Текст книги "Иван Грозный: «мучитель» или мученик?"
Автор книги: Наталья Пронина
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)
Однако передавая Эпизод о «расправе со Старицкими», Эдвард Радзинский по привычке объяснил читателю это «дело» наиболее упрощенно – как жестокую «плату по давним долгам, за далекий «мятеж у царевой постели», как месть Ивана своему брату и «его старухе-матери» (на самом деле вовсе еще не старой женщине), коих он и в живых-то оставил лишь для того, по словам автора, чтобы они «пожили в страхе – это куда хуже смерти»... Что ж, действительно, опальная княгиня, принявшая при постриге имя Евдокии, еще довольно долго прожила в Воскресенской женской обители, расположенной неподалеку от знаменитого Кирилло-Белозерского монастыря. Из общеизвестных исторических исследований явствует: даже там высокородной монахине специальным царским распоряжением позволено было «сохранить при себе не только прислугу, но и ближних боярынь-советниц. Последовавшие за ней слуги получили несколько тысяч четвертей земли в окрестностях монастыря. Воскресенская обитель не была для Ефросиньи тюрьмой. Изредка ей позволяли ездить на богомолье в соседние обители. Под монастырской крышей старица собрала искусных вышивальщиц. Изготовленные в ее мастерской вышивки отличались высокими художественными достоинствами»[286]... Было ли это следствием «жизни в страхе»? Или же... Или же наоборот – проявлением душевного покоя, обретенного княгиней в тиши и сосредоточенности отдаленного монастыря? Проявлением того истинного смирения, которое достигается не сразу и не просто, путем глубокого осмысления человеком своих грехов и которого так не хватало ей, Ефросинье, чья душа столь долгие годы была обуреваема честолюбивыми замыслами возвести на престол собственного сына?.. Пусть читатель думает и решает сам...
А конфискованный удел Иван вскоре тоже вернул Владимиру. Уже в октябре оба брата вместе ездили на охоту в Старицу...
«Опала Старицких» произошла на исходе лета 1563 г. Краткое упоминание о ней находится в труде Э. Радзинского на странице 59-й. Буквально же страницей раньше уважаемый наш автор поместил (не менее краткий!) рассказ еще об одном «зверстве» Грозного – расправе с боярином Михаилом Репниным и князем Юрием Кашиным, «участниками ливонских баталий»... Между тем, согласно реальной хронологии, государь действительно казнил сих именитых мужей, но не ранее лета 1563 г., а гораздо позже – уже зимой 1563/64 г. И в этой новой, на первый взгляд, совсем незаметной, незначительной неточности тоже имеется своя потаенная недосказанность...
Начнем с того, что описание «мученической» кончины боярина Репнина, равно как и убийства его родственника – князя Кашина, полностью взято нашим литератором из послания Курбского, в котором князь в самых резких выражениях ругал Ивана за пролитие «святой крови» своих воевод. Именно Курбский, сидя уже за польско-литовским кордоном, первым сочинил легенду о том, как будто бы однажды царь позвал к себе на пир боярина Репнина. Застолье было шумным. Наконец, изрядно выпив, все присутствовавшие пустились плясать вместе со скоморохами, и лишь один именитый вельможа Репнин счел подобное унизительным для себя, стал открыто корить Ивана в «недостойных христианского царя действиях». Причем Иван пробовал образумить строптивца, просил, протягивая ему маску: «Веселися и играй с нами»[287], но тот упрямо и гордо растоптал поданную царем маску, за что был взашей выгнан, а затем и убит – в церкви. Ибо, как через века дополняет Курбского г-н Радзинский, Грозный хотел, чтобы бояре знали: даже «бог не спасет от гнева государева. Все должны по-холопьи чтить отныне одну волю – его, царскую. Она теперь – воля божья»...
Невзирая на весь мрачный колорит этой «истории», даже такие современные либеральные исследователи, как Р.Г. Скрынников, считают ее «притчей»[288], намеренным вымыслом князя Курбского, не имеющим реальных исторических оснований, но который, однако же, «хорошо характеризует взаимоотношения царя с «великими» боярами накануне опричнины... Князья не только перечили, но и грубили самодержавному владыке»[289]. Сочиняя свои гнусные писания о «кровожадном деспоте», Курбский и стремился прежде всего оправдать их. Оправдать и их высокомерное хамство, и подлую измену. Словом, все то, о чем он имел информацию намного большую, чем мы сейчас...
Действительные причины и обстоятельства казни Репнина и Кашина были следующие. В конце 1563 г. Москву посетило новое большое польско-литовское посольство, возглавлявшееся Юрием Хоткевичем. Но переговоры закончились ничем. Литовская сторона снова отказалась признать потерю Полоцка и уступить русским ливонские земли до Двины. А потому продолжение военных действий оказывалось неминуемым. Вероятно, предвидя именно такой исход событий, Иван Грозный уже к этому времени подготовил новый план наступления на западном фронте. И как только литовские дипломаты покинули Русь, военные действия возобновились[290].
Замысел нового наступления был широк и смел, предполагал быстрое проникновение в глубь территории противника. Согласно ему завоеватель Дерпта П.И. Шуйский должен был выступить с войсками из Полоцка, Серебряные-Оболенские – из Вязьмы и, соединившись вместе, идти на Минск и Новогрудок. Но... секретные сведения о перемещениях русских армий оказались выданными врагу. Благодаря этому литовцы успели сосредоточить свои главные силы на нужном направлении и не допустили соединения русских. Неподалеку от города Чашникова на реке Уле вечером 28 января 1564 г. полоцкая армия П.И. Шуйского (который двигался, кстати, «оплошася небрежно», и даже собственные боевые доспехи воеводы везли позади него, в санях), неожиданно попала в засаду и была наголову разбита войсками Н. Радзивилла[291], Спаслись лишь немногие, бежав назад в Полоцк...
Кто конкретно повинен в этом военном преступлении и в этой трагедии – мы, пожалуй, не узнаем уже никогда. Но четко известно: о деталях секретного плана наступления в Литву знал только царь и члены боярской Думы, утверждавшие этот план. Следовательно, очень логично, что именно члены Думы, среди которых был и боярин М. Репнин, оказались первыми, на кого пало подозрение в измене. Только кто-то из них, по мнению Ивана, мог выдать и выдал секретные сведения находившимся в Москве литовским послам. И если приказ казнить Репнина он отдал на рассвете 31 января 1564 г. – именно тогда, когда в столице получили весть о страшном разгроме, то вряд ли можно думать, что у царя не было для такого шага никаких серьезных оснований...
И еще один факт, опущенный нашим рассказчиком. Боярина Репнина убили не «в церкви, во время всеношной», но уже на улице, выведя его из храма[292]. Такая же кара постигла через несколько часов и его родича – Юрия Кашина. В синодиках опальных (поминальных списках казненных за счет государственной казны, списках, рассылавшихся Иваном по всем русским монастырям) Репнин и Кашин записаны вместе в том порядке, в каком они подверглись казни[293]. Как писал знаменитый церковный историк и публицист митрополит Иоанн, «царь не желал казненным зла, прося у церкви святых молитв об упокоении мятежных душ изменников и предателей»[294]...
Но почему же все-таки не было суда, спросит внимательный читатель. Ведь, в конце концов, именно казнь без суда больше всего дает повод заподозрить Грозного в несправедливом и жестоком убийстве... Да, суда не было. Согласно законам Русского государства (см. Судебник 1550 г.) судить боярина имела право только боярская Дума, а она вряд ли пожелала бы выдать на расправу знатнейших своих членов, сколь бы ни велика была их вина. Не рассчитывая преодолеть ее сопротивление, царь и отдал столь резкий, суровый приказ – покончить с предателями действительно без суда и следствия. Всего несколько месяцев спустя, отвечая на обвинения Курбского в свирепой кровожадности и «кривине суда»[295], Грозный прямо писал о совершенном боярами преступлении. О том, что «сия их измена всей вселенной ведома», а «таких собак везде казнят!»[296]. И так ли уж не прав был царь?..
Глава 9
МИФ О ПЕРВОМ РУССКОМ «ПРАВОЗАЩИТНИКЕ» –
КНЯЗЕ КУРБСКОМ
Здесь мы вплотную подошли к событию не только наиболее известному в длинной череде боярских заговоров и измен эпохи Ивана IV, но едва ли не самому мерзкому в отечественной истории, сравнимому, пожалуй, лишь с действиями генерала Власова. Весной 1564 г. на сторону противника перешел главный государев наместник в Ливонии – князь Андрей Курбский. О том, как низко пал герой взятия Казани, свидетельствует уже то, что бегство его произошло совсем не так ярко, дерзко, гневно, на глазах у всего войска, как попытался сделать некогда под Оршей гордый шляхтич Михаил Глинский. Курбский бежал именно как предатель, как клятвопреступник – в страхе, тайно, под стыдливым покровом темной ночи.
Стараясь возможно более романтично и трогательно передать этот момент – когда, поцеловав в последний раз жену и маленького сына, князь перемахнул (при помощи слуг) через высокую городскую стену Юрьева (Тарту), туда, «где его уже ждали оседланные лошади»... Эдвард Радзинский говорит, что решился на это бегство Андрей Михайлович исключительно ради спасения собственной жизни, устрашившись вестей из Москвы, где, по словам автора, «споро работали топор и плаха»... Между тем историей зафиксировано: «на родине Курбский до последнего дня не подвергался прямым преследованиям»[297]. Напротив, именно царь сам назначил его весной прошлого, 1563 г., своим главным наместником в Ливонии – сразу по окончании Полоцкого похода. И, кстати, вельможный князь был очень недоволен этим назначением: после тяжелого похода ему хотелось отдохнуть, а Иван определил на сборы только месяц...
Страх, принудивший «дородного князя», как заурядного авантюриста, цепляясь за веревку, карабкаться через высокую крепостную стену средневекового города, страх, заставивший его бросить семью, огромные родовые имения и, главное, огромную власть, был совсем иного рода – это был «страх разоблачения»[298]. Но и о нем тоже умолчал наш неугомонный исследователь исторических загадок всех времен и народов. И это понятно. Ведь расскажи он, хотя бы вкратце, о реальных предпосылках и обстоятельствах бегства Андрея Курбского, равно как и о его дальнейшей жизни в Польско-Литовском государстве, – и сильно, очень сильно поблек бы столь любовно выписанный автором портрет «первого правозащитника». Портрет князя Курбского, в громком споре которого с Иваном Грозным г-н Радзинский увидел «первую русскую полемику о свободе, о власти, о всеобщем холопстве на Руси». (Мысль, кстати, далеко не новая. Еще Н.А Добролюбов считал Курбского первым русским либералом, чьи сочинения написаны были «отчасти уже под влиянием западных идей» и которыми Россия «отпраздновала начало своего избавления от восточного застоя»[299].)
Что же, общеизвестно: Курбский «принадлежал к числу образованнейших людей своего времени», не уступая в начитанности самому Грозному царю. «Именно эта одинаковая начитанность, одинаковая страсть к книгам служила прежде самою сильною связью между ними». Она же дала возможность и их заочному диалогу-спору. «Курбский не хотел отъехать молча, молча расстаться с Иоанном: он вызвал его на словесный поединок. Началась драгоценная для историков переписка, ибо в ней высказались не только личные... отношения противников, в ней... вскрылась историческая связь явлений»[300]. Впервые детально (и наиболее объективно) проанализировал эту переписку замечательный русский историк С.М. Соловьев. Скрупулезно, шаг за шагом, аргумент. за аргументом, рассматривая страстные, во многом предвзятые обвинения, выдвигаемые царю Курбским, и глубоко обоснованные (хотя и не менее страстные) ответы на них самого Ивана, историк прежде всего пришел к выводу о том, что критик царя выступал отнюдь не «сторонником прогресса», а, напротив, старых «родовых отношений» времен удельной раздробленности. Подлинным «православным царством» являлось для Курбского лишь то, где царь правит вместе со своей знатью. Грозный ушел от этого «идеала», став править самодержавно, и именно это главное, что не мог простить своему бывшему другу «потомок князей ярославских и смоленских... падших жертвами Иоанна IV, отца его и деда», писал С.М. Соловьев. За подробностями этого интереснейшего анализа пусть внимательный читатель сам обратится к его фундаментальной «Истории России» (книга III, М., 1960. С. 536-550). Здесь же нам хочется подчеркнуть основное.
С лютой ненавистью обличая самодержавные устремления царя, его упорные попытки, отстранив от управления боярство, создать такой сильный, централизованный механизм власти, который защищал бы главные интересы всего населения страны, а не только отдельных сословий, Курбский и впрямь на западный (конкретно – на польский) манер отстаивал права – исключительные права на власть только для аристократии, только для избранного круга лиц, именуемых «мудрыми советниками», и которым обязан подчиняться сам государь. Никакого долга, никакого служения общегосударственным задачам, полное и неоспоримое право «отъезда» (т.е. ухода) к другому правителю – лишь такая свобода, и опять-таки только для знати (ко никак – упаси бог! – не для холопов), устраивала вельможного князя. Действительно, либерал!...
Однако еще лучше, чем послания, наполненные критикой злоупотреблений Грозного царя, говорят о политических убеждениях и нравственных ценностях Курбского его собственные «деяния», многие из которых в популярной литературе вспоминаются не так часто, как «зверства» Ивана IV. Так что пусть читатель простит нам это пространное отступление...
Гордому отпрыску древнего рода князей Ярославских – представителей старшей ветви Рюриковичей, Андрею Михайловичу Курбскому было 36 лет, когда он будто бы совершенно неожиданно решил покинуть Отечество. Но подлинные исторические документы неопровержимо свидетельствуют: бежать из Русского государства князь Курбский задумал еще минимум за полтора года до означенного времениочевидно, как раз тогда, когда Грозный все сильнее стал ограничивать привилегии княжеско-боярских верхов. Курбский, как мы говорили выше, был однозначно против таких действий царя. Это, в конечном итоге, и привело к их разрыву, сделав двух давних друзей самыми непримиримыми врагами. Осознав, что, невзирая на высокое положение, он уже не может ни переубедить Ивана, ни противостоять ему, князь решил зло отомстить Грозному за поруганную боярскую честь. Он все хорошо продумал...
Хотя до сих пор окончательно не выяснено, кто сделал непосредственно самый первый шаг, кто отправил первое письмо, факт остается фактом: командующий русскими войсками в Ливонии князь Курбский долгое время лично вел тайную переписку с противником Руси – королем Сигизмундом-Августом, тщательно оговаривая условия своего перехода на его сторону. Сначала Андреем Михайловичем были получены так называемые «закрытые листы», т.е. секретные письма (правда, без соответствующих печатей) от самого короля, гетмана Н. Радзивилла и подканцлера литовского Е. Воловича. Все трое приглашали Курбского оставить Московию и переехать в Литву. Когда же князь дал свое согласие, королем и гетманом были отправлены ему в Юрьев (Дерпт, Тарту) уже «открытые листы» – официально заверенные грамоты с печатями, содержавшие приглашение приехать и обещание «королевскую ласку» (милость) вместе с солидным вознаграждением[301]. Только после этого двукратного приглашения князь и совершил свой знаменитый побег, явившись в Литву отнюдь не как преследуемая жертва «царского произвола», но именно как изменник и клятвопреступник...
Впрочем, рассчитывая на королевскую «ласку», Курбский предпочитал иметь и кое-что «за душой». Историк отмечает: еще за год до побега, будучи наместником в Юрьеве, князь обратился в Печорский монастырь с просьбой о крупном займе, и монахи, конечно, не отказали могущественному воеводе, благодаря чему он «явился за границу с мешком золота. В его кошельке нашли огромную по тем временам сумму денег в иностранной монете – 30 дукатов, 300 золотых, 500 серебряных талеров и всего 44 московских рубля»[302]. В своей книге Р.Г. Скрынников приводит по сему поводу и мнение американского исследователя Э. Кинана, который тоже «восстал против мифа о преследуемом и гонимом страдальце Курбском. Боярин оставил в России жену, но это, по мнению Э.Кинана, не было делом вынужденным. Он бежал, имея по крайней мере трех лошадей, и успел захватить двенадцать сумок, набитых добром. Ясно... Курбский взял то и тех, что и кого он считал для себя нужным для дальнейшей жизни за границей»[303].
Желанная заграница, однако, встретила его совсем не гостеприимно. Оставив Юрьев ночью, Курбский с небольшим отрядом последовавших за ним верных людей (всего 12 человек) к угру добрался до ливонского замка Гельмета – чтобы взять там проводника до Вольмара, где ждали беглецов королевские чиновники. Но... гельметские немцы поступили совсем «нецивилизованно»: они схватили и ограбили знатного перебежчика, отобрав у него все золото. Лишь после этого, говорит историк, арестованных беглецов повезли разбираться к начальству – в замок Армус. Архив города Риги и теперь хранит аккуратную запись показаний, данных тогда князем Курбским[304]...
Свою злость и разочарование таким «приемом» ограбленный до нитки Курбский выместит уже на следующий же день, оказавшись, наконец, в Вольмаре и сразу засев за послание бывшему другу-царю: «...всего лишен был и от земли божия тобою туне отогнан!.. (Но) не мни, царь, не помышляй нас погибшими. Прогнанные (тобою) без правды... к богу вопием день и нощь на тя!»[305]
«В Литве беглый боярин первым делом заявил, что считает своим долгом довести до сведения короля о «происках Москвы», которые следует «незамедлительно пресечь». Курбский выдал литовцам всех ливонских сторонников Москвы, с которыми он сам вел переговоры, и назвал имена московских разведчиков при королевском дворе». Более того. «По совету Курбского король натравил на Россию крымских татар, а затем послал свои войска к Полоцку. Курбский участвовал в этом вторжении. Несколько месяцев спустя с отрядом литовцев он вторично пересек русские рубежи. Как свидетельствуют о том вновь найденные архивные документы, князь благодаря хорошему знанию местности сумел окружить русский корпус, загнал его в болото и разгромил. Легкая победа вскружила боярскую голову. Он настойчиво просил короля дать ему 30-тысячную армию, с помощью которой он намеревался захватить Москву. Если по отношению к нему есть еще некоторые подозрения, заявлял Курбский, он согласен, чтобы в походе его приковали цепями к телеге, спереди и сзади окружили стрельцами с заряженными ружьями, чтобы те тотчас же застрелили его, если заметят в нем намеренность к бегству; на этой телеге... он будет ехать впереди, руководить, направлять войско и приведет его к цели (к Москве), пусть только войско следует за ним»[306]. Эти приводимые Р.Г. Скрынниковым личные признания князя Курбского – из Государственного архива Латвии...
Почему же так униженно, так подобострастно-настойчиво стремился доказать свою лояльность новому государю доселе столь гордый и независимый князь, не пожелавший смириться под властью русского самодержца? Загадка сия раскрывается просто. Еще царь Иван, отвечая на послание Курбского, весьма справедливо заметил, что крамольникам и изменникам нигде в мире, ни в одном государстве не доверяют и в большинстве случаев позорно «вешают как собак». Ведь предавший однажды, может предать и второй раз... Это подтвердилось всей дальнейшей судьбой Курбского. Почти двадцать лет проведя в Польше, князь, несмотря на все старания, так и не смог добиться ни твердого доверия со стороны короля, ни того высокого положения, какое занимал он в Москве, до конца жизни сам себя сделав изгоем...
Недоверие к перебежчику начало сказываться сразу же по прибытии его на территорию Польши-Литвы. За все услуги, оказанные Курбским короне польской, а также в возмещение ущерба за брошенные на Руси вотчины, король Сигизмунд-Август выдал Курбскому 4 июля 1564 г. жалованную грамоту на имение Ковельское[307] (расположенное на Волыни), ввиду чего он незамедлительно стал громко называть себя во всех письмах «князем Ярославским и Ковельским». При этом новоиспеченный «князь Ковельский» не заметил (или не пожелал заметить) того, что грамота, по сути, назначала его только королевским управляющим Ковельским имением, а не полноправным собственником. В грамоте, например, отсутствовало упоминание о том, что Курбский может свободно распоряжаться имением (дарить, продавать, закладывать), что оно дается ему и его потомкам «на вечные времена» с правом наследования[308]. Наконец, чтобы грамота вступила в действие, одной воли короля по литовским законам было недостаточно – ее должен был утвердить еще генеральный сейм. Акт же назначения Курбского королем на староство Кревское был вовсе противозаконным. Согласно литовскому статуту король не имел права раздавать иностранцам никаких должностей. (Вот когда пришлось ощутить Курбскому, что есть на деле столь воспеваемый им «синклитский совет» при государе.) Все это, повторим, князь предпочел тогда не заметить – очевидно, как нечто совершенно незначительное, не стоящее его внимания. Однако сама жизнь очень скоро напомнила Андрею Михайловичу, кто теперь есть кто...
Самовольно присвоив себе титул «князя Ковельского» и, по всей вероятности, тут же позабыв весь свой либерализм, Курбский начал распоряжаться там как истый удельный вотчинник – цинично и жестко, требуя от всех и вся беспрекословного рабского подчинения. Но доставшуюся ему в управление богатую Ковельскую волость (вместе с примыкавшей Вижовской волостью и местечком Миляновичи) населяли вовсе не рабы. Помимо крестьян там жили мелкие шляхтичи, мещане, евреи – люди издавна лично свободные и пользовавшиеся разнообразными привилегиями, вольностями, как на основе Магдебургского права, так и на основе жалованных грамот прежних королей. Никакие указы Сигизмунда-Августа не могли подчинить этих людей Курбскому. А посему между князем и населением данных ему в управление волостей сразу началась настоящая война. Протестуя против поборов и притеснений со стороны Курбского, ковельцы буквально завалили городской магистрат жалобами на него. (Некоторые из этих жалоб, кстати, опубликованы в упоминавшемся выше Собрании документов. Работая над образом своего свободолюбивого «героя», и с ними тоже нелишне было бы ознакомиться г-ну Радзинскому.) Особо острый конфликт случился у Курбского с ковельскими евреями, из которых он незаконно вымогал крупные суммы денег. Когда они отказались ему платить, рассвирепевший князь велел своему уряднику (управляющему) Ивану Келемету (дворянину, бежавшему вместе с ним из России) вырыть во дворе Ковельского замка большую яму, наполнить ее водой и пиявками, а затем сажать в эту яму евреев, держа их там до тех пор, пока они не дадут согласие выплатить требуемые деньги. Как свидетельствуют документы, «вопли истязаемых были слышны даже за стенами замка»[309]. Ввиду такого вопиющего произвола за своих единоплеменников вступилась еврейская община соседнего г. Владимира, приславшая в Ковель своих представителей с требованиями прекратить пытки и восстановить законный порядок в соответствии с королевскими привилегиями. Но вышедший к ним И. Келемет спокойно заявил, что никаких их «привилегий» он знать не хочет, что делает все исключительно по приказанию своего князя, а князь может наказывать своих подданных, как ему вздумается, даже смертью, и ни королю, ни вообще никому другому нет до этого никакого дела...[310]
Развязка сего конфликта произошла уже на Люблинском сейме, куда община Ковеля послала своих депутатов и где в это же время присутствовал и Андрей Курбский. На князя официально была подана жалоба самому королю. Но... даже во время начавшейся тяжбы князь, нисколько не смущаясь и не считая себя виновным, продолжал утверждать, что действовал совершенно законно, ибо имеет полное право собственности «на волость Ковельскую и ее обывателей» (так, очевидно, понимал настоящую свободу князь-либерал...). В такой ситуации королю ничего другого не оставалось, как просто приказать Курбскому оставить евреев в покое и, главное, специальным своим декретом разъяснить строптивцу, сколь в действительности ограничены его «права» на Ковельское имение, данное ему лишь для содержания, для того, чтобы он служил королю. По смерти Курбского при отсутствии у него наследника мужского пола оно должно снова отойти казне[311]. Так, наконец, поставили на место гордого сторонника боярской вольницы.
Однако вышеприведенные факты – это еще далеко не все «подвиги» Андрея Михайловича. Так как ему, привыкшему жить с размахом и блеском, одного Ковеля было явно маловато, то, стремясь упрочить свое материальное положение, князь Курбский в женился. Женился поначалу удачно, хотя и в обход канонических законов (ведь в России у него оставались жена с ребенком, и развода ему никто не давал, кроме, наверное, собственной совести). Женился на богатейшей вдове – Марии Юрьевне Монтолт-Козинской, урожденной княжне Голшанской (фамилии в Польше весьма известной). До этого Мария Юрьевна похоронила уже двух супругов, владела поистине несметными сокровищами, которые все и записала в брачном договоре на нового муженька, выражая свою «искреннюю любовь и усердие к его милости князю»[312]. Правда, разбогатев и породнившись с коренной польской шляхтой, Курбский вскоре хлебнул и шляхетских невзгод. Дело в том, что в семействе Голшанских шли вечные раздоры из-за самого большого фамильного имения – Дубровицкого. Родные сестры, княжны Мария и Анна Голшанские, владели им нераздельно, а потому постоянно между собой ссорились из-за него. В эти ссоры часто вмешивался муж Анны Юрьевны, Олизар Мылский, совершая разбойные набеги и грабя крестьян Марии Юрьевны. Да и сами сестры отнюдь не брезговали «развлечениями» подобного рода. Анна Юрьевна не раз лично командовала отрядом своих вооруженных слуг в лихих налетах на земли сестры[313]. Не осталась в долгу и Мария Юрьевна. Как-то, устроив засаду на дороге, она до нитки ограбила родственницу[314]. Теперь, когда Курбский стал официальным владельцем родовых имений своей жены, вся вражда родственников и детей Марии Голшанской от первых браков перешла на самого Курбского. К открытым налетам и разбоям добавились постоянные доносы властям, грязные сплетни[315], которые не гнушались распускать родичи вокруг четы «молодоженов». А сыновья Марии – Ян и Андрей Монтолты – не только делали попытки, подкупив слугу, выкрасть у Курбских чистые бланки с их личными печатями и подписями[316], но и прямо покушались убить «московита», подстерегая его на дорогах[317]...
Все это до крайности разочаровало и ожесточило беглого князя. Он начал сознавать, что навсегда останется чужим между этими, по его собственным словам, «людьми тяжкими и зело негостелюбивыми»[318]. Но пути назад не было, как не было больше ни уверенности, ни покоя в душе. Наверное, тщетно стремясь избавиться, уйти от этой неотвратимо наваливающейся глыбы одиночества и запоздалого раскаяния, раскаяния, которого требовала совесть, но которое не желал допускать в сердце гордый разум, князь Курбский и обратился тогда к книгам. Он учил латынь, занялся философией Аристотеля, понемногу переводил «Беседы» Иоанна Златоуста. Однако не это было главным. Самой тягостной, но и самой болезненно-желанной, как своего рода духовный наркотик, стала для него работа над знаменитой «Историей о великом князе Иване Васильевиче» – первой попытке представить Грозного царя в образе мучителя и таким способом отомстить за свое крушение. Хотя, видимо, не только отомстить. Но и оправдаться. Очистить свою стенающую душу не столько даже перед Иваном, перед современниками и потомками, сколько перед самим богом, на его последнем суде. Неслучайно свои писания Курбский обещал взять с собой в гроб. Он знал, что совесть его нечиста, и, страшась ответа, заранее готовил свою оправдательную речь...
Но вернемся к фактам. Не выдержав и трех лет, брак Курбского с Голшанской распался. Причем, как свидетельствуют документы, Андрей Михайлович сам собирал показания против жены, согласно которым Мария Юрьевна изменила ему со слугой Жданом Мироновичем[319]... Развод был получен, но и после него бывшие супруги еще долго досаждали друг другу взаимными упреками и тяжбами. К чести женщины надо сказать, что Мария Голшанская сумела отстоять главные фамильные имения от попыток князя удержать их за собой[320]. Курбский снова остался почти ни с чем, если не считать весьма условное «владение» Ковелем, на жителях которого он и вымещал переполнявший его гнев, досаду, бессилие.
Окончательно исчезла по отношению к непокорному московскому перебежчику и королевская «ласка». Например, в ответ на жалобу ковельского панцырного боярина Кузьмы Порыдубского о том, что князь Курбский в 1574 г. беззаконно отнял у него имение Трублю, «заграбил движимое имущество» и шесть лет держал его с женой и детьми в «жестоком заключении»[321], король, не желая покрывать его самоуправные выходки, приказал Курбскому не только вернуть Трублю, но и сполна вознаградить истца за убытки и тюремное заключение. Кроме того, предвидя попытки мести, король выдал Порыдубскому свою специальную охранную грамоту – для защиты от преследований Курбского в будущем[322]. Но князь не унимался. Историк-поляк писал совершенно справедливо: «как господин, он был ненавидим своими слугами. Как сосед, он был самым несносным. Как подданный – самым непокорным... он выступал против деспотизма, но себе позволял злоупотребления властью не менее чудовищные...»[323].
В 1581 г. его очередной жертвой стал еще один ковельский боярин – Янко Кузмич Жаба Осовецкий. По приказу Курбского его вооруженные слуги напали на дом Янко, избили плетьми жену хозяина, выгнали все семейство из собственного имения, велев убираться вон. Только жалоба королю спасла Осовецких. Курбского вновь уличили в незаконных деяниях. Королевской грамотой ему было приказано немедля вернуть Осовецким отобранное имение и возместить все убытки. Примечательно, что когда специальный королевский чиновник явился к Курбскому, дабы уведомить его об этом, князь пришел в ярость, обругал посланника «неблагопристойными московскими словами» и выгнал прочь. Правда, скоро одумавшись, Андрей Михайлович послал слуг догнать его и сказать, что он вовсе не противится."королевской воле»...[324]
Наконец, тогда же к королевскому двору отправили целую делегацию с жалобами на Курбского и ковельские крестьяне, обвинившие князя в самых зверских поборах и притеснениях, а также в том, что он отнимает у них земли и раздает своим людям[325]. Так что, выслушав их, король без всякого следствия сразу велел написать Курбскому приказ крестьян впредь не обижать и незаконных новых податей с них не требовать[326]... Последний факт особенно интересен и показателен тем, что еще задолго до этих событий, еще только готовясь предательски покинуть Отечество, князь Курбский в послании к монахам Печорского монастыря нещадно ругал Грозного за «оскудение дворян» и... «страдания земледельцев»[327], то бишь крестьян. Когда же искренен был князь? Когда громогласно стенал о «невинных жертвах» царя или когда сам круто разбирался со своими (а равно и не своими) «людишками»? В отличие от Эдварда Радзинского, не вспомнившего ни об одном из вышеприведенных документальных свидетельств, мы опять-таки предоставляем читателю возможность сопоставлять и решать самому...