же перешел на агрессивный тон: – Анатолий Борисович имел наглость (впервые он позволил себе такую грубость – видимо, сказалось волнение) утверждать: дескать, я сообщил ему о том, что Тот – на свободе. Это, естественно, ложь. Откуда этот факт ему известен, я представления не имею. А что касается вашего соседа по камере, – обратился он ко мне, – так я даже не знаю, кто он.
– Знаете или нет, меня не интересует. Я требую прекратить натравливать его на меня в поисках стрелочника, ответственного за ваши ляпы.
Тут в разговор вступил Илюхин. Говорил он, как и полагается прокурору по надзору, строгим голосом, в упор глядя на Солонченко:
– Вопросами изоляции заключенных занимается тюрьма, а не следственные органы. Если у следствия есть какие-то подозрения, оно может обратиться к руководству тюрьмы.
– Но именно так мы и поступили, когда Володин направил Петренко письмо по этому вопросу, – быстро ответил тот. – А больше я ни о чем не знаю!