355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Щаранский » Не убоюсь зла » Текст книги (страница 7)
Не убоюсь зла
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:19

Текст книги "Не убоюсь зла"


Автор книги: Натан Щаранский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 36 страниц)

Нечто в этом же роде произошло и с Цыпиным. В конечном счете нам стала известна его история. В семнадцатилетнем возрасте Цыпин был задержан КГБ с какой-то то ли еврейской, то ли диссидентской литературой. Угрозами парня заставили стать осведомителем. Когда мы разоблачили его, он пропал и больше не показывался нам на глаза. Через несколько месяцев на какой-то вечеринке соседка спросила меня, знаком ли я с Цыпиным. Я ответил утвердительно. "Вы знали, что он работает на КГБ?" "Да, – сказал я. – А вам это откуда известно?!" Выяснилось, что Цыпин сейчас "учится" (точнее – работает) в педагогическом институте неподалеку от Москвы. Руководство этого института симпатизировало диссидентам, и многие из них, исключенные из других учебных заведений или снятые с работы за инакомыслие, оказались там. Цыпина же взяли по настоянию так называемого "первого отдела". Взять-то взяли, но кто-то из администрации предупредил студентов и преподавателей: осторожно -провокатор!

Я понимал, что и на следствии, и на суде мне еще предстоит встретиться с ними обоими.

* * *

Три дня после внезапного исчезновения Фимы Шнейваса я провел в камере один. Но вот знакомая команда:

– С вещами!

Когда я переступил порог своей новой камеры, ее обитатель сидел за столом и меланхолично переставлял костяшки домино – как выяснилось, раскладывал пасьянс.

– Тимофеев Михаил Александрович, – представился он. Это был худой высокий человек лет пятидесяти, с тоскливым взглядом и усталым печальным лицом. В каждом движении Тимофеева, во всем его поведении чувствовались неторопливость и основательность старого зека и в то же время подавленность, свойственная тому, кто попал в большую беду. И действительно, выяснилось, что он провел в Лефортово больше двух лет под следствием и судом, затем около года – в зоне. И вот сейчас его привезли для проведения следствия по другому делу, где он проходит в качестве обвиняемого.

Когда я сказал, что арестован по шестьдесят четвертой статье, он спросил:

– Это еще что?.. – и тут же сам себя перебил, удивленно воскликнув. – Измена Родине?! Никак границу перейти пытался?

– Да нет, я сионист, – кратко ответил я.

– Сионист? Вот это да-а, – протянул он ошарашенно. И, подумав, добавил, – приятелей-евреев у меня было много, а сиониста вижу впервые.

Он смешал костяшки, вытянулся на нарах, дал мне несколько толковых советов по устройству на новом месте и устало прикрыл глаза.

– Сейчас я плохо себя чувствую, но еще будет время – поговорим, -сказал он.

Времени для разговоров действительно оказалось более чем достаточно: мы с ним провели вдвоем в одной камере почти десять месяцев – вплоть до окончания следствия по моему делу.

Тимофеев оказался не просто лояльным советским гражданином – может быть, самым лояльным из всех, кого я встречал в ГУЛАГе, – он был еще и убежденным коммунистом сталинской закалки, хотя, конечно, его, как и всякого арестованного, исключили из партии.

Родители Тимофеева были крупными чинами НКВД, и свою принадлежность к элите он с детства воспринимал как нечто само собой разумеющееся: все эти спецраспределители, спецобслуживание, прочие льготы были для него естественной платой за преданность власти, за "идейность", которая являлась предметом его особой гордости. Тимофеев удивительным образом сохранил уверенность в том, что Сталин был великим человеком, которого оклеветали завистники, что советская власть – самая справедливая и демократическая в мире, а все эти Сахаровы и Солженицыны – иуды, продавшиеся капиталистам за тридцать сребреников. Теперь он с удивлением и недоверием присматривался ко мне.

Интересно, что, несмотря на свой дубовый догматизм, Тимофеев так толком и не вписался в советскую систему и не сделал той карьеры, которая ему по праву причиталась. Прежде всего потому, что, как ни странно, сама по себе карьера его не интересовала. Он, конечно, любил Сталина и советскую власть, но кроме этого, оказывается, – еще и женщин, и интересную мужскую компанию, и футбол, и гитару, и даже стихи. Он и сам писал: я выслушал сотни его стихотворений и должен сказать, что среди них были вовсе не плохие, пронизанные живым чувством.

Вот такой попался мне сосед. Иногда по вечерам, если позволяло здоровье – у Михаила Александровича было больное сердце, диабет, язва – и налетало вдохновение, он устраивал настоящие концерты с чтением чужих и своих стихов и пением лирических песен, которые когда-то исполнял под гитару в компании друзей.

Обычно же Тимофеев предпочитал убивать долгие лефортовские вечера игрой в "тюремное очко" – карты в местах заключения запрещены, и вместо них изобретательные зеки приспособили домино. Мой сосед оказался на редкость азартным игроком и не потерял интереса к игре даже тогда, когда я стал его систематически обыгрывать.

Как же этот лояльный человек оказался в тюрьме? Его посадили за то, что он, выручая из беды двух своих приятелей, между прочим, евреев, посредничал в передаче взяток большому чину в прокуратуре РСФСР. В это самое время КГБ готовил крупное дело против взяточников – работников прокуратуры и держал их всех на прицеле. Замешанный в так называемое "дело прокуроров", Тимофеев получил восемь лет лагеря.

В зоне он находился на сравнительно легком режиме, занимая одну из важных номенклатурных должностей: был Тимофеев председателем совета коллектива колонии, пользовался, как и на воле – в "большой зоне", -"спецраспределителем", то есть жил в лучших, чем другие, условиях. Он уже собирался подавать на помиловку, но тут вдруг его снова "дернули" в Лефортово и предъявили новое обвинение: в разглашении какой-то служебной информации. Повод был смехотворным, но моему соседу было не до смеха. И когда после первых жестких допросов ему дали понять, что и это дело может быть закрыто, и помиловка по предыдущему удовлетворена, если он поможет КГБ в подготовке процесса против своих бывших сослуживцев из Комитета по охране авторских прав, где Тимофеев работал юрисконсультом до своего ареста, -тот не заставил долго себя упрашивать.

Теперь он был правой рукой своего следователя, майора Бакланова, консультантом и экспертом по валютным операциям, которые проворачивали с зарубежными издательствами его бывшие друзья. Какие инструкции затребовать, как их трактовать, как лучше строить допрос того или иного провинившегося чиновника, Бакланов решал на основании советов Тимофеева. Бакланов был парторгом следственного отдела КГБ, Тимофеев – тоже бывший партийный работник. Оба – юристы. Оба – большие любители скабрезных анекдотов и спорта. Словом, поговорить им было о чем. К тому же за разговором можно выпить чашку кофе, послушать по радио музыку, просмотреть "Советский спорт". Так что нет ничего удивительного в том, что вскоре Тимофеев стал ждать очередного допроса, как молодой влюбленный – свидания.

С первого же дня после возвращения в Лефортово Михаил Александрович стал получать больничное питание. Здоровье у него и впрямь было плохое, но, как я впоследствии убедился, подобное условие отнюдь не является достаточным для получения калорийной пищи. Как, впрочем, и наоборот -зачастую оно даже не является необходимым для этого.

При всей разнице наших взглядов, убеждений, позиций, занятых нами на следствии, мы довольно неплохо уживались: делились продуктами и вещами, пытались отвлечь друг друга от грустных мыслей. По вечерам, играя в "тюремное очко", рассказывали друг другу о прошедших допросах, соблюдая, конечно, при этом максимальную осторожность: мы ни на минуту не забывали о том, что отнюдь не являемся единомышленниками.

Но провокатор ли Тимофеев? Я внимательно слушал все, что он говорил, но никаких попыток узнать что-либо, заставить меня изменить свою позицию мой сосед не предпринимал, и потому я не спешил с выводами.

* * *

Тринадцатого июня я был вызван на очередной допрос. На сей раз Черныш не заводил разговоров на общие темы, не прощупывал мое настроение. Его интересовало только одно: мои отношения с корреспондентом газеты "Лос-Анжелес Таймс" Робертом Тотом.

Познакомился я с Бобом летом семьдесят четвертого года, вскоре после его приезда в Москву, на квартире Саши Лунца. Это был далеко не первый иностранный корреспондент, с которым мне к тому времени довелось беседовать, а когда через несколько месяцев я стал "споуксменом" алии, встречи с западными корреспондентами следовали одна за другой. Со многими из моих собеседников у меня сложились дружеские отношения, но ни с кем из них я не сошелся так быстро и близко, ни с кем не проводил столько времени, как с Бобом Тотом.

Роберт посылал в газету две проблемных статьи в неделю, так что большая часть текущей информации о преследовании евреев в СССР не могла попасть в его публикации. Однако вскоре после нашего знакомства выяснилось, что нет более надежного человека, чем Боб, для передачи на Запад такой информации. Его интерес к нашим проблемам был глубоким и искренним. Кстати, его жена Пола была еврейкой, у них было трое маленьких детей – Джессика, Дженни и Джон, – и Боб, сам не еврей, в шутку называл себя "примкнувшим к клану".

Я любил приходить к Тотам, играть с детьми, беседовать с Бобом и Полой. Надо сказать, что Боб был обладателем двух дипломов Гарвардского университета – по химии и журналистике, и при чтении его статей сразу становилось ясно, что написаны они человеком, причастным к точным наукам, которые дисциплинируют мышление: все материалы, выходившие из-под пера Тота, отличались концептуальным подходом к затронутым в них темам. Если он, скажем, писал о чистках в советских институтах философии и социологии, то непременно уделял место анализу более общей проблемы: возможно ли в принципе развитие в Советском Союзе гуманитарных наук. Если в статье Роберта речь шла о запрете властями еврейской культуры, то завершалась она подробной оценкой той роли, которую играет государственный антисемитизм в глобальной политике СССР. Мне всегда было приятно помогать Бобу в сборе материалов для его статей; случалось, что я подбрасывал ему и новые темы.

Было соблазнительно думать о корреспондентах как наших союзниках, но, и это терпеливо объяснял мне Боб, дело обстояло не так просто. Хотя большинство западных журналистов симпатизировали отказникам и диссидентам, проблема прав человека в СССР была для них лишь одной из многих тем, которые они должны освещать, и зачастую – не из самых важных. Даже тогда, когда пресса Запада публиковала материалы о делах алии, она не могла служить простым усилителем нашего голоса, в отличие от советской, которая всегда была рупором властей. Более того, западные корреспонденты должны были отражать в своих материалах разные, лучше всего – диаметрально противоположные, конфликтующие точки зрения, даже тогда, когда это могло повредить нашему "имиджу".

Вот, например, что произошло в июне семьдесят пятого года. В Москве гостила группа американских сенаторов. Еще до их приезда в СССР стало известно, что перед своей встречей с Брежневым они хотят побеседовать с представителями нашего движения. Это была уникальная возможность привлечь внимание к положению советских евреев, обратиться напрямую к американским политикам и, при их посредничестве, – к советскому правительству. Ответственность за контакты с сенаторами лежала на мне, но тут неожиданно возникла серьезная проблема.

Дело в том, что уже несколько месяцев в среде лидеров движения за алию существовал серьезный внутренний конфликт, который привел к расколу: образовались две группы, условно именовавшиеся "политиками" и "культурниками". Первые считали основной задачей борьбу за свободу репатриации, вторые – развитие еврейской культуры в СССР. Лунца, Слепака, Лернера, Бейлину, Нудель и меня причисляли к "политикам". Я действительно считал, что опасно смещать акцент в нашей борьбе с алии на культуру, – в этом случае властям было бы гораздо легче обмануть Запад показной либерализацией: именно так они пытались прикрывать гонения на верующих христиан с помощью официальной советской церкви.

В то же время я, как и мои старшие друзья – "политики", постоянно использовал наши каналы для получения и распространения еврейской литературы, считая, что это и есть реальный вклад "политиков" в дело просвещения еврейства Советского Союза. Среди "культурников" у меня было немало друзей, а врагов, кажется, не было вовсе, тем более, что как "споуксмен" я должен был поддерживать деловые связи со всеми еврейскими активистами. Я не сомневался, что дискуссия между двумя группами могла бы носить вполне академический характер, – в конце концов и "культурники" всегда понимали безусловную важность борьбы за репатриацию, и "политики" считали, что следует поощрять деятельность своих оппонентов. Однако, как это часто случается, конфликт усугублялся личными амбициями и уязвленным самолюбием...

И вот перед самым приездом сенаторов я неожиданно узнаю, что "культурники" собираются просить у гостей отдельной встречи. Все оставшееся время я провел в лихорадочных попытках убедить их отказаться от этой затеи – но, увы, усилия мои не увенчались успехом. Просьба дошла до сенатора Джавитса, который решил эту проблему одной мудрой фразой: "У меня в номере две комнаты. Каждый может сидеть в той, в которой пожелает". В итоге мы пришли вместе, сидели в одной комнате, и встреча восемнадцати отказников с десятью влиятельными американскими сенаторами прошла вполне успешно. Это еще раз подтвердило очевидный факт: никаких принципиальных политических разногласий между двумя группами не было.

Но в результате тайное стало явным. Корреспонденты, до которых уже давно доходили слухи о наших спорах, неожиданно осознали глубину и остроту конфликта. Роберт Тот среагировал первым. "Я пишу статью о расколе в еврейском движении", – сообщил он мне. Я ужаснулся и расценил это чуть ли не как предательство: "Боб, не делай этого!" – мои представления о свободе прессы были тогда все еще далеки от принятых на Западе. "Если я промолчу, – последовал ответ, – то на эту тему напишет кто-нибудь другой. Вот, скажем, корреспондент А. был рядом с Джавитсом, когда тому передавали просьбу "культурников" об отдельной встрече".

В итоге Тот взял интервью у Марка Азбеля и Саши Лунца, в которых оба высказывали взаимные претензии, и вскоре появилась очередная статья Роберта под заголовком "Во время приезда американских сенаторов выяснилось: среди еврейских активистов – раскол".

Многие отказники были встревожены, а некоторые – возмущены. Кое-кто из наших оппонентов, похоже, подозревал, что статья инспирирована мной, хотя правда состояла в том, что я до последнего момента противился ее появлению. Однако случись вся эта история несколькими месяцами позже, когда у меня было уже больше опыта в общении с иностранными корреспондентами и я стал лучше понимать роль прессы в свободном мире, – я, пожалуй, не стал бы отговаривать Боба. Бессмысленно избегать обсуждения принципиальных вопросов и разногласий на страницах независимых изданий. Надо только стараться вести спор достойно, не опускаясь до уровня сведения личных счетов.

Весьма поучительной была для меня и реакция американских евреев на эту статью. Конечно, организации, поддерживавшие нас, были поначалу очень встревожены, но вскоре страсти улеглись, а обсуждение проблемы "эмиграция-культура" продолжалось по обе стороны границы уже на качественно ином уровне. И когда много месяцев спустя один из моих основных тогдашних оппонентов признал, что его поведение в те дни было ошибкой, я подумал: значит, Боб был прав, когда утверждал, что в итоге его статья принесет пользу. Такова она, свободная пресса: острая публикация может стать и ножом, поражающим жертву в самое сердце, и приносящим больному облегчение скальпелем. Статья Тота вскрыла нарыв, и наши страхи оказались напрасными.

Зарубежные журналисты в Москве работают с людьми, чья ментальность сложилась в условиях тоталитарного режима. И если первой моей целью было уяснить себе и помочь понять моим товарищам, в чем заключаются интересы западных корреспондентов, с тем, чтобы извлечь из сотрудничества с ними максимальную пользу для дела, то второй не менее важной и сложной – убедить самих корреспондентов считаться с нашими интересами, принимая во внимание специфику условий, в которых нам приходилось действовать. И то и другое было, повторяю, непросто; слишком велика пропасть между мирами, в которых мы жили, встречаясь время от времени на узком и шатком мостике, перекинутом через бездну.

В ноябре семьдесят шестого года Боб сообщил мне, что задумал статью об отказниках, которые работали на предприятиях, сотрудничавших с западными фирмами. Чтобы получить доступ к западной технологии, советская организация должна была подтвердить, что не работает "на оборону", что не мешало, естественно, КГБ давать отказы на выезд бывшим сотрудникам этих предприятий "по соображениям секретности". Добиться хоть сколько-нибудь внятного разъяснения властей, в чем же эта секретность, никогда не удавалось.

После бурных октябрьских событий – избиений евреев, потребовавших в приемной Президиума Верховного Совета СССР дать им письменное объяснение причин отказов, демонстраций, последовавших за этим арестом, протестов лидеров западных государств – вопрос об отказах под предлогом секретности стал самым актуальным.

Боб, Дина и я сидели несколько часов, просматривая списки отказников и отбирая наиболее вопиющие примеры. Когда же через несколько дней я раскрыл газету со статьей Тота, то буквально обомлел. Ее заголовок гласил: "Россия косвенно раскрывает свои секретные исследовательские центры". После этого я уже саму статью не мог воспринимать объективно; малосущественные неточности казались мне ужасными ошибками, весь материал – неудачным и неумным. Я позвонил Бобу, встретился с ним и закатил настоящий скандал. В первый и последний раз я позволил себе так разговаривать с западным корреспондентом.

– Как ты мог дать такой заголовок? – кричал я – Мало того, что он противоречит логике самой статьи, он ведь буквально призывает КГБ: пресеките связи отказников с Западом!

– Этот заголовок не мой, – оправдывался Боб. – Его придумал редактор "Геральд Трибьюн", перепечатавший статью из нашей газеты, где материал называется иначе.

Тоту было неприятно видеть меня огорченным, но он искренне считал, что я преувеличиваю опасность. Через несколько дней мой приятель, американский дипломат, с которым мы заговорили на эту тему, сказал: "Это в тебе говорит советский человек, который возмущается всякий раз, когда точка зрения другого не совпадает с его собственной. Да как же ты не понимаешь, что для вас такая статья гораздо полезнее, чем нудное повторение набивших читателю оскомину аргументов!" Мне, понятно, очень хотелось, чтобы он оказался прав, но согласиться с ним я не мог.

Когда через пять месяцев меня арестуют, то, конечно, произойдет это не из-за статьи Боба. К тому времени, как выяснилось впоследствии, подготовка моего дела шла уже полным ходом. Очевидно, однако, что Тот, сам того не желая, подкинул КГБ еще один предлог для обвинения по шестьдесят четвертой статье...

Много позднее, сидя в камере лефортовской тюрьмы в ожидании суда, я читал вслух моему соседу, профессиональному мошеннику, текст обвинительного заключения. Когда я дошел до названия статьи Боба, сосед прервал меня:

– Погоди, погоди, ты же говорил, что этот Тот – твой друг? Как же он такую статью написал?

Я повторил ему аргументы Боба и других американцев.

– А заголовок?! – воскликнул он.

Я объяснил, что заголовок дал редактор.

– Ну, знаешь! Корреспондент, редактор – тебе-то что до этого? С людьми, которые не понимают советской жизни, я бы никогда дела не имел. Думаешь, в Политбюро кто-то читает эти статьи? Подсунул им Андропов один заголовок, сказал : "Пора сажать за измену", – те и согласились.

Этот мошенник не занимался политикой, не встречался с иностранцами, но механизм советской государственной системы он понимал гораздо лучше, чем профессиональные американские советологи...

...И вот Черныш кладет передо мной статью Тота. Что ж, этого следовало ожидать. Я повторяю наши доводы: власти отказывают в выезде людям, не связанным с секретностью, под предлогом режимных соображений, не предъявляя при этом никаких доказательств. Вот отказникам и приходится искать аргументы, разоблачающие явную ложь.

Черныша, однако, интересует лишь одно: кто именно дал Тоту информацию для его статьи.

– Бейлина? – выпаливает он, пристально глядя мне в глаза.

"Он что – знает о том, что списками отказников занимается Дина, или пытается угадать?" – начинаю я лихорадочно соображать, но тут же резко обрываю себя. Да что я – с ума сошел? Ни в коем случае не влезать в эти вычисления – "знают-не знают"! В наших действиях нет ничего преступного, и обсуждать их с ним я не стану.

Я лишь напоминаю Чернышу, что списки отказников мы показывали не только иностранным корреспондентам, – в течение многих лет активисты алии передавали их в официальные советские инстанции: в ЦК КПСС, в Президиум Верховного Совета, в МВД, – и никто до сих пор не находил в них никакой секретной информации. И добавляю, как всегда, что обсуждать с КГБ подробности нашей законной деятельности не собираюсь.

Черныш же на сей раз явно решил произвести на меня впечатление своей осведомленностью. Он достает какой-то разграфленный листок, похожий издали на турнирную таблицу, и говорит:

– Может быть, вы все же расскажете нам о конспиративных встречах Тота с советскими гражданами? – следователь делает драматическую паузу и, саркастически улыбаясь, медленно-медленно произносит, глядя то в таблицу, то на меня. – С Наумовым – на квартире по улице Маши Порываевой такого-то числа, с Зиновьевым – на его квартире такого-то, с Аксельродом – на квартире Льва Улановского такого-то, с Петуховым...

Он останавливается, как бы переводя дыхание, ждет моей реакции. Я, в свою очередь, жду продолжения, но нет, больше ему сказать мне, похоже, нечего.

– Как видите, нам все известно, – говорит он. – Так что вы можете сообщить об этих встречах?

Что ж, ничего секретного в них, конечно, не было. Ни одному из людей, перечисленных Чернышом: ни популяризатору парапсихологии Наумову, ни философу и писателю Зиновьеву, ни врачу Аксельроду, ни моему приятелю-отказнику Леве Улановскому – не приходилось опасаться скомпрометировать себя связями с иностранными корреспондентами. Все четверо уже давно были в списках КГБ как отказники или диссиденты. Каждого из них Боб в последние полгода интервьюировал для своих статей, приглашая меня в качестве переводчика. Исключением был один Петухов – лояльный советский ученый, боявшийся афишировать свои встречи с Тотом и в то же время настойчиво добивавшийся их. "Ну вот, – думаю я, – теперь еще один невинный пострадает из-за ерунды, из-за страстного желания видеть свои труды опубликованными на Западе..." – и отвечаю Чернышу:

– Я действительно иногда помогал Тоту в качестве переводчика, когда ему нужно было взять интервью. Говорить же об этих встречах отказываюсь, поскольку это касается не меня, а других лиц. Хочу лишь подчеркнуть, что в моем присутствии никогда не шла речь о чем-либо, связанном с государственными секретами.

Следователь отсылает меня в камеру, но через полчаса, перед самым обедом, вызывает снова. Перейдя на неофициальный тон, он сообщает, что договорился с начальником тюрьмы, и мне вернут фотографию жены, чего я добивался с первых дней заключения. Кроме того, он говорил по телефону с моей мамой: дома все здоровы, – и тут, уже торопясь, как бы между прочим, он сует мне на подпись отпечатанный протокол допроса:

– Быстренько подпишите – и на обед.

Я внимательно вчитываюсь и довольно быстро обнаруживаю, от чего именно пытается отвлечь мое внимание Черныш: по протоколу выходит, что не он в своих вопросах, а я сам перечисляю, с кем, у кого и когда встречался Тот; отказ же от дачи конкретных показаний и объяснение его причины вообще не внесены в текст. Я протестую, а Черныш возмущается:

– Я для вас старался, из-за какой-то карточки носился как мальчишка, а вы у меня время отнимаете своими капризами, придираетесь к пустякам! Свою позицию вы уже много раз излагали – к чему повторяться? Какая разница, кто сказал, с кем встречался Тот, – я или вы? Раз там ничего секретного не было, чего вам бояться?

Я плохо слушаю его, меня интересует лишь одно: для чего ему понадобилась такая подтасовка?

Меня уводят в камеру и сразу же после обеда вызывают на допрос вновь -подписывать измененный вариант протокола. На сей раз все, связанное со встречами Тота – и вопросы Черныша, и мои ответы, – просто-напросто исчезло из него.

– Какой смысл все это оставлять, если вы вообще не желаете давать показания! – обиженно говорит следователь.

Я пожимаю плечами и ставлю свою подпись. "Что означают все эти метаморфозы с протоколом?" – ломаю я голову в камере. И тут вдруг меня осеняет догадка, которая вроде бы объясняет все: они хотят кому-то показать протокол допроса, убедить кого-то, что я даю показания. Именно поэтому им было так важно, чтобы я, а не Черныш, говорил о встречах Тота, чтобы не был зафиксирован мой отказ от дачи показаний. Я твердо решаю следить впредь не только за тем, чтобы мне не были приписаны чужие слова, но и за тем, чтобы ни вопросы следователя, ни мои ответы не сокращались и не вычеркивались.

Но кому они хотели показать протокол? Дине? Петухову? Тоту? Мысль о том, что они могут допрашивать Боба, кажется просто нелепой.

Больше всего я боялся, что дело мое будет вестись в полной тайне и на все запросы Запада у КГБ найдется один ответ: деятельность Щаранского связана с такими государственными секретами, что мы не вправе сообщить ничего. Поэтому в глубине души я даже желал, чтобы моих друзей вызывали и допрашивали по тем же эпизодам дела, – тогда, по крайней мере, из вопросов следователей им станет ясно, что мне инкриминируют.

Но и в этих мечтаниях я в тот момент не мог зайти так далеко, чтобы представить себе совершенно невероятную картину: западный корреспондент, вызванный в КГБ, допрашивается по моему делу...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю