355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Арбузова » Не любо - не слушай » Текст книги (страница 7)
Не любо - не слушай
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:42

Текст книги "Не любо - не слушай"


Автор книги: Наталья Арбузова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

Ведьма, которая в первом своем, человеческом воплощении, померла рожая, заведомо не сторонница и не пособница продолжения рода человеческого. В повитухи Авдотью никто и не звал. Это по части доктора Алексея Федорыча (чуть-чуть еще не доучился) и его подпаска Сергея. Вдвоём они баб-рожениц пасли. Зато уж извести плод – Авдотьино дело, особенно в пору послевоенного запрета на аборты, дальше по инерции. Небойкая Маша, испорченная Авдотьей перед войной и Алешей спасенная, в сорок втором умудрилась попасться немцам возле горящей скирды – ее в упор расстреляли. Героини потом из нее не вышло: мать спилась и ничего не могла пояснить, а собственная Машина скромность витала в воздухе, гася все попытки изобразить ее храброй подпольщицей. Сейчас, летом сорок девятого, тоже пришла тихая девушка – Авдотья имени не спросила (его и не было), а кивнула лечь. Та всё стояла. Тетка Авдотья, скажи, кого я рожу? Ведьма так на нее прикрикнула, что задрожали стекла в распахнутых окнах. «Рехнулась что ли? мне плевать с высокого дерева – сын или дочь». Дочь… дочь… дочь – отозвалось от леса. Сердца как такового не было у Авдотьи (черт разберется там у ведьмы в нутре), то и не защемило. Добро Авдотья делала более из упрямства: кого советская власть обездолила – тех кормила, кого изранили немцы – лечила. Нам бы ее упрямство. Девушка продолжала мяться: «Не серчай... а вдруг я рожу лешачонка». Ведьма живо включилась в проблему. От лешего так от лешего. Что перед ней лешачиха – она не допёрла. Авдей бы живо сообразил, но его в бабьи дела и не путали. Знаешь, девка, там и впрямь чегой-то неладно. А ну потерпи. Когда безымянная выбралась от Авдотьи – еле дошла до леса. Села подобно Аленушке над торфяным озёрцем и затужила. Из черной воды высунулась рука, потянула ее за подол. Сопротивляться совсем не хотелось. Зеркальная гладь сомкнулась над головой. Какое еще там венчанье. Через два дня Разбой привел Алешу с Сережей к лесному болотцу, прежде обнюхав ленту малиновую из косы. Шарили долго шестом, но без толку. Таньку пугать не стали: и без того кругом лес. Вот так посади его – он подступит к крыльцу. Глядишь, то волчица в сени заглянет, то поглядит русалка в окно. А что, бывает? как же – в лунные ночи. Не лесная, а водяная: на крыльце по утрам лужа, как из ведра. Ага.

Сидят на кафедре в академии Фрунзе: Петр Федорович – он пришел преподавать в феврале сорок шестого, сейчас уже защитился – и заведующий Вячеслав Никифорович Сороковой, муж двадцатипятилетней Марины Ильиной (угадайте, кто посватал). Петр Федорович показывает снимок сына Юры – ему полгода, лежит задравши ножки. Окно выходит на строгие асфальтовые задворки. Поэтичный Арбат течет как река с другой стороны, и там же, в конце бульвара, жухнет на ранней жаре майская сирень. Петр Федорович глядит на часы, дергающие секундной стрелкой под портретом товарища Сталина. Убирает фотографию в стол, идет принимать зачет. За десять минут раздал курсантам вопросы для подготовки, неподвижно смотрит в окошко – из этой аудитории уже на ту, арбатскую сторону. Несерьезно нарядный павильон станции метро, ресторан «Прага»… далее туда, к Дорогомиловской – дорога в Кунцево. Легкий шумок, шорох бумаги. Дежурный встает, говорит с нажимом: товарищи офицеры! Утихло. Кристина ему чужая… понял не сразу, но отчетливо. Всё не его… не в свои сани не садись. Родное осталось в юности. Верней, в Недоспасове. Некоторое время хранилось в глазах у Анхен. Теперь погасло.

И еще год прошел. Снова май – подымай выше: Анхен катает по Гоголевскому бульвару коляску с трехмесячной внучкой Аллой. На девочке розовый чепчик в рюшках, женщина в темно-розовом платье, как двадцать четыре года назад. Назвать ее бабушкой не поворачивается язык, и всё же какое-то несоответствие в этой сцене. Женщина явно красива, но словно душа отлетела из тела загодя, раньше смерти. Куда? должно быть, туда где отрадно. А здесь ничто не держит – ни дочь, ни внучка, ни май.

У Фаины сегодня мозги набекрень. Наконец свершилось: главврач Натан Соломоныч Поляков вчера выдал замуж Эстер, единственное дитя. Фаине давно обещано: через месяц после свадьбы дочери Натан подаст на развод. Мадам Полякова – детский ревматолог – проходит дважды в день через приемный покой мимо Фаины, вся в заботах и в полном неведении относительно планов мужа. Фаина – или Фейгеле? она совсем растерялась – чуть не забыла послать в процедурный кабинет мать с ребенком без третьей комбинированной прививки. Таких много: вакцина еще не везде получена. Вот бы тетя Дора ругала… Натан вчера строго приказывал – инструкция пришла из Москвы. Дитя поболеет дней пять с высокой температурой. Но огорченная мать до девятого кабинета дойти не успела: ей преградил дорогу поднявшийся с кресла человек весьма обычной наружности. Присядьте, гражданочка… и мальчика усадите. Подходит к Фаине, показывает удостоверенье, от которого бедную в дрожь бросает. Уводит ее в кабинет без номера, что всегда заперт. Открывает своим ключом и начинает допрос. Дело кремлевских врачей разошлось кругами по воде – шьют вредительство. Фаина дрожит, валит тетю Дору, Натана. Ее отпускают, но приступить к работе не разрешают. Завтра получит расчет и трудовую книжку. Домой идти страшно, сидит до темноты на бульваре. Когда наконец решается – дверь опечатана. Теперь у Фаины нет даже фибрового чемодана. Мерзнет всю ночь на скамье у бювета под облетевшим каштаном. С утра получает деньги за пять дней работы плюс неиспользованный отпуск. Уезжает – не в Москву, а в Орел. Точней, в Недоспасово, по давнему своему представленью о нем как о нерушимом убежище. Хорошо, что не провалились сквозь землю эти темные избы… не плюй в колодец. «Фейгеле, девочка, – говорит тетя Шура, – всё минует, не плачь». И миновало, еще как миновало. Тело вождя лежало неприбранное: боялись войти, а душа уносилась таким зияющим смерчем, будто намерена землю насквозь просверлить.

Ранней весною, на мягком солнышке, на теплых пятнах талого снега, на неизбывном горелом бревне сидят втроем: тридцатисемилетний доктор Алексей Недоспасов, стулент-заочник-медик Сергей Середин и безразмерный, безвозрастный, но поседевший беспаспортный всемогущий медбрат Авдей Енговатов. Авдеюшко, что у нас впереди? – Да вы, мои умники, сами чай видите. – Не, не видим, скажи. – Вернемся к церкви… не скоро… лет через сорок. – А ты? – Уйду, должно быть… про себя я так четко не вижу. – Куда? – А куда ушел этот кремлевский… там, поди, жарко. – Да уж не холодно. Блик от лужицы у Авдея на лбу. Морщин прибавилось. Ты постарел, Авдей. – Пора уж… стоит только начать. Лет до восьмидесяти доживу, поумнею. – Ты и так не дурак… тридцать три года небось не старел, пора бы и честь знать. – Ладно, теперь постарею… меняется мир на глазах. Злодей вот издох. – Кремлевский? – Нет, пес… даже в лес не ушел. Я тут закопал. – Авдей! у Сереги невеста в Москве завелась, похожая на русалку. Он фото показывал… правда. – Мне что, я не поп… и не отец русалкам. – Кто тебя знает… с твоей Авдотьей. Она еще не стареет? – Дерзкие стали вы мужики… а были тише воды. – Были да сплыли… жизнь выучит… я вон и сам седой. – Зато с едой, и с женой, и с сыном, язви его, Константином. В школу, зараза, ходит, к Александре Иванне… балуется, черт. А ты чай от нас уедешь, Серега? молчишь…стало быть, уедешь. Ну, скатертью дорога тебе. Фаня ваша к черкесам опять собирается7 – На завтра у ней билет: в ночь поезд через Орел. Тетю ее выпустили, а главврвч ихний помер сердечным приступом на допросе. Ты, Авдей, еще не забыл такое слово «главврач»? – Помню малость… он мне выдал бязевое белье, когда мы Мишке Охотину ногу с тобой сохранили. Так помер Анатолий Максимыч? – Нет, другой… Натан Соломоныч. – Некрещеная, значит, душа… не увидит рая. И я не увижу. Погляди за меня, Алешенька… ты человек праведный, хоть языкастый. – Посмотреть посмотрю, да тебе, брат, в пекло весть подать не сумею. – Ишь как разговорился… для красного словца ни матери ни отца не жалеешь. А коли меня, колдуна, Господь помилует? выйдет, ты зря брехал? греха не боишься. – Авдей, а ты слово «допрос» тоже помнишь? – Не спрашивай… подите лучше домой. Убывает моя колдовская сила. Хорошо тебе потешаться. Погоди еще… без меня будет трудно в новой, как ее… – Амбулатории, Авдей. Ну, прощевай. А ты, Серега, всавай и айда.

Недоспасовский май – ай, хорош. Фаинин след не успел простыть – явился Петр Федорович. Один, без жены и ребенка. Тетя Шурочка так и не дотянулась положить седую голову на его изрядно обвисшее, опустившееся плечо. Блуждающий Петин взгляд, дергающееся веко. Петенька, на работе неладно? перемены, перестановки? – И это тоже… но главное – дома. И замолчал. Сережа побежал за Алешей – пришли всей семьей. Костя серьезно пел: есть в заброшенной усадьбе развалившийся сарай. Тетя Шурочка собирала на стол. Танька как всегда глядела на мужа (можно не говорить, само собой разумеется). Братья опять поменялись ролями, точно в детстве, когда несли домой с хуторов рваный «Цветник духовный». Алеша: мосластый, обветренный, резкий, насмешливый, сильный, задиристый. Только теперь стало видно, какой у него дальнобойный и синий взгляд. Не Авдеевым колдовством, а многолетним безудержным обожаньем несчетного числа деревенских заезженных баб. Петр Федорыч: человек, из-под которого только что незаметно вынули стул. То есть стула пока что никто не выдернул, просто душу объял леденящий страх, отнимающий напрочь силы. Поел, поцеловал как все у тетушки руку – и уж торопит брата на хутора. Пошли. Из лесу порскают зайцы: волков давненько не видно – перевелись. Проскочили Охотин хутор – Авдотья не то притаилась (не подняла занавеску), не то гостила у кума. Корова мычала в хлеву. Авдей их заслышал и встретил – на самодельных липовых костылях... скырлы, скырлы. Ты что, Авдеюшко? – Вот, вступило в колени. Закашлялся. Петр Федорыч сник: похоже, не у кого теперь просить силы. А прежний подарок слабеет вместе с дарителем. Отольются Петру Федорычу прежние женские слезки. Их несчастья вовне – его беда в нем самом.

Май и в Москве хорош, только уже кончается. Сережа сдал какой-то экзамен, сидит у пруда с русалкой в любимом Нескучном саду. Игрушечный пруд зарастает желтенькими кувшинками – одна уж раскрылась, раскрываются и другие. Девушку зовут Тоней. Тонущее у ней имя, тонкие у ней руки, и волосы точно мокрые стекают к покатым плечам. Вся обтекаемая, как морской лев или, вернее, львица. Мастер спорта по плаванью, лаборантка мединститута. Если надумает поступать – поступит, проблем не будет. Похожа и не похожа на ту, безымянную нежить. Это чувство безадресно, зациклишься – пропадешь.

Удивительное есть свойство у советского учрежденья, военного или штатского: делать исправным трусом мужчину, выросшего из храброго мальчика. Петр Федорыч, хоть и трясся, благополучно пережил в академии имени Фрунзе: расстрел Лаврентия Палыча, приход Никиты Хрущева, обе опалы маршала Жукова – преподает, уцелел. Как говорил генералитет при министре Гречко: кукурузу пережили – и гречку переживем. Петр Федорыч пока в чине майора, но вскоре ждет повышенья. Не разведен… измены жены его стали давно анекдотом на службе. Красивая, холодная, тщеславная… не люблю. Встретил на улице Анхен – еле-еле раскланялись. Не ожило всё былое в обоих отживших сердцах.

Когда в начале шестидесятых вошло в обиход слово «экстрасенс», доктор Середин как раз им и оказался. «Нетрадиционная медицина», «целительство» – этого еще не было. «Телепатия» – пожалуйста. Ему телепали и телепали: стопроцентное попаданье. Жил он с женой Тоней и тещей Галиной Евгеньевной в одной комнате коммуналки на какой-то по счету улице Ямского Поля. Пять семей соседей. Те, еще не вполне оттаявшие в период хрущевской оттепели, боялись думать при нем. Интенсивно размышляли лишь в часы его больничных дежурств – теща вывешивала график в туалете. Сережа вниманья не обращал: считал, речь идет об уборке. Сам до того навострился, что слышал из Недоспасова тяжелые как жернова Авдеевы мысли: чтой-то я быстро старею… не надо бы… много чего впереди… Алешка вон отдал маненько силы… он ишо нагуляет… Серега – пиши пропало… как от козла, ни шерсти, ни молока. Преувеличивает. Для Авдея кто в Недоспасове – тот хорош. А в Москве одно баловство.

Картина из запасников Русского музея: Авдотья купается в лесном озерке. В чем мать родила… а вы что думали – в бикини? Май… жара стоит небывалая Как говорится: старожилы не припомнят. Не стареет Авдотья, до нее еще не дошло. Волчицей больше не бегает: откочевали друзья ее волки в Тамбовскую область. Купается, полотеничком вытирается, в зеркале вод отражается. И бледная, не очень счастливая русалка глядит на мать из кусточка ракитова. Зачем они только рождаются, в недобрый час не доношены – сама что лось, а ребенка хучь брось? Кто удачных нас разберет: не заживаем ли силушку на три поколенья вперед? А после скажут: природа де отдыхает? кто знает и кто рассудит? Будя зря говорить… вон Мишка и Танька справные. Почему– то однако совестно забрать себе столько силы… добром оно не кончается… и куда ее, силу, девать?

Тетя Шурочка прожила семьдесят лет, для женщины мало: отказалась от операции. Оттуда окликнули – быстро она собралась. Похороны, октябрь шестьдесят пятого года. Все явились, кого она привечала, и даже кого осуждала – стоят у гроба. Седая Анхен с застывшим лицом. Холеные иждивенки мужей Марина с Кристиной. Петр Федорович с язвенною болезнью. Сын его Юра с комсомольским значком. Тринадцатилетняя Алла, выглядящая на пятнадцать. Дружные Сергей с Тоней – бездетные, подсознательно боящиеся родить маленького водяного. Красивый, неуклонно мужающий Алексей Федорыч и худущая преданная Татьяна. Костя, пришедший из армии, рабочий сцены в орловском драматическом – не пропускает ни репетиции, мечтает о режиссуре. Мишка Охотин, немного спившийся, но обаятельный, и Фаина, вконец располневшая. Авдей – припадает на левую ногу. Все да не все: нет Авдотьи. Стареть не хочет, в Недоспасове жить скучает. Торговала из бочки квасом в Орле, после и вовсе исчезла. Баба с возу – кобыле легче. Вот и кобыла: на деревенской телеге едет на кладбище – два шага от усадьбы – учительница Теплова. Увидимся, милые! ангел на все дела!

Шестьдесят седьмой год – пятидесятилетье советской власти. В магазинах много женских мохеровых свитеров (одна модель в двух цветах) и мужских болоньевых курток до колен, болотного цвета. Подарок народу в честь юбилея, но больно уж дорого, не в подъем. Константин, фактически поработавший без оплаты помощником режиссера, поступает успешно в Щукинское. Жить он будет у Анхен – та на пенсии, ходит во МХАТ по входным, в консерваторию по талончикам от дешевых абонементов прошлых лет. Авдотья объявилась у Сережи с Тоней немедленно после смерти Галины Евгеньевны: жить втроем им не привыкать. Постарела, как ни крутилась: года на три постарше их. Развела в Москве такую экстрасенсорику – не хлопай ушами, держись. Опять не желтеют долго ясени на Ордынке под окошком у Анхен – в карих глазах юноши проходит другая жизнь.

Невидимый дом Авдея стал виден с паденьем власти, которой он сам предсказал когда-то мужицкий век. Только что получивши за спектакль «золотую маску», Костя привез на машине дядю Петю в гости к отцу. Дядюшке сейчас восемьдесят, братьям пора повидаться – все мы под Богом ходим, откладывать смысла нет. Назавтра с утра пораньше повез их на хутор к Авдею: хотели увидеть дом, о котором идет молва. Волки опять расплодились, надо бы их пугнуть: выходят и нагло смотрят из-подо лба в стекло. Нету на них управы, нету пса-провожатого, а ведь ходили лесом, и никогда ничего. Авдей уже слег помирать и потому их не встретил. Лег не под образа – какие у колдуна, прости Господи, образа. Лег под афишку Авдотьи с ее моложавым портретом и полным перечисленьем оказываемых услуг. Приворот по фото, возвращенье мужей и прочее. Гарантия результата, умеренная цена. Авдеюшко, что, не можется? хвораешь? – Как можно, доктор… так можется, что и можно сей же час помирать. Ихняя власть окочурилась, дожили мы до праздника… праздник сегодня на нашей улице, только б успеть помереть. – Ладно, Авдей, не каркай, не лезь ты больше в пророки… обыкновенный старик, я тебя очень люблю. Поехали к нам с Танюхой, не гордись, она приголубит. Покуда мы на колесах… не упрямься, Авдей. – Алешенька, я не упрямлюсь. Вы думали, я несмертельный? а я оказался двужизненный, только, брат, и всего. – Ладно, не будем считаться… может быть, их и девять, как, понимаешь, у кошки…кто тебя разберет.

Положили Авдея в Алексеевом доме, прямо под образами, в белоснежном белье. Полежал две недели – вновь стал волосом черен… с виду лет этак сорок… полежал и ушел. Идет полевой дорогой, встречает мужа с женою. Здорово, Авдей Арефьич. – Так вы меня что ли знаете? – А то! знаем маленько. Чего же не удивляетесь? я долго был стариком. – Ай мы темнота какая? небось телевизор смотрим… ну был да и перестал. И мимо спокойно прошли. Так Авдей и остался, низко отвесив челюсть. Залетел к нему в рот ворон и каркает изнутри: «Не мудрил бы, Авдей Арефьич… и без тебя жизнь мудрёна… не мудрил бы ты, мать ядрена!» Тут и сказке нашей конец.



ПРЕДКИ И ДЕТКИ

Какие это были времена для самого Владика – он сказал вслух уже юношеским резким голосом: паршивые на всю катушку. В яслях болело ухо, объяснить толком не умел и вообще не понимал, что болит изнутри, а не потому, что по уху нынче дали. В детсаду оно тоже болело – в мертвый час привязывал веревочку к теплой батарее, другим концом наматывал на ухо. Помогало. Витька Анохин начал бить еще в яслях, теперь бил каждый день.

Ну да! В яслях я его бил – сам не помню, а он, сука, помнит – в детсаду бил, теперь в школе бью. В армию вместе пойдем – там вообще убью на фиг, придурка.

Татьяна Сергевна говорила: давай сдачи, учись. Не выходило: остальные держали сторону сильного Витьки. Хорошо было в основном Юрию Майорову, отцу Владика: он тогда еще любил Нину, Владикову мать, и ему всё было по фигу. В воскресенье стоял одетый у лифта, держа за уши на весу велосипедик. Глядел в открытую дверь, как жена одевает вырывающегося из рук сына. Одевает-приговаривает: не у всякого мальчика есть такие рейтузики… не у всякого мальчика есть такие сапожки. Ворковала на восемьдесят процентов непосредственно для Юры, двадцать процентов доставалось Владику как сыну от любимого Юры. После наступило привыкание, и что от чего пошло, курица от яйца или яйцо от курицы? он ее не ласкал или она не сияла? только росло как снежный ком и всё под себя подмяло. Владику еще кой-что перепадало: мама завяжет ему ушанку покрепче, чтоб ребенку не заболеть, самой не забюллетенить, и поцелует привычно в нос. Юре же ничего не доставалось, кроме подозрительных взглядов. Потом подозренье сменилось презреньем, и новый расклад был: Владику десять процентов вниманья, остальное проваливалось в черную дыру.

Бродит, ненужный, по дому. Закрыть глаза, чтоб его не видеть. Расписан со мною, прописан, общим ребенком повязан. Думала удержать – вот вам и удержала. Хожу на какие-то демонстрации, только бы на людях быть. Ельцин, Ельцин – написано на каждой стене. Может, что-то еще у меня и начнется, но только такая кругом толчея и такая нас, женщин, тьма, хоть начинай отстрел. Р-раз… и нету.

Сколько их, куда их гонят, и почему они всё время меня теребят? Носом к носу столкнулся на демонстрации с Ниной. Она была так на других похожа, что стало не по себе. Дома ходил по углам,

шаркая тапками (Нина),

силился вспомнить, что мне так нравилось в ней. Пел вызывающе то, что пела когда-то мать довольно задорным голосом (теперь уже не поет)… чистейшее ретро:

Если б ты не жила

На соседней лесенке,

Если б ты по утрам

Мне не пела песенки,

Всё равно бы любил

Я тебя, родная,

А за что, ну а за что, а за что, ну а за что –

Я и сам не знаю.

Если б косы твои

Не были шелковые,

Если б речи твои

Были бестолковые,

Всё равно бы любил

Я тебя, родная,

А за что, ну а за что, а за что, ну а за что –

Я и сам не знаю.

Пусть целует меня

Хоть сама Извицкая,

А с экрана люблю

Мне кричит Быстрицкая,

Всё равно бы любил

Я тебя, родная,

А за что, ну а за что, а за что, ну а за что –

Я и сам не знаю.

Вот так он, Майоров-старший, шибался об стены. Не мог простить жене ее обыкновенности. У него, обыкновенного, на то не хватало не то что великодушия – обыкновенной справедливости. На какое-то время у моего героя возникло даже тотальное женоненавистничество с устойчивым депрессивным состоянием: желтое лицо, чернота под глазами. Он спохватился, объявил войну себе-неинтересному и сел писать стихи. Когда неустроенные строки кой-как сходились в рифму, испытывал долгожданное облегченье.

В общем-то я не Владик, а Влад, Владимир. В классе ребята не те, что были в детском саду. Но Витька Анохин здесь, и снова все за него, а он стал еще лютее. Бывает такой у крыс самец, его моряки отбирают в крысиных боях. Потом запускают в трюм – все крысы бегут. Бросаются за борт, плывет шевелящийся серый остров.

Сам ты крыса, очкарик долбаный. Я на тебя крысиный яд еще подберу. Поумничаешь у меня.

Я по ночам качала Владика – плакала, что не буду больше никогда молодой и свободной. Только любовь меня утешала. Погасла – не стало этой мороке ни малейшего оправданья. Фиктивный муж мне не нужен, и сын без мужа не нужен. Вслух сказать я этого не решусь – крикну в глубокую яму и яму землей забросаю.

Черт возьми, кто из них более обыкновенен? может, всё-таки он? (автор)

Чувство собственной исключительности пришло к Юре (в России до седых волос Юра, и до гробовой доски всё Юра) легко и просто. Свобода слова плясала на всех площадях, журналы тогда выходили чудовищными тиражами – не знать имен поэтов серебряного века теперь у Юры не вышло. Со временем стал писать чуть лучше, но в гениальности своей ни разу не усомнился. Мать его померла, успев приватизировать однокомнатную хрущовку. Юра жилье унаследовал, сдал – и потерял работу. Нина ее потеряла тоже. Юра таскал по утрам с женою на рынок клетчатые баулы, а так сидел и творил. И растворился.

Да, так мы и выживали. Я торговала тряпками, Юра валял дурака – корчил гения. Тогда никто не думал о пенсии, было не до того. Успеется. Мне было тридцать шесть, ему тридцать восемь.

А мне пятнадцать. Эти отцовы стишки когда находил – смеялся. Надо же так мяукать. Ругался про себя и пел с балкона во двор: связанные одной целью, скованные одной цепью.

В литобъединении были одни тетки, в среднем лет на пятнадцать постарше Юрия Майорова. Стихи все писали одинаково – майоровские отличались лишь окончаниями глаголов. Содержание: оповещение окружающих о своем одиночестве. Овладев худо-бедно искусством версификации, могли наконец поведать миру о бессловесной дотоле нужде. У Юрия имелось два лишних очка по отделкадровской шкале: мужской пол и сравнительная молодость. Шквал похвал обрушился на Юрину голову. Хошь не хошь надо присутствовать, чтоб зёрна славы не осыпались наземь. Присутствовать, не соответствовать. Русские солеа, в отличие от испанских, воспринимались трудно: ощущалась полная неспособность залить степной их пожар. Беспокойные биополя накладывались, подавляли, лишали последних сил. Юрия быстро затрепали, задергали. Депрессия прогрессировала: желтизна в лице усиливалась, тени под глазами достигли пугающих размеров. С того света выходец. Дома Нина пела лучшую русскую песню-солеа, написанную вполне выраженным мужчиною Суриковым:

Что стоишь, качаясь,

То-онкая рябина,

Го-оловой склоняясь

До самого тына.

Голос Нины волей-неволей подтягивался к обезоруживающему совершенству песни. На этом фоне Юрий выглядел дурак-дураком.

Не выглядел, а был (Нина).

Рябина росла на краю оврага и расцветала гроздьями мусорных белых цветочков. Дуб стоял за высохшим ручейком, превращавшимся в бурный поток весною. Ни дуб к рябине и ни рябина к дубу. Напрочь забыла, не помню, как Юра ходил ко мне вброд, засучивши выше колен тренировки, а кеды, связав шнурками, вешал через плечо. Допустим, мы разведемся. Прописан он по-прежнему здесь. Трехкомнатная квартира приватизирована в долях. Разменяет как пить дать. Наследство его мамаши – однокомнатная – от Владика уплывет. Пока развод, пока что – сыну уже восемнадцать, и никаких алиментов (непонятно, с чего их и брать). Выйдет: студент у меня на шее, с платою за учебу (учится он кое-как). А Юра – вольная птица, закон на его стороне. Тут скоро мне будет сорок, тут скоро и песенка спета. Мерзнуть весь век на рынке между глупых узбеков, повязав поверх шубы серый курчавый платок. Пенсии не предвидится, вместо любви черт те что. Не стала бы прогибаться, знай я, что он за дуб.

Я на третьем курсе, провожаем уходящий миллениум. Это просто понты, на самом деле встречаем двухтысячный год миллениума – последний. Ништяк, всего лишь договоренность. Нас двенадцать, в метро переходим с Охотного ряда на арбатско-покровскую линию. К Ленке не поспеваем – бьет полночь. Кругом все такие же. Только старая женщина тащит за руку древнего старика, тот озирается: ищет свой тонущий мир. Откупорили шампанское – пьем, льем, поем:

Красный колпак – крутой колпак,

Я не дурак и ты не дурак.

Время для нас, время просто класс.

Дом на слом – не будь ослом.

Кто такой Витька Анохин – я забил. Встречу, узнаю – набью ему морду. Очков давно не ношу, косоглазие выправил. Живу не у предков – у Тёмки Томилина. Тёмкины предки купили квартиру в элитном доме, сыну оставили двухкомнатную хрущобу. Я давно уже весь в друзьях, мы с Тёмой ботаним в трех местах, включая свой институт – наладка компьютеров. Сейчас оттянулись в вагоне, вышли в Измайлове – сразу звонят все мобилы: идите уже, половина первого. Идем, горланим – слова мои, музыка Тёмкина. И непонятно чья веселая вьюжная тьма.

Я издал за свой счет вторую книгу,

величиною опять с ладонь (Нина),

собрал информацию о функционирующих на сегодняшний день союзах писателей,

их хоть пруд пруди (Нина),

произвел разведку боем и в результате вступил

в кучу дерьма (Нина)

цыц! (автор)

в Московскую писательскую организацию. Активные люди: издают за счет авторов поэтические сборники. Маститых поэтов -

это которые уже пустили корни (Нина)

приглашают бесплатно.

Остальным зато еще дороже обходится (Нина).

Потом арендуют зал,

за их же счет (Нина),

например – малую сцену театра на Таганке, и устраивают чтения коллектива авторов.

Парад бездарностей (Нина).

Завистливая паршивка! (автор)

Когда я, неофит, пришел впервые послушать товарищей, как раз заканчивал выступленье такой приглашенный ради весомости сборника известный автор. Я услыхал лишь самый конец стихотворенья:

По-христиански простим его,

Если он изблюет свое жало.

Хоть бы он все кишки свои изблевал, этот автор (Нина).

Два моих стихотворенья войдут в следующий сборник (Юрий).

Мнимый поэт. Мольеровская ситуация (Нина).

Нине очко (автор).

Дежурим с Тёмой вечером в компьютнрном классе. Дежурю я, он пришел в половине десятого с другой работы – мы с ним меняемся. Ребята из общежитья ботанят – доделывают допоздна лабы-курсовики. Сидим в стеклянном тамбуре с видом на темный парк. У нас в закутке туалет, чайник тифаль на столе и брусничные вафли. В углу к майским праздникам собраны байдарки и рюкзаки. Послезавтра поедем прямо с работы – отсюда прямой автобус к Савеловскому вокзалу. Заснем ненадолго в поезде, с рассветом выйдем к реке. Дубы за стеклом стоят голые, газоны уже подстригли и обкорнали кусты – хоть ложись на них и гляди в апрельское нежное небо. Заканчивайте, парни. Давай сюда мышь. Уходите вместе, чтоб не избили. В зале шумит дискотека, пахнет вовсю пирогом с черносливом, крутятся отсветы на стене. Сдаем вахтеру ключи, и – пешком на Речной, там наш дом. Хорошо без предков.

Я устал от сугубо женского общества -

еще бы (Нина)

и рад видеть в Московской писательской организации молодых людей с военной выправкой.

Гитлерюгенд (Нина).

Ну, пошла-поехала (автор).

Но женщины! какие там женщины!

Закачаешься! (Нина).

Неопределенного среднего возраста, отнюдь не склонные к полноте, с лихорадочным румянцем на скулах,

неестественного происхожденья (Нина),

в глазах разноцветные искорки. Стерто-славянского типа, с короткой стрижкой, в однотонных прозрачных костюмах, на чуть скошенных каблуках. Женщины, хоть раз в жизни познавшие, что такое успех. И многое другое познавшие.

Не сомневаюсь (Нина).

У них мистические стихи! стихи о религии!

Небось, на первом курсе были в бюро ВЛКСМ (Нина).

Я попросил друга-художника сделать рисунок к моему стихотворенью «Волна», вошедшему в будущий сборник: наяда, выходящая из воды.

Ага. Как те курортные тетки, что фотографировались в пене прибоя, а снимки печатались с надписью внизу: Евпатория, или: Ялта.

Нине еще очко.

Как повяжешь галстук – береги его. Я успел поносить пионерский галстук полгода. Я не успел впитать в себя ихней лжи. Помню – еще не забил – блеклые акварели на стенках дома пионеров (теперь дом детского творчества). Бесцветные, как отцовы вирши. Вижу иногда краем глаза по телевизору цветные советские фильмы на шосткинской пленке – дохлые, тусклые, тухлые. Лица лгут, лгут прикиды – рукав фонариком, и тупоносые туфли лгут. Я не хочу для себя такого прошлого – цунами его поглоти.

Я примирилась с тем, что Владик жить дома не будет. Теперь хорошо бы развестись, разменять квартиру: я с Владиком, Юра один (на самом деле и я одна). Но Влад заявил сразу, что он меня не поддержит в этом деле. Упрямый, черт.

Река на равнине петляет – не знает, куда податься. Подмывает крутой берег, наносит на отмель песок. По отмели разгуливают незнакомые нам птицы, иной раз выскочит рыба – блеснет, плеснет и уйдет. Хорошо на новой стоянке забрести по колено в воду, засучив штаны еще выше, и почище набрать воды. Мы все здесь парни крутые, один к одному подобранные, и не найти среди нас ни одной паршивой овцы. Мы жесткие, насмешливые, ушедшие в отрыв от предшествующих поколений, узнающие мир с нуля. В который раз кончилось время, его отсчет пошел заново, опять динозавры вымерли, и хватит, и точка ru.

На рынке живут в общем дружно, но выпендриваться нельзя. Если ты что прочла хорошего – позабудь. Если крутят плохую музыку – промолчи. Присмотри за чужим товаром, присмотрят и за твоим. Покупателей меньше, чем продавцов, ажиотаж давно схлынул. Но минимальный заработок хозяин тебе гарантирует, и если его чуть-чуть обмануть, то, при наличье квартиры, с грехом пополам проживешь. Влад у нас ничего не берет. Юра готовит себе отдельно – всякую дрянь, и честно участвует в общих расходах. Сумок на рынок мне больше не носит – весь в творчестве, с позволенья сказать. Остаток денег от квартирантов идет у него псу под хвост.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю