355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Пушкарева » Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X — начало XIX в.) » Текст книги (страница 2)
Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X — начало XIX в.)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:17

Текст книги "Частная жизнь русской женщины: невеста, жена, любовница (X — начало XIX в.)"


Автор книги: Наталья Пушкарева


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

Перечисленные выше доминанты, будучи одновременно брачными условиями, оказывали немалое воздействие на строй частной жизни женщин Древней Руси и московиток XVI – ХVII вв. Осталось сказать об еще одной из них, имевшей немалое влияние на самостоятельность или зависимость, «свободу» или «угнетенность» женщин в семьях допетровского времени. Речь идет об их праве на развод.

Возможность расторгнуть брачную сделку формально имели и муж и жена. Основным поводом к разводу считалось прелюбодеяние, но определялось оно для супругов различно.

Муж считался изменником, если имел на стороне наложницу и детей от нее. По словам очевидцев русского семейного быта XVII в., «прелюбодеянием (для мужчины. – Н. П.) считалась длительная связь с женою другого» [70]. Варианты «прелюб» описаны в источниках и довольно разнообразны – от побочных семей до брачных союзов из трех человек, упомянутых «Правосудием митрополичьим» (ХШ в.) (статья о двух женах, живущих с одним мужем) или «Сказанием об убиении Даниила Суздальского и начале Москвы» (XVII в.) (в которой два «сына красны» боярина Кучки «жыша со княгиной в бесовском вожделением, сотонинским законом связавшися, удручая тело свое блудною любовною похотною, скверня в прелюбодейсгвии») [71]. Формально, конечно, жена имела право потребовать развода, если могла доказать факт измены супруга, но разводных грамот такого рода от X–XVII вв. не сохранилось [72].

Женщина считалась «прелюбодеицей», если она только решалась на связь с другим мужчиной [73], на «чюжеложьство» [74]. Узнавший о ее вероломстве супруг не просто имел право, но и обязан был развестись (мужей, прощавших женам их измены, рекомендовалось наказывать штрафом в пользу церкви – должно быть, далеко не каждый адюльтер влек за собой развод). Просьбы супругов о разводе по «вине прелюбодеяния», как правило, заканчивались прошением о разрешении нового брака (иногда с вполне конкретной избранницей), что заставляет заподозрить авторов грамот в злоумыслии [75]. Кроме того, отношение к «пущеницам» (разведенным женщинам) в привилегированной части общества было осуждающе-сострадательным, как к «порченым»: не случайно летописцы отметили факты, когда князья, воюя с тестями, «нача пущати» своих жен: это было равносильно оскорблению [76].

О том, насколько были распространены разводы в допетровское время, судить сложно. Еще труднее находить свидетельства того, какие чувства вызывало наличие права на развод (или отсутствие его реальной возможности) у людей того времени. Вероятно, частное право, регулировавшее семейные отношения в X–XVII вв., шло от конкретных казусов: разрушения семейной общности по тем или иным причинам. К ним, помимо прелюбодеяния, церковный закон XII в. относил бездетность брака, в том числе импотенцию мужчины: «аще муж не лазит на жену свою, про то их разлучити» [78]. Любопытно, что поздние памятники – литература XVII в. – зафиксировали искомое нами как исследователями частной жизни женщины допетровского времени отношение женщин к подобной возможности («идох за него девою сущи непорочна, и он же, старец, не спит со мною… поймайте его и ведите к судиям, да исполнят над ним!» [79]). Но разводные грамоты такого рода не известны.

Еще одним поводом к разводу для женщины могла быть невозможность главы семьи «держати» (материально содержать) жену и детей. Образ такого рохли, да к тому же еще и пьяницы, пропившего все семейное добро, включая «порты» жены, оставил один из ранних памятников покаянной литературы [80.] С течением времени этот повод к разводу незаметно исчез из текстов канонических сборников. Зато появился (примерно в ХIII–XIV вв.) новый мотив: пострижение одного из супругов.

Известный казус с Соломонией Сабуровой, с которой развелся в. кн. Василий III (1526 г.) – формально: по причине принятия ею схимы, фактически: из-за «неплодия» многолетнего брака, – свидетельствует, что для представителей церковных властей дилеммы в этом вопросе не было. Отсутствие детей в царской семье, ставившее под угрозу существование рода Рюриковичей, было «головной болью» кн. Василия и его окружения. Восточному же патриарху, к которому русский царь обратился с просьбой разрешить развод, эти тревоги не показались мотивом, веским для «разлоучения». Поскольку недостойные поступки со стороны Соломонии отсутствовали (летописец прямо указал, что развод был совершен «без всякой вины от нея»), князь заставил жену принять постриг. Автор миниатюры в Радзивилловской летописи изобразил Соломонию, заливающуюся слезами, на фоне высоких стен монастыря, в котором ей суждено было прожить 16 лет. Андрей Курбский был позже возмущен тем, что Василий постриг Соломонию «не хотящу и не мыслящу о том». По словам Герберштейна, великая княгиня энергично сопротивлялась постригу, растоптала принесенное ей монашеское одеяние, что заставило Ивана Шигону (советника Василия Ш) ударить «ее бичом» [81].

Личная драма Соломонии не бралась в расчет ни бывшим мужем, ни вообще кем-либо. Сказать, что несчастная женщина относилась к своей «тяшкой болезни» безропотно, никак нельзя: сохранились «памяти» о том, как она пыталась вылечиться от «неплодства» [82]. Народная же молва и вовсе восстановила доброе имя пострадавшей, донеся до нас предание о том, что в монастыре княгиня-схимница родила сына Георгия [83].

Напротив, в. кн. Василия за его отношение к Соломонии народ не раз поминал недобрым словом, называл «прелюбодеем» (хотя официальные источники перекладывали ответственность за недостойный поступок на бояр, якобы сказавших: «Неплодную смоковницу посекают и измещуть из винограда»). Тот факт, что долгожданный наследник (будущий Иван Грозный) родился у Василия и молодой польки Елены Васильевны Глинской не сразу, а лишь через три года после свадьбы, «простецы» интерпретировали как подтверждение «вины» князя, его неспособности продолжить род, упорно приписывая отцовство «сердешному другу» Елены Глинской – кн. Ивану Телепню-Оболенскому. Общественное осуждение развода великого князя с Соломонией выразилось и в том, что второй брак Василия многие считали «незаконным», предсказывали, что от него родится сын, который наполнит царство российское «страстми и печалми» [84]. Показательно также, что прецедент Василия и Соломонии не породил «волны» «разлоучений», оставшись осуждаемым и чуть ли не единственным явлением. Впоследствии Петр I, совершивший аналогичный поступок, долго не решался вступить в новый брак и старался поддерживать добрые отношения с принявшей постриг Евдокией [85].

Оценивая соотношение «нормы» и «действительности» в вопросе о разводе, приходится признать исключительную ограниченность возможностей его для женщин допетровского времени, в том числе для представительниц царской семьи. Казалось бы, формально сама Соломония могла потребовать развода с Василием после трех лет бездетного брака, однако фактически случаев таких прошений от женщин нет; все обнаруженные ныне относятся к ХVIII в., и лишь одно из них удовлетворено. Поступление же супруги в монашество давало полную уверенность в «благополучном» исходе дела (разводе): мужья не стеснялись «подводить жен под монастырь» (не случайно эта идиома возникла в русском языке в XVII в.) [86]. Впрочем, народные поговорки зафиксировали возможность и обратной ситуации («От жен люди постригаются» [87]): вероятно, женщины с сильным и независимым характером могли внести существенные «коррективы» в представление о распределении «семейной власти».

Частную жизнь женщин допетровской Руси могли бы охарактеризовать примеры реализации их права на развод с мужьями-клеветниками, формально постулированного в ХII в. (такую возможность давала бездоказательная «крамола» на их целомудрие, несправедливое обвинение в колдовстве, воровстве, убийстве, «любом злом деле»). Среди записок иностранцев есть упоминание о возможности для жены в России «разлучиться» с мужем и в случае, если он жестоко с ней обращался [88]. Нарративная литература приводит слова жен, измученных пьянством супругов: «Не моще терпети, всегда муж пьян приходит, дом наш разорился, с ним бы разошлася…» [89]. Но примеров прошений жен о разводе по этим причинам нет. Эту сторону частной жизни московиток ХVII в. особенно ярко характеризует поговорка, записанная в ХVIII в.: «Женитьба есть – а розженидьбы нет» [90]. И не случайно в русском языке муж и жена с давних времен именовались именно «с[о]упругами» – людьми, «со[у]пряженными» браком, семьею как лошади одной упряжью [91]. Практическая затруднительность расторжения брака для женщины допетровского времени объяснялась и тем, что в случае положительного ответа она могла требовать возмещения мужем расходов по судебному процессу и получения большой части имущества «на содержание» [92].

Перед нами предстали, таким образом, доминанты, оказывавшие влияние на некоторые стороны частной жизни древнерусских женщин и московиток XVI–XVII вв. Все они воздействовали на эмоциональный строй семьи, но степень и форма их влияния были разными в разные периоды существования супружеского союза. Едва ли не главной из них было право выбора брачного партнера, опосредованное – в течение всего рассматриваемого нами периода – волей родственников невесты. Важно отметить, однако, что на протяжении всех семи веков вместе с тенденцией «вмешательства» родственников и прежде всего родителей в частную жизнь их детей или подопечных постоянно сосуществовала и тенденция обратная – стремление решать эти вопросы «единолично», согласуясь, во-первых, с собственными эмоциями и склонностями и, во-вторых, руководствуясь просто стремлением девушки выйти замуж, в силу постыдности статуса старой девы.

Принимая решение о выходе замуж не один раз в жизни (как то предписывалось долгое время церковными нормами), отказываясь от «целомудренного вдовства», женщины в Древней Руси и Московии XVI – ХУЛ вв. чаще всего осознанно шли на нарушение навязываемых сверху (но не общепринятых!) правил. Мотивами здесь были: либо бездетное первое супружество (поскольку и нормы светских законов – в отличие от аскетических запретов норм церковного права– в некоторых русских землях допускали это), либо – на поздних этапах, в XVI–XVII вв. – эмоционально-личные факторы. Отношение общества к повторным и последующим бракам женщин было в целом толерантным, а в каждом конкретном случае, в конкретной судьбе – индивидуальным.

Существенное значение в последующей замужней жизни женщины могло иметь социальное и имущественное равенство (или неравенство) породнившихся органических групп. Различные по характеру источники – от назидательных и летописных до судебно-правовых – демонстрируют возможные следствия отклонений от «нормы» (социального и имущественного равенства супругов): изменение социально-ролевых функций брачных партнеров в семье, ломку традиционной семейной иерархии, виктивное (провоцирующее на нарушение общепринятого) поведение одного из супругов, следствием "которого мог стать, например, конкубинат. Подробное рассмотрение примеров мезальянсов позволило сделать вывод о неприемлемости их обществом. Оно готово было скорее допускать адюльтер, сожительство с социально-зависимыми, побочные семьи, нежели пермиссивно реагировать на смешение социальных и имущественных различий в браках.

Определенное влияние на эмоциональный строй отношений в формировавшихся семьях могло оказать и соответствие (или несоответствие) возрастов женихов и невест. Их «сближенность» рождала большую эмоциональную привязанность, а разрыв– меньшую, готовя супружеские измены и вообще внутрисемейные конфликты.

Требование сохранения невинности до брака, активно пропагандировавшееся церковью, как показал анализ ненормативных памятников, соблюдалось не всегда, хотя действительно выполнение этого предписания могло дослужить для новобрачной «социальным трамплином» (стать боярской или даже царской невестой на смотринах) и оказать существеннейшее влияние на ее последующую жизнь в браке.

Наконец, на судьбу, внутренний мир и повседневный быт женщины могла повлиять (и влияла!) такая доминанта, как право на расторжение брачной сделки. Вне сомнения, если заключение ее было прямо зависимо от родителей вступающей в брак, то расторжение должно было быть делом сугубо личным, частным делом «мужатицы». Нормы древнерусского права предоставляли женщинам такую альтернативу супружеству как развод, однако документы сделок и вообще ненормативные памятники (литература, фольклор) свидетельствуют об исключительности таких примеров. В нормах светских и церковных законов было перечислено немало поводов к «разлучению», и в этой иерархии первейшим было прелюбодеяние супруги. Для самих же «руссок» и московиток (да и их мужей) подобная иерархия была, как можно понять из ненормативных источников, отнюдь не безусловной, и значительно большее значение и распространение имели разводы по причине ухода одного из супругов в монастырь.

Перспектива жизни в монастыре как альтернатива обычной семейной жизни была в средневековой Руси и Московии XVI–XVII вв. достаточно, но не широко распространенной [93]. Двумя важнейшими, лиминальными фазами жизненного цикла женщины – замужеством и прекращением или расторжением брака – исчерпывалась вся ее взрослая, сознательная – иногда самостоятельная, иногда зависимая – повседневная жизнь [94].

II
«А ПРО ДОМ СВОЙ ИЗВОЛИШЬ ВСПОМЯНУТЬ
Повседневный быт в частной жизни женщины: работа и досуг

В повседневном быту русского средневековья господствовали ценности, представляющиеся современному сознанию второстепенными: ведение хозяйства, надзор за челядью, рождение и воспитание детей. Вся эта сфера жизни людей зависела от женщин в куда большей степени, чем от их мужей, отцов, братьев. Это была сфера их «господства». Основную часть повседневного быта любой жительницы древнерусского государства и московитки XVI – ХVII вв. занимала, работа, домашняя и вне дома.

Для всех представительниц непривилегированных слоев она была формой выживания, заполняя подавляющую часть дневного, а зачастую и вечернего времени. Она же составляла едва ли не главное содержание жизни женщин [1]. Большинство повседневных эмоциональных отношений и связей возникало в процессе выполнения ими различных производственных операций. Если церковные наставники домосковского периода понимали под воспитанием «дщерей» только заботу о том, чтобы они «не растлили девства» [2], если они не говорили о необходимости привлекать девочек к труду, то лишь потому, что включение их с раннего возраста в домашние работы было очевидным. К ним готовили с 4–5 лет, целенаправленно обучали с 7-ми [3] (в том числе и в среде аристократии). Появление в сборниках для назидательного чтения тезиса о педагогическом значении работы относится к сравнительно позднему времени, не ранее XVI в. [4], когда труд стал восприниматься как средство самообуздания и самовоспитания. Тогда же самоотверженная работа женщины стала приравниваться к самоотдаче в молитве [5], подвигу благочестия [6].

Составитель «Домостроя» (XVI в.), подробно расписав, как учить дочерей «всякому порядку, и промыслу, и рукоделию», невольно выразил собственную оценку роли «трудового обучения» в частной жизни матерей и воспитываемых ими девочек. Поздние нарративные тексты не случайно упоминали девичье «прилежание в предивенном пяличном деле», а также «хитро-ручное изрядство» и «шелковидное ухищрение» в контексте положительных характеристик юных невест [7]. Отмеченная Сильвестром рачительность хозяйки к каждому кусочку, крошке, лоскутку, воспитываемая в девушках с детства, показывает, насколько ценились в частной жизни человека допетровского времени все эти блага: еда, питье, одежда. Об этом же говорит и эпизод в «Повести о Петре и Февронии» (XVI в.), в котором бояре выразили возмущение поведением Февронии, стряхивавшей «в руку свою крохи» хлеба, «яко гладна»: Петр решил «искусить ю», раскрыл ее руку, чтобы убедиться в верности слов «некоего», которой «навадил» его «на ню» – и обнаружил в открытой руке супруги «ливан добровонный и фимиян», в которые чудесно превратились крошки [8]. В этой зарисовке житийного чуда – не только религиозные мотивы, не только исключительное уважение средневекового человека к еде, но и «увязанность» назидательной идеи беречь хлеб с образом женщины как воспитательницы.

Православная идея «воспитания работой» не противоречила и народной традиции, которой была свойственна поэтизация труда. Если в православных текстах труд часто подразделялся на престижный «мужской» (пахота, строительство) и не столь престижный «женский» (приготовление пищи, уход за скотиной, ткачество [9]), то народная традиция уважала любую работу в равной степени. В фольклорных и письменных источниках часты упоминания мужчин, занятых приготовлением пищи, и женщин, выполняющих «мужскую» работу. Такие сведения есть и в «Русской Правде» [в статье о вдовах, вынужденных пахать, чтобы выплатить подати], и в сказках, и в пословицах, и в этнографических описаниях конца XVIII в. Посетивший Россию в конце XVII в. посол Рима в Москве Я. Рейтенфельс вообще отметил, что «женщины трудятся на полях гораздо более, чем мужчины» [10].

И все же с незапамятных времен существовали и безусловно женские занятия, и среди них– рукоделие. Не только крестьянки и незажиточные горожанки, но и боярыни, княжны, черницы в монастырях ткали, шили, вышивали. Работами «люботрудниц» – царицы Анастасии Романовой (первой жены Ивана Грозного) и царевны Ксении Годуновой (дочери царя Бориса) можно и сегодня любоваться в ризнице Троице-Сергиевой лавры. Не менее известны прикладные работы знаменитой интриганки середины XVI в. Ефросиньи Старицкой, удаленной Иваном Грозным с политической арены в Воскресенский женский монастырь на Белоозере. Для ее неуемной энергии необходим был выход, и потому организация на Белоозере, а затем и в Горицком монастыре знаменитых золото-ткацких мастерских стала формой сублимации деловой активности княгини [11].

И хотя источников, отразивших отношение самих аристократок к их «женской работе» как особому виду труда, казалось бы, нет, нетрудно убедиться, что «хитроручное изрядство» требовало неформального, творческого отношения к делу. В отличие от представительниц низших социальных слоев, для которых труд был вынужденной необходимостью, женщины привилегированных сословий «прилагались» «ручному делу» не по экономическим мотивам. Для них, родившихся или принадлежавших к семье венценосцев, их «подружий» и боярынь, равно как для некоторых княгинь и княжон в провинции, в том числе «приимших мниший чин», неспешное и несуетное вышивание и золототкацкое дело превратились в особую форму самовыражения, проявления индивидуального вкуса и самоактуализации. Трудясь «каждо в своем звании неленостно», знатные аристократки руководили и сами участвовали в создании великолепных произведений прикладного искусства («руками дело честно своими робили») [12]. Так возникали образы, полные умиротворенности и спокойствия, выражавшие проникновенное понимание их исполнительницами идей христианской дидактики (в литературе таким образом была «тихо» ткущая Феврония, перед которой «заец скача», в золототкачестве – персонификации идей женской преданности, любви и веры – образы «жен-мироносиц») [13].

В середине XVII в. в русской литературе появились новые героини. Их поведение было окрашено непривычными красками, красками «живства» и «подвижности» [14]. Это изменение отчасти прослеживается в том, как стало изображаться отношение женщин к работе, причем именно не к мелочным домашним обязанностям, а к деятельности в широком смысле слова. Одна из повестей XVII в. утверждала невозможность успешной работы, когда «на душе мутитца», «делать ничего не хощет[ца]», косвенно признавая результативность лишь того труда, который превратился в душевную потребность [15]. Этой мысли вторила другая повесть, героиня которой «так стала жить и труждаться, что в подавление всем окольным людям», «с великою борзостию, с большим заводом» (побуждением других к таким действиям), так что окружающие «дивовались ее великому заводу» [16]. В отличие от женских образов, созданных фантазией и мастерством самоуглубленных вышивальщиц XV–XVI вв., женские образы русской фресковой живописи XVII в. создавались уже в ином «ключе», дополняя картину суетного, мимотекущего и многомятежного мира. Лица их перестали быть безучастными и бесстрастными, а сами они оказались «захваченными оживленной деятельностью, находящейся в состоянии движения» [17]. Пользуясь языком Сильвестра, наставлявшего домохозяек, женщины середины XVII столетия стали хлопотуньями, которые «сами накако ж, никоторыми делы, опрочь немощи, без дела не были» [18].

Толчком к изменениям в литературе и искусстве второй половины XVII в. (за несколько десятилетий до петровских преобразований) послужили обстоятельства исторические: усиление втягивания женщин, прежде всего из дворянской среды, в дела управления поместьями, продолжение прерванной почти на век эволюции правовых норм, касающихся женского имущества, отмена ряда запретов. Известно, что домосковский период оставил немало свидетельств хозяйственной деятельности женщин: от берестяных грамот с поручениями слугам, долговыми и ростовщическими расписками, заметками о покупках и ценах на них (ранние – ХII в., поздние – XIV–XV вв.) до многочисленных и разнообразных актов имущественных распоряжений замужних и вдовых княгинь и правительниц [19].

В дальнейшем, однако, число сделок несколько сократилось (что могло быть обусловлено формальным уменьшением числа самовластных правительниц в эпоху централизации), в том числе после запретительных указов 1552–1627 гг., исключивших женщин из числа получательниц определенных типов наследства в форме недвижимости [20]. Но именно тогда, вместе с возникновением и распространением условных земельных держаний, в России образовался значительный слой собственников недвижимости с особыми правами, жены которых (дворянки) стремились добиться законодательно оговоренного права пользоваться и распоряжаться семейными владениями.

Документы земельных сделок XVI–XVII вв. рисуют увлекательную и во многом неожиданную для нас картину активной хозяйственной и предпринимательской деятельности русских помещиц. Сами обстоятельства – постоянные и частые отлучки мужей на «государеву службу» – заставляли «жен дворянских» подолгу выполнять функции управительниц поместий, показывая себя властными и расчетливыми домодержицами. В пользу этого говорит количество сделок второй половины XVII в., заключенных женщинами от собственного имени и по поручению мужа [21]. Но если анализ соотношения частно-юридических норм и повседневной хозяйственной практики второй половины ХVII в. не входит в задачи данного очерка, то влияние изменившейся роли и форм деятельности женщин привилегированного сословия на взаимоотношения с членами семьи, на роль женщин в ней можно попытаться представить на основании эпистолярных памятников. Написание даже частных писем подчинялось в допетровское время определенному канону, поэтому поначалу трудно превозмочь досаду на их содержательное и эмоциональное однообразие. И все же даже те из них, которые были написаны писцами под диктовку и были всего лишь отчетами жен, сестер, дочерей, племянниц, «внук» о хозяйственных делах, отразили одновременно и индивидуальные чувства, стремления, переживания, и семейную стратегию в отношении имущества.

Судя по письмам, жены землевладельцев в столице и провинции занимались хозяйственными делами отнюдь не «с принуждением» и не «безучастно», как то показалось агенту английской торговой компании Джерому Горсею [22]. Напротив, они были «во многом имении крепкоблюстителны» и никоей «тщеты» не творящими [23]. Многие из дворянок были собственницами и личных земельных угодий, не говоря уже об общесемейном недвижимом имуществе. И в то же время редкие из них располагали «прикащиками» или ключницами [24] (которые, кстати сказать, письменно отчитывались перед своими хозяйками о выполнении поручений) для выполнения управленческих функций. Чаще все вопросы им приходилось решать самим. Немалыми трудностями организационно-экономического характера диктовались жалобы женщин на неисполненность тех или иных распоряжений, отсутствие или нехватку денег, ими же объяснялся униженно-просящий тон писем (корреспондирующий с патриархально-иерархической идеей семейного этикета): «не покинь меня, да пожалуй при моей безгаловной беде, да продай…»; [25] «не сокруши ты моей старости, не покинь меня с робяты: велел ты мне продать… а я… не продала»; [26] «и ты, государь мой братец, не покинь меня, бедныя, а я надежна на божью милость и на твое жалованье, у меня, бедные, акромя твоего жалованья приятеля нет…»; [27] «ты, государь… изволил приказывать – так мужики по се время не сиживали, и что ты, государь, изволил послать, и того я, убогая, не видала, а что в памяти в петнадцати рублев – и тех писем нет, а я, убогая, живу в печалех своих, а крестьяне меня и девки не слушают…» [28].

«Субъективная модальность» [29] переписки мужчин и женщин второй половины ХVII в. предстает совсем иной, когда в поле исследовательского анализа попадают послания самих «служивых» членам семьи – чаще всего женам и сестрам, реже – дочерям. Тон в них, как правило, уверенно-распорядительный: «Ты, сестрица, прикажи смотрет[ь], чтобы безоброчно рыбы не ловили, деньги изволь прислать не мешкав, прикажи половить рынки и на мою долю…»; [30] «те дела, сестрица, вам надобна, и делаем мы для вас: вам, сестрица, земля велми нужна, а купить нигде де добудем, и ты изволь прислать к нам…»; [31] «будет до масленицы отделаюсь – и я буду домой, а будет не отделаюсь – ко мне, свет моя, отпиши, много ли у нас…» и т. д. [32].

Однако и первая группа писем (от женщин к мужчинам), и вторая (от мужчин к женщинам) свидетельствуют, что главы семейств почитали совершенно естественным оставлять дом и немалое хозяйство, в котором вечно кто-то «бегал», «не слушал», «не доправлял», «не сыскивал» [33], на попечение своих жен, сестер («а пожитками брата моего владеет жена» [34]), взрослых (замужних) дочерей с их мужьями. Скажем, кн. И. И. Чаадаев, передавая попеченье своим имением старшей сестре (в связи со службой), писал в 1670-х гг.: «А у тебя прошу милости, изволь домом моим владеть, как своим, без счета со мною. И жену свою вручаю под твою власть, что тебе угодно – изволь имать, ко мне о том вперед не пиши…» [35] Тем в большей мере доверяли Своим женам обширные хозяйства их мужья. «Живи, душа моя, как тебя Господь Бог разумом наставит», – писал он жене, перечисляя далее, какие дела нуждаются в безотлагательном решении [36].

Женщины же тоже принимали свое положение как должное. Тон их писем по экономическим вопросам, обращенных не к родственникам, а к посторонним людям, отличает сухая деловитость и лаконичность, рисующая их энергичными распорядительницами с мертвой хваткой («вели купит[ь]», «сохрани», «не пусти», «вели прислать») [37], ничем не отличными по стилю общения от их отцов и «супружников». Впрочем, чисто эмоциональную окраску некоторых отношений и связей собственниц и зависимых от них «людишек» тоже не следует сбрасывать со счетов: женщины были зачастую мягче и восприимчивее к чужой боли («ты, свет мой, будь к ним милостив, а что они позамешкали [с выплатами. – Н. П.], так ты ведаешь, что они бедны и нужны…»; [38] «пожалуй, милостью своею обереги, надо бы в бедах призреть, а не изобидеть бедной горкой вдовы и безпомощной и да и сиротки девочки моей, осталась сира и мала…» [39]).

Несомненно, «жены дворянские» (реже – вместе с дочерьми) [40], отвергнув, по словам летописца домосковского времени, «женскую немощь и вземши мужскую крепость» [41], занимались во время длительных отлучек мужей организацией всей (а не только экономической) жизни своего имения. Подобные «сухие» материалы, лишь изредка предваряемые индивидуальными «зачинами» («А про дом свой изволишь вспомянуть…» – далее следовал отчет о выполненности распоряжений мужа) [42] или «наставлениями» («А жит[ь] бы тебе бережно [бережливо. – Н. Я.]…» [43]), как нельзя лучше характеризуют роль женщины в русской семье допетровского времени как эмоционально-организующего центра. Все сведения о совместной с мужьями (или по их «поручению») деятельности жен того времени говорят об умении супругов решать проблемы домашней экономики согласованно, в системе взаимоподдержки, соучастия. И женщины, как можно понять, очень часто становились самыми доверенными из близких в делах внутрисемейной и внесемейной экономической стратегии.

Благодаря обширным родственным, приятельским и клиентурным связям княгини и дворянки ловко обустраивали различные сделки, защищали служебные интересы супругов, решая попутно и хозяйственные вопросы с практической сметкой, решительностью и самостоятельностью. Сама жизнь родила тогда поговорку: «Бес там не сообразит, где баба доедет» [44]. Кроме того, женщины, в меньшей степени зависимые от служебной субординации и принятых норм обращения с челобитными от «низших» к «высшим», легче могли «заступиться» о конкретной судьбе, «попечаловаться» о частной карьере. Достаточно вспомнить отношения протопопа Аввакума и царицы Ирины Михайловны, которую лидер староообрядчества считал в царской семье главной заступницей слабых, способной воздействовать своими просьбами и на царя. Убеждение в том, что именно женщина может просить представителей власти о чем-то, о чем несвойственно просить мужчине [45], сохранилось в русском обществе и много позже, например, во время определения судеб участников восстания 14 декабря 1825 г. В XVII в. это неписаное правило служебной и внеслужебной этики позволяло мужчинам просить своих жен «побить челом» кому-либо и не унижаться просьбой (а тем более – отказом на нее) самим [46].

Отправляя послания друг к другу, женщины запросто спрашивали о возможности служебных перемещений своих мужей и protege: «Не можно ль на Григорьево место Косагова?»; [47] «Умилосердися, побей челом о батюшке Матфее Осиповиче, указано [ему] быть в полуполковниках… А Федора Яковлевича (муж автора письма, стольник Ф. Я. Сафонов. – Н. П.) штоб пожаловал избавил от такого чину…» [48]. Чувства «клановости», тесной родственной взаимоподдержки, корпоративности не только были основой многих подобных «тайных», «незримых» сделок между родственницами и «прыятелницами» (которые на поверку также оказывались родственницами, только дальними) [49], но и цементировали московское общество нерушимостью «старых традиций» подобной взаимовыручки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю