355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Арбузова » Не любо - не слушай » Текст книги (страница 1)
Не любо - не слушай
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:42

Текст книги "Не любо - не слушай"


Автор книги: Наталья Арбузова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Наталья АРБУЗОВА
НЕ ЛЮБО – НЕ СЛУШАЙ



Оглавление

Долгое путешествие в жизнь

Криминальное чтиво

Memory

Недоспасовские хроники

Предки и детки

Дама Измена

Судьбы скрещенье

Четыре котофея

Контакты:

E-mail: [email protected]


ДОЛГОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В ЖИЗНЬ

Как зовут человека за рулем жигулей? год рожденья семидесятый, возможностей очень мало. Плохо ведет машину, устал и нервы шалят. Истрепан, женой нелюбим, но ласков ко всем на свете. Желтеющие перелески спешат к нему на глаза, и птицы, сбиваясь в стаи, охотно его провожают. Качается образок – жена у стекла повесила. Она бережет работника, мужа она не щадит. Не спас Николай Угодник – опрокинулся жигуленок, лег колесами кверху, сломав перила моста. Тут высветилось имя – Юрий Петрович Шеберстов. Он, обгорев, затих, а Юрий Шеберстов – 2 убрался долой с экрана и паспорт российский открыл. Отчество: Николаич (Угодникович). День рожденья: сегодняшний, двадцать девятое августа… значит, стихия – земля. Жены и дочери нету… kein, пустые места. Прочее по умолчанью осталось без измененья. По отраженью в стоячей лужице – чуть узнаваемое лицо… так, дальний родственник, из хорошей семьи. За монастырскую стену плывет колокольный звон. Из-под камней трава, да на траве дрова, да на стене табличка: Николоугодническая обитель. Прах отряхнувши с ног, ступил на стертый порог.

Компьютеру не под силу вычислить человека, что лег на дно с новым отчеством и день рожденья сменил. Тем более, были найдены останки Юрия Шеберстова, факт гибели установлен, с последствиями для семьи. Ну и вообще не троньте послушника Егора. Трудно сейчас выцарапываться – спасенье, что есть монастырь. Егор довольно толково умеет обтесывать бревна. Считает, что в нем погиб плотник… выходит, погиб не совсем. На стороне заработал, купил этюдник и краски, палитру и растворитель, кисточки и картон. Прозрачной осенью пишет призрачные пейзажи – братия молча смотрит под руку чудаку. Как легко послушанье тому, кто устал бороться… как любая бессмыслица простительна и не важна. В келье сейчас их трое: Егор, Борис и Владимир. Стоят двухэтажные нары – здесь зона была, как везде. Свободное место сверху, лампочка сорок ватт. Брат Владимир вслепую носок через край зашивает, всунув нитку в иголку на лестнице, где посветлей. Брат Борис наставляет послушника Егора: не оставайся здесь, заставят много горбить. Пусто верхнее место, а кажется – пусто выше. Нет, зазвонили к обедне… будем же уповать. Да, послушанье легко, но упованье трудно: в миру еще больше нелепостей, чем нежели в монастыре. В оврагах осенняя сырость, трепещущие осины, обрывки колючей проволоки, тень зоны и запах земли. Бурый, неплодородный суглинок – его стихия. На прошлогоднем фундаменте надо поставить сруб. Накрапывает упорный, еле заметный дождик. Егор наточил топор и тюкает не спеша. Лечёные алкаши в изрядно заношенных рясах молча сидят на брусьях, не в силах ему помочь. День отлетел, пришел душу томящий вечер, и незаметно к обители подкрадывается ночь. Утром отец настоятель позвал на ковер Егора: довольно тебе, мое чадушко, с бревен кору колупать. Дело не подвигается, командовать ты не умеешь – я вызываю бригаду, хватит даром есть хлеб. Егор было испугался, но оказалось всё проще: повесят кружку на шею, пошлют побираться на храм. Прощайте, этюдник, краски и вы, бородатые рожи. Здравствуй, холодное небо, дорога и ясная даль.

Нельзя сказать, чтоб Егор не получил от отца настоятеля четких указаний: ехать в Москву, просить возле церквей, ночевать у старух-прихожанок. Однако Москва для Юрия Шеберстова – 2 была заказана. Там безутешная семья: деловая жена Юля, двумя годами постарше, держательница трех контейнеров на рынке, жесткий восемнадцатилетний сын ее Влад – от первого брака – и тринадцатилетняя дочь Алена, вроде бы от второго, однако похожая скорей на Владова отца, чем на Юрия Шеберстова. Видно, привязанность между бывшими супругами оказалась сильней официального развода. Всё это послушник Егор потихоньку вспомнил, прилежно выписывая этюды под хронический кашель ничем не занятых товарищей. По мере того как Юрий Шеберстов укреплялся в своих воспоминаньях, внешность его подтягивалась к прежнему облику. Заподозрить осколок зеркала во лжи не было оснований, и попасться на глаза охочей до церковной службы Юлии послушник Егор ни за какие коврижки не согласился бы. А потому, вставши назавтра затемно, вышел он по первому ноябрьскому ледку, проголосовал на обочине коварного шоссе и затерялся в просторах необъятной родины.

Вечер, поезд, огоньки, скудный красный пояс. Егор с подружкой-кружкой заради Христа передвигается местными поездами, где может и есть один спальный вагон, а так все общие. Сидит на чьих-то ногах, клюет носом. Вскинется, поглядит в окно – избы черны, сугроб растет у забора. Люди, похоже, вымерли – не видать, не слыхать. Станция! высунусь подышать. Баба еле лезет с низкой платформы – светлокарий тулуп и в мелкую клетку платок. Сердце-то почему защемило? следующая остановка Ливны? садись-ка, матушка, я постою, не беда. Ты на Николу Угодника собираешь, отец? устал ходить? на, возьми. Подает ржаную баранку. Бедность скостила сто лет ливенскому уезду. Вера, да снег, платки из укладок – и красные флаги в придачу. День примирения и согласия… рано легла зима. Сошел, не раздумывая, чуть подалее Ливен, вместе с попутчицей бабой, что баранку дала. Теплый запах баранки, темные клетки платка, изломы тулупчика, интонации бабы сложились одно к одному. С монастырем же не складывалось, поскольку не узнаваемо. Годно для тех, чьи родители Май Кузьмич да Искра Фоминична. Донес Прасковьин мешок и на ночлег остался. Темна вода во облацех – кто кого приласкал?

В Николоугоднической богоспасаемой обители по праздникам худо-бедно собирался народ. Отец настоятель ставил к дверям двоих дюжих послушников и не велел выпускать ни своих, ни мирян, доколе не отслужит. Если что – приказано прибегнуть к силе. Это сейчас. А мать Юрия Шеберстова, до времени им забытая, рассказывала иное. Кода не хватало церквей, на Пасху в глубинке молящиеся крепкие провинциалки стояли намертво, не сдавая ни пяди, и ей войти было не под силу, хоть вроде бы и не тесно – не в московском троллейбусе, чай. Две стороны медали: материя сопротивляется как чрезмерному сжатию, так и – путем гравитации – расширенью. Но здесь, в подливенском селе Никольском, в престольный праздник, на зимнего Николу –19 декабря – было в самую точку. Золотая середина, не тесно и не пусто. Тогда, в ночь с 7-ого на 8-ое ноября, Паня убрала в сундук Егорову рясу и еле звеневшую церковную кружку. Достала обноски мужа, отлучившегося лет десять тому назад на заработки – и с концами. Одежонка пришлась впору. В ней теперь и стоял посреди церкви Георгий Николаич Шубинцев – именно так неисповедимыми путями пропечаталось теперь в Егоровом паспорте. Не первое, не второе, а еще третье. День рожденья ему был оставлен – двадцать девятое августа, в память счастливого избавленья, год рожденья семидесятый. Прописка прежняя: у фантазерки-матери в Москве. И больше никакой семьи – хоть шаром покати. Отопленья в церкви сделать еще не успели – чуть тепло от свечей, как озимому колоску под снегом. Кругом блекло-золотистые орловские полушубки да шерстяные платки в клеточку с бахромой. И темные южнорусские глаза, живые, но не шустрые. И византийский овал лиц. И на стене в колеблющихся тенях упрямо-лобастый силуэт Сергея Николаича Булгакова, тайно витающего вблизи этих мест. А утром снова-здорово: облупленные стены полупустых мастерских, замерзшая куча угля, дымок над ржавой трубой. Житейская необходимость снова берет за горло, и никуда не деться, не спрятаться, не уйти. Юрий Шеберстов-Шубинцев слесарничает понемногу, думает об извечном, замышляет побег. Стоят крутые морозы, жизнь до предела убога, и спит пресноводная рыба по доньям недвижных рек.

Весна не преминула явиться в безлесый полевой край, дружная и стремительная. Того гляди утонешь в овражке, так закамуфлираванном осевшим снегом, что никогда бы и не подумал. Но уж кто захочет – пройдет. Прасковья проснулась ярким воскресным утром от грачиного гомона. Длинный солнечный зайчик лежал на полу, указывая на незакрытый в спешке сундук. Метнулась через настывшую горницу – простоволосая, в одной рубашке. Рясы и кружки не было. Ушел.

Борода у беглеца отросла что надо, не оторвешь, а на все вопросы в связи с идентификацией его личности имелся паспорт–3. Можно с осторожкой ехать в Москву. Июленька вряд ли до сих пор вдовеет, на нее не похоже. При любом раскладе дальше первой страницы паспорта ее не пускать, прописки не показывать. Так положил в нездравом своем уме несмертельный Юрий-Егор-Георгий (один черт, то есть, простите, один святой), сидя в рясе и с церковной кружкой на обтаявшем пеньке посреди высокой прогалины. Оживленные синицы клевали рассохшуюся сосновую шишку. Вдруг и свет дневной затмился, и штамп в паспорте расплылся. Впервые с того дня, как гробанулся жигуль, мысль о матери ясно обозначилась в сдвинутой голове сына. Что с ней, взбалмошной и неадекватной? успела ли вселить в сыновнюю комнату какого-нибудь интеллигента предпенсионного возраста из Самары или Пензы раньше, чем угодила в психушку с бессонницей? А дочь – она что, задумывалась, кто ее биологический отец? Ходит как отравленная меж благополучных подруг, твердит: почему мне выпало? почему не им? Привыкает быть несчастной – робость, спрятанные глаза. Оказывается, надо висеть над пропастью, вцепившись всеми десятью пальцами, чтоб не увлечь с собой близких. Теперь – положить матери записку в почтовый ящик? Вы только не думайте, что Ваш сын умер или пропал навсегда… он только потерпит небольшое кораблекрушение и скоро вернется. Или в монашеском одеянии пойти к Алениной гимназии? здравствуйте, я ваш папа? а дома уютно расположился крутой отчим. Повторить историю полковника Шабера. И вместо того, чтобы двинуться прямо на Москву, сборщик пожертвований отклонился к Сухиничам – до Козельска, в Оптину пустынь. Не осилил ситуации. Во всяком случае, пока.

В городе Козельске голубые елки возле облупленного здания бывшего горисполкома. Вообще-то потесненные силы природы уже оставили городок, а войска прогресса в него еще не вошли. Весна вытащила на свет Божий мусор, накопленный почти за полгода. Скорей в пустынь, там лампадка не гасла со времен великих оптинских старцев. И литературных… тоже неплохо, как сказал человек, метивший утюгом в жену и попавший в тещу. Отыди, ненависть, от нашего очарованного странника, ты же не донимала его в прежней жизни – был кроток. Глядите, ест за обе щёки гречневую кашу с грибами и жареным луком в светлой оптинской трапезной под чтенье жития святых. Вешнее солнце заглядывает в святой колодезь – до краев наполненный сруб – купайся, крестись, хошь коня напои перед битвой. Скит окружен бревенчатым частоколом – чисто острог. Выпусти, острог, очарованного странника – он собрался здесь с духом, идти на Москву. Двум смертям не бывать, а одна его уж постигла.

Собрался с духом он не вполне – медлил на подступах к Москве, пробирался окольными путями, всё больше пеше. Хорошо, светло в мире Божием. Обогнали цыгане, олицетворенное движенье. Остановились вскоре над Жиздрой, указывают на небо, кричат гортанными голосами. Подошел к ним, спрашивает – что там? – Ослеп, монах? смотри: Богородица с ангелами танцует… вон, юбки разлетелись – Да я еще не пострижен! не вижу… благодати не хватает. Не слушают, закружились в танце. Так и оставил их, не углядевши пляшущей Богогродицы. А впереди, далеко-далеко, идет летящим шагом человек, вокруг головы нимб. Не исчезает, но и близко не подпускает – нельзя сказать с уверенностью, было или не было. Вербная суббота, до Калуги рукой подать. Куст вербы у воды: красные прутики, серый пушок.

Размашисто перечеркнув весеннюю землю, электричка въехала в Москву. За полгода та еще пуще обнаглела. Пошла тыкать в глаза рекламой, оглушать попсой, водить вдоль решетчатых ограждений – быстро притомила. Нет, так не пойдет, отвык. Развернулся, вернулся к метро. В черном полупальтишке поверх рясы, со спасительной кружкой безденежно прошел мимо контролера. Поехал на Профсоюзную. Мать открыла, поседевшая, отрешенная. Пробормотал первое пришедшее на ум: здесь, кажется, жил священник… отец Серафим. Нет, нет, Вы ошиблись… никогда не жил. Но дверь не закрывает. Глаз не подымает, а слушает повисший в воздухе отзвук голоса. Входите, я Вас накормлю. Пока ел, всё смотрела на запястье, где у сына было большое родимое пятно. У этого нет. Встал, перекрестил лоб. Спаси Христос, матушка… за кого Бога молить? Юрия за упокой помяните. Поклонился, вышел. Торопился к Алене в школу, молясь на ходу за упокой прежней своей души, мягкой и любящей. Девочки вышли стайкой – Алена самая долговязая. Дома у нее на стене висела фотография леди Ди. Ой, смотрите, монах! пустились наутек. Алена задержалась, положила в кружку рубль. За кого молиться, дитятко? Ответ пришел неожиданный: за здравие Юрия! и не по-церковному добавила: Шеберстова… будто Господь и Сам не знает. И бегом за подружками. Не поверила в его смерть… значит, смерти нет. На опознанье ее, конечно, не вызывали. А если б вызвали, крепко зажмурилась, сказала: да, он – и продолжала ждать. На запястье Юрия Шеберстова – 2 проступило бледное, едва заметное родимое пятно – час назад еще не было. Страстная неделя только началась, а он уж почувствовал себя воскресшим. Потряс пустой кружкой, где болтался драгоценный рубль, и отправился в Николоугодническую обитель понести заслуженное наказанье. По дороге просил на храм, подавали редко, но кружка тяжелела не по дням, а по часам. До Пасхи осталось всего ничего – монастырь пропал, как сквозь землю провалился. Местные жители показывали все в разные стороны, своя память напрочь отказала. Если бы не мост с разрушенными и до сих пор не восстановленными перилами, пел бы Егор сам себе во чистом поле «Христос воскресе из мертвых». От моста ломанулся напрямик через заваленный буреломом перелесок, и монастырь внезапно открылся ему, белый-белый в сумерках. Отец настоятель перед службой успел отомкнуть подозрительно набитую кружку. Высыпалось много пятирублевых монет, ворох бумажных денег, российских и долларов тоже, а со дна даже золоченый рубль – Егор его прикрыл полой, утаил. Наскоро умылся, и к светлой заутрене. Дня три-четыре дали ему отоспаться на верхних нарах. В камере (простите, келье) помимо него было трое. Ушлый Борис давно слинял, к молчаливому Владимиру присоединились Алексей и Павел, совсем зеленые. Вскоре, не дожидаясь конца святой недели, добычливого Егора выпроводили с опустошенной кружкой, но отнюдь не опустошенной душой аки Рихтера на гастроли.

Отошел он недалёко. Сел возле им же долбанутого моста и задумался – куда глаза глядят? Перед мысленным взором вставали вышки, часовые… значит, так тому и быть. Направил стопы свои в места не столь отдаленные. На щедрость людскую рассчитывать при таком маршруте не приходилось, да уж как-нибудь, Бог подаст. Пока что ему воздалось по вере дочери. Если и не дочери, так ведь купал же он ее, кормил из бутылочки, строил пирамиды из кубиков и карточный домик, держащийся на честном слове. Положимся на некое неизреченное обетованье. Встали, пошли.

Долго искать зону не пришлось. Чего другого, а этого навалом, можно даже выбрать. Егор выбрал нижегородские лагеря, и впрямь не столь отдаленные. От монастыря, прячущегося аки град Китеж, пошел курсом норд-ост. Полный вперед! Скоро явились и вышки, к лесу задом, к Егору передом. Часовой тут же прицелился: стой, стрелять буду – и вспорол автоматной очередью мох под ногами Егора. Медленно отступать… лицом к вышке. Лишь когда она скрылась за деревьями, пустился бежать – холодный пот капал со лба. Весенний лес смеялся на разные птичьи голоса, а ноги поминутно проваливались в топкую, давно не езженную колею. И встал перед Егором лихой человек, приставил перо к тощему его животу. Чего тебе? Паспорт? возьми, всё равно чужой. Хлеба? черствая корочка… бери. Денег? рубль, сам в кружке вызолотился… на, коли не боишься. Ботинки? тебе малы будут… сейчас сниму, померишь. Не надо? слава Богу. Меня Егором зовут… я часового испугался, на тебя уже страху не хватило. Автомат страшней ножа, не знаю почему. С тобой даже не так боюсь, чем когда один. Будя молчать-то… али ты немой? если беглый, зачем так близко к зоне подошел? Но тот не слушал – жадно грыз горбушку. Похоже, был не в себе – того гляди выскочит к вышкам. Егор крепко взял немтыря за руку и поволок от греха подальше, поминая того разбойника, коему рай был обещан Христом. Нож припрятал к себе в котомку, завернув в скуфейку брата Бориса. Тот, исчезая, оставил под подушкою и рясу, и скуфейку, и даже крест нательный. Егор всё забрал: не хватились до се – авось и не хватятся. Рясу сам носил для тепла, как те китайские отшельники, про которых пишется: он надел двойную одежду. Крест сейчас достал и повесил на шею найденышу… не сопротивлялся. Судя по щетине, еще не ставшей бородой, в бегах находился недели две, не более того. Егор быстро устал тащить за собой инертное тело, сел на обомшелое бревно. Пятна снега усеяны были еловой хвоей и не собирались таять в промозглом холоде леса. Точно в колодце сидишь. Ну, как звать-то? Разомкнул запекшиеся губы: Ленин… Ладно, будешь Лёней. Крест на тебе уже есть, окрестим как-нибудь потом. Лучше так, чем никак. Развернул Борискину скуфейку, достал нож и принялся ладить ножны из бересты. Тут осенило: снял верхнюю рясу – надевай, тюремное брось. Ленин неловко обряжался, а Егор уж запалил с зажигалки грязное шмотье. Во как тебе хорошо… монах беглый оставил… вроде тебя. Пойдем побираться на храм… ты худой – в чем душа… глядишь, чего и поесть подадут… птицы небесные не жнут не сеют, а Господь наш питает их. Давно бегаешь? Дней десять… не считал. А так – каждую вёсну… и до белых мух… пока не полетят… тогда вертаюсь. Карцер, срок намотают… мне уже всё равно… и так тридцатник намотали… я столько не проживу. И впрямь не проживет: глаза лихорадочные, спина горбом. Что ж они тебя не ищут? Привыкли… не докладывают по начальству. Жратву на мне экономят. Там теперь тоже порядка нет. Знают – приду. А вот и не придешь. Ага, теперь не приду. Я по первому разу за неделю до конца срока бежал… не могу – и всё. Егор такое слыхал… и у Достоевского в «Мертвом доме». Теперь говорят – неосознанный страх свободы и сопряженных с ней трудностей. Лёня, ведь тут места не такие глухие. Зачем возвращаешься? не уйдешь навовсе? Да бьют меньше, если сам. Три раза ловили, отбивался. Сейчас – не.

Старуха в избу не пустила. Попов, монахов – не надо нам. Деды были староверы, сами – комсомольцы… перед войной вступила. Эк выползли… обрадовались. После вынесла молока – скисшее, но не закрепшее. Пейте…. банку с собой не дам… скажите спасибо – поросенку вылить не успела. Напились, поклонились, перекрестили углы просторных сеней, выбрались на волю. Потоптались на еле пробившейся сорной траве, издававшей едкий запах, и полезли ночевать в развалённую баньку – звезды глядели сквозь щели. Утром поплелись в костромские пределы. Уж больно здесь неласково. Но ведь погнало же Егора к вышкам… за страхом ходил, не иначе. Свиделся с зоной издали – на всю вторую жизнь хватит.

Идут вдвоем – полая вода с лугов не сошла. Где низиночка, там и зеркало. Кусочки подают, а на большем извиняйте. Ленин, тебя как по батюшке? Сергеич… а по матушке сам сообразишь. Ишь разговорился – не узнать. Глаза из-подо лба объявились, быстрые, спина распрямилась. Еще, может, вас переживет. Что ж мне с тобой делать, горе мое горемычное? фамилия-то как? Жердев. Давай назад позолоченный рубль… это дочкино подаянье. Отдай, ведь не твое – Богово. Видишь – он у тебя стал как все… клади в кружку, для почину… вчера кусок мыла подали… будет тебе банный день в обмелевшей старице. Клочья пены ложатся на желтые калужницы.

Птица про гнездо, а странники про ночлег. Редко кто на ночь пустит, зато полно заколоченных изб. А уж зайти всегда сумеешь. Не с крыльца, так с подпола. Не с подпола, так из чердачного оконца. Там, глядишь, и крупа отыщется – не всё мыши съели. Егор трясет в кружке заветный рубль. Рублик, ты как – позолотился уже? приманишь деньжонок для Николы Угодника? Слышь, Лёня – я толком не знаю: монастырь наш стоит или его нету? может, спускается с неба по большим праздникам? Я его под Пасху искал-искал, с ума рехнулся… потом гляжу – нарисовался прямо по курсу. Вон, перед нами церковка-одноглавка, как утушка луговая. Смотри, не моргай… сейчас исчезнет… уж дважды пропадала. Господь норовит ее на облачко поставить. И впрямь спряталась в теплом тумане… опять явилась, только повыше – на полпути к раю зазвонила. Играет звон, точно в золотой табакерке, да облачка смеются. Остановишься в поле, небо к тебе поближе опустится – рука сама крестится. Ну, перекрестись, не боись… не так, справа налево!

Дошли до какого-то монастыря, довольно справного. Офигеть – у ворот встрел их Бориска беглый, опять в ряске, скуфеечке, на груди чин чином крест. Глаза настырные, ряжка отъевшаяся… стал быть, сыт. Рыба ищет где глубже, а человек где лучше. Ну что, Борис? дела пытаешь или от дела лытаешь? Молчит, лыбится. Лёня, ты ему про золотой рублик не говори… мол, бросили полтинник, чтоб не пусто было… вот и звенит. Походили по стенам, поглядели сверху на равнину и какие буквицы речка выписывает. Наелись от пуза, постояли у вечерни, уснули в Борискиной келье – вдвоем на пустующей койке. Бориска сам вздрючил рано-ранешенько, разбудил их – ушли втроем. Теперь гадай, какого-такого рожна бродячая Борискина душа искала, и не согрешила ли его мать с цыганом.

Идут, значит: Бориска-пройдоха, наивный Лёня да грамотный человек Егор. Мокнут рясы в росе – трава уж маненько подросла. Можно где в низинке и скосить, коли корова с голоду мычит. На ногах по пуду глины – еле выбредают. Куда ж я тебя, Бориска, поведу? долго ли коротко ли – снова в Николоугоднический. Притчу о блудном сыне знаешь? в аккурат ты и есть. С полной-то кружкой отец настоятель всех примет. Молитесь, маловеры, о чуде… без чуда нам ничего не обломится. В Москве таких как мы выше крыши. Не знаю – менты проверяют у монахов документы? со мной не бывало, однако не поручусь. Только б обитель нас дождалась, не испарилась. А церковочка–то из облака так и не показалась! там ей место, на небе… уж больно стройна была, глаз не отвести. Бориска, у тебя в мешке за плечами что болтается? портки, рубаха? чистые? в них Лёню и окрестим. И едва завидели церковный купол – переодели, расчесали. Стоит длинными ступнями в тазу – аж пальцы загнулись. Батюшка старенький вопрошает: отрекаешься ли сатаны? Егор подсказывает: отрекаюсь! Отец Варлаам надтреснутым голоском возглашает: крещается раб Божий Леонид во оставленье грехов. Льет ему воду на вконец замороченную голову. И документов даже не спрашивает – края пустынные, до Бога высоко, до царя далеко. Пошли налегке, оставив в погнутом тазике грехи и Лёнины, и родителей его безбожников.

А и на костромской земле в дом не принимают. Не верят… может, вы какие беглые. Что беглому отвечать? Пустили художники-москвичи, их трое и наших трое. Было поздно, имен не спросили и своих не назвали. Утром дивились: Егор раньше всех встал и пишет ихними красками на ихнем картоне – не утерпел… получается очень даже неплохо. Повинился, рассказал всё как есть, кроме разве смерти своей возле долбаного моста. Женат на деловой тетке – с ней каши не сваришь. Сочувственно кивают. Дочка обалденная девчонка, по документам моя, на самом деле нет… к сожаленью. Лёня – безобидный беглый зэк, Бориска – хитрожопый монах, пальца в рот не клади. Оба дрыхнут. Хозяева – Захар, Савелий, Михаил – неоптимальные полукровки: отцы евреи, матери русские, и те рано развелись. Как на подбор, у всех троих слабая психика, томленье духа от суеты, неразделенная любовь к России вообще и к православию в частности. У Захара в Москве вторая жена, у Савелья третья, у Михаила невесть которая. Есть какие-то дети, дай Бог память, и всякие бескорыстные подружки. Захотят – приедут. Кто приедет, как разместятся, каким образом друг с другом разминуются – об этом лучше не думать. У человека без твердого заработка всё шатко и расплывчато.

Ладно, где трое, там и шестеро – куча мала. Солнышко светит, Лёня огород копает, Бориска дрова перетаскивает из неиспользованной поленицы репрессированного Адамыча, что зимой помер, Егор лодку смолит. В лесу сморчки пошли, в озере рыба играет, в лугах утки на ружейный выстрел подпускают. Под кроватью взрываются крышки на банках с прошлогодней брусникой. Проживем.

Тут примчалась из Питера женщина по имени Руфина, белокурая, белорукая, как Изольда – не та, главная, а другая, врачевательница ран. Прикатила, говорит – милый, то да се. Это она Михаилу говорит. Потом оказалось – у нее все милые, и вообще она художница. Лёня застеснялся и ушел жить в Адамычеву избу. Бориску сослали туда же, чтоб Лёне не скучно было. Егора оставили в качестве полноправного члена содружества художников. У Адамыча в сундуке старых порток и пинжаков до хрена, то и ряс более не носили. Пока никто из города не приезжал, судачить было некому. Сбирались птицы, сбирались певчи – все прилетели, кого еще не хватало. Яблоня дичок мелко цвела. Руфина отомкнула еще одну избу – питерцы купили и больше не наведывались. Отвела туда под уздцы Егора и сама вселилась – без всяких объяснений. Что ж, выбор за ней… во всяком случае, у птиц так. Насмотревшись на птичек, художники примирились с фактом. Один Лёня испытал шок – зауважал Егора и некоторое время называл на Вы. Посреди небольшого озера, плескавшегося прямо у порога, застыла тщательно просмоленная плоскодонка: Вы удило рыбу в обществе белокурого идола, вспоминая о Николоугоднической обители как о прошлогоднем снеге. Белорукое божество всю дорогу курило, впору было лодку принять за пароход. В интервале между двумя сигаретами пело вокализ Рахманинова. Благородно чуждые зависти Захар – Савелий – Михаил запечатлели эту идиллию на картоне, всяк в своей манере. И только Бориска заподозрил здесь некое колдовство. Достал спрятанную за иконой в Адамычевой избе церковную кружку – взломал, украл золоченый рубль, вертит его и так и сяк. А с воды уж доносится раздраженный кашель и резкий голос Руфины: бранит Егора. Ага, угадал… вот она, приворотная монетка… и заховал в растрескавшееся бревно. Хорошо, Лёня за ситцевой занавеской по-тихому собирался сапоги заклеить. Едва Бориска за порог – выковырял рублик, и назад в кружку. Замок же самовосстановился аки девственность по усердной молитве. Кружку за божницу, сам за цветастый ситчик. Вбегает Бориска как ужаленный – экой какой черт чуткий – сует нос в щель и, ни фига не найдя, опять лезет святотатствовать. Тогда уж Лёня загрохотал ухватом по чугунку, задымил горелой тряпкой. Вор подумал-подумал и отступился… себе дороже. В открытые окна льется ласковое пенье – маслян блин по сердцу.

Прилетела еще одна птичка, и с птенцом: Захарова разведенная жена Галина с девятилетним сыном Данилою. Чего о них помнить – сами о себе напомнят. Женщина имела вид благополучный. С ходу обратала Михаила, мальчик же поступил под Лёнину опеку. Новоиспеченный гувернер выдал воспитаннику резиновые сапоги и ружьецо поменьше – только их обоих и видели. Дневали и ночевали на болоте – связался черт с младенцем. А горожане всё не ехали отдирать доски с давно не мытых окон – художничья колония со вкраплением криминального элемента жила обособленно. Стоял светлый июнь. В один прекрасный день из лесу вышел человек с дубинкой и мешком. Оказалось – Руфинин муж. Больше Егор рыбу в мутной воде не ловил. Заделался охотником, пропадал в лесах с Лёней и Данилкою. В лесу рай… и рад бы в рай, да грехи не пускают. Ничего, Лёня крестного приучил… привык как миленький.

Не горит костер – изведешься разжигаючи, горит – не надобно и крыши над головой. Только б кружились огарки листьев, точно звезды июльской ночи, готовой сдаться рассвету. Очнешься – дыры прожег в телогрейке, вздулись оплавленные подметки. И непривычная легкость в теле, что перековано богом Гефестом. Дядя Егор, Лёня говорит – ты монах… у тебя ряса спрятана в Адамычевой избе… Бог есть? – У кого как. – Ты за Лёней нарочно ходил? туда и обратно? – Так уж получилось. – Почему одних любят, других нет? – Сам всю жизнь голову ломаю. Вопросы как горох отскакивали от Егора, не находя ответа, зато сами собой гасясь. Помирать страшно? – Ни капельки… надень шапку. – Жить веселей. – Кто ж спорит. – Пойдете назад в монастырь, меня возьмете? – Мать не отпустит. – Я ей только мешаюсь. – Как станут отнимать, зарычит… то да се, люди, дескать, осудят. – Убегу. – Ишь, навострились бегать… и Бориска туда же. – Бориска не в счет… ему воли не давай… шустрит… я без нянек обойдусь… не маленький. – А я тебе в таком деле не помощник. – Лёне помог. – Так то тюрьма. – Школа тоже тюрьма… достали. – Монастырь что ли не тюрьма? Тоже мне, нашел дом отдыха… хрен редьки не слаще… укладывайся, и чтоб я тебя больше не слышал. Задумчивый Лёня подметает уголья. Ложатся втроем на теплую землю промеж тлеющих бревен, Данила посередке. Дядя Егор, в рясе ходить не смешно? – Смешно дураку, что нос на боку… спи. – Есть спать! Крепко зажмуривается и не видит, как встает в светлеющем небе нездешняя обитель, над которой небось не посмеешься. Лёне снятся урки с глазами-гвоздиками, тусклые миски на раздаче и руки, режущие хлеб.

Приехала семья из города, вроде бы с деньгами. У них не один дом в деревне, где-то еще купили. Им всё не понравилось, в особенности Лёня. Покажь документ, кровь из носу. А уж сказали, что Лёня, за Георгия не выдашь. Тут с полки, из-под ящика с красками, выпал паспорт, забытый три года назад не просыхавшим художничком. Надо думать, он давно заявил, заплатил и выправил новый. Может и нет, кто его знает. Леонид Вершков… сорок лет… то, что доктор прописал. Савельюшка провел с Лёней инструктаж и отнес документ к новому русскому дачнику. Утих. У Егора паспорт не лучше. Самое смешное – у Бориса тоже. Когда-то подменил растяпе попутчику. Был Борис Цыганков – как Егор и догадывался – с судимостью, стал Борис Трубников, без нее. Еще и на год помолодел. Три сапога – полторы пары.

Спросили Захарову-Михайлову Галину: а не отдать ли Данилку в православную школу? при духовном училище? Ответила: еще раз заикнетесь – вылетите отсюда. Это она Захару к сведенью. Захар ответил: сперва ты отседова пойдешь. Прозвучало тихо и робко. Но Михаил подтвердил, и Галина смолкла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю