Текст книги "Где живут счастливые?"
Автор книги: Наталия Сухинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
Он гулял по продуваемому ветрами двору, когда к нему подошёл один из заключённых, улыбнулся:
– Это ты сумасшедший?
Заключённый оказался верующим, православным. Их стало уже двое. Они потихоньку от всех искали время для молитвы. Евгений молиться не умел, навыков просить не было, всё больше требовал, и – переучивался на ходу. Чем больше молился, тем страшнее казалась ему прежняя жизнь, живого места не находил в душе своей окаянной. Его пытались вернуть к „паханству“. Он сказал: нет. Появилась жалость к сокамерникам, самая обыкновенная человеческая жалость. Он жалел, что им незнакомо то, что успел понять он. Ту истину, давшуюся ему страданием и радостью, аналога которой не было в его прошлой буйной биографии. Он почувствовал перед ними вину. И – раскрутился! Вспомнил, как шёл напролом, взгреваемый „паханскими“ возможностями. Тогда его поддерживали и сами „зеки“, и начальство тюремное. Теперь он один. Нет, не один. С Господом.
Написал заявление. Он православный, он хочет, как это... отправлять свои религиозные потребности, он знает о свободе совести и вероисповеданий. И он требует (!) предоставить ему возможность молиться. Подписались под этим "воззванием" ещё несколько человек, получилась бумага коллективная. И Евгению Котову „со товарищи“ выделили комнату. Вернее, часть комнаты:
– Перегородите и молитесь. А за стенкой мы мусульман разместим.
Ох, как не хотелось ему мусульманского соседства! И он за день сооружает крыльцо к будущей часовне и водружает над ней крест. Вход общий. Какой мусульманин войдёт теперь под этот крест?
Он написал письмо в ближайший от их Тмутаракани храм, приехал батюшка и освятил их „православную твердыню“. Засел за письма. В редакции газет, в издательства, в храмы. Просил: пришлите православную литературу, здесь она нужна как воздух, сектанты присылают пачками свою дребедень, сами приезжают, беда прямо. Пришлите! Не ответил никто. Тогда он стал теребить мать, и она присылала ему вырезанные из журналов иконы. Он мастерил для них рамочки, олифил, красил. Задумал ремонт. Но это только сказать легко – ремонт. Окно побелить – деньги, гвоздей запасти – деньги. А денег у зека нет. И он опять пишет матери: „Костюм мой спортивный, новый, продай, и часы, и кроссовки тоже...“ Всё его состояние – в этой новенькой, отремонтированной, с иконками в справных рамочках, часовне.
– Нет-нет, не часовня это, так, молельная комната. Ему дали отпуск. Он ждал его как спасения. Потому что главное в отпуске было для него – причаститься. Как на Голгофу шёл к священнику. Он много каялся и просил в своих молитвах, но вслух исповедовать грехи, вывернуться наизнанку – Господи, помоги мне, сумею ли, не слукавлю?
Оказывается, из окон его московской квартиры видна церковь. Раньше не замечал. И какая церковь! Рядом кладбище, и они пацанами бегали сюда, пугали через забор прохожих, забавлялись. Потом забавы пошли покруче. Пили как-то, мало оказалось, а тут только Пасха отшумела, на могилках полно яиц, куличей и рюмочка водки то там, то тут. Пошли допивать. Он выпил много, а потом выдернул крест из какой-то могилы и, кривляясь, матерясь, вышел с крестом за кладбищенскую ограду. Ходил вокруг церкви, прикалывался.
Сейчас храм апостолов Петра и Павла в Ясеневе как игрушечка. Сюда и пришёл он на исповедь. Исповедь – тайна. Мы не будем о ней с ним говорить. После Исповеди сказал священнику, что хочется ему съездить в Оптину Пустынь. А уже дома в журнале каком-то прочитал, что церковь, в которой он причастился – подворье Оптиной Пустыни.
Вот ведь чудеса, говорил, что хочу в Оптину, а сам в ней в это время уже был!
Через год он опять приехал в отпуск. Заработать его было непросто. Он заработал. Бросил курить после первого отпуска. Услышал, как одна женщина в храме сказала: „Курящего человека никогда благодать не посетит. Сигарета – кадило бесовское“. Как отрезало. А курил чуть ли не с детства, бросать не собирался. Иногда выпивает, правда. И очень себя потом корит.
– В гости зовут, когда в отпуске. А в гостях рюмочку да выпьешь. Искушение...
Удивляюсь его православной лексике. Так говорят студенты семинарий или давно воцерковленные люди. Он цитирует святых отцов и знает толкование евангельских притч, он знает значение всех праздников и жития святых. Откуда?
– Сам не знаю. Как-то открывает Господь потихонечку.
Отпуск подходит к концу. Сидеть ему еще три года. Как хочется утешить его чем-то, и я приглашаю в ближайший выходной в Троице-Сергиеву Лавру. Он смущённо улыбается:
– Нельзя мне. Зек я. Подписку дал о невыезде из Москвы.
Он очень хочет в Оптину, и в Дивеево, и в Сергиев Посад, он хочет посетить святые источники и восстановленные монастыри. Он хочет много и серьёзно читать. Для своей тюремной часовни накупил кассет с песнопениями, молитвами, дешёвых икон, лампадок.
– Мне иногда ребята жалуются: „Читаю Евангелие и ничего там не пойму“. Говорю: „Вы не понимаете, а бесы очень даже понимают“. Но не знаю я многого, меня старостой выбрали нашей часовни. Спрашивают, что и как, а я не знаю.
Знает. Знает самое главное. Как тяжело многогрешной душе пробиться к Богу, вырваться из цепких бесовских объятий, глотнуть чистого воздуха и не опьянеть от него, устоять. Знает, как трудно даётся молитва и как велика её благодать и сила. Знает, какой болью горит неспокойная совесть и как затихает эта боль под омофором покаяния. А ещё знает, как любит всех нас Господь, даже самых пропащих, как он.
К концу отпуск, – говорит он мне, – сколько всего хотел успеть, а пора возвращаться. Меня дело серьёзное ждёт. Ребята в „зоне“ креститься надумали.
– Сколько их?
– Сто пятьдесят человек.
– Сколько?!
– Да, многовато, с этим и проблемы. У нас, правда, есть чаша для крещения. Большой котёл на кухне выпросили, списанный. Да батюшки поблизости нет. Надо приглашать, а не каждый поедет...
Мы прощаемся. Хочу спросить, как он видит свою жизнь после освобождения, но не решаюсь, лезть в душу не хочется. А он будто мысли мои прочитал:
– После „отсидки“ так решил. Благословит батюшка в монастырь, пойду в монастырь. Благословит в миру оставаться – останусь. На всё воля Божия.
– Время быстро бежит, – успокаиваю я его, – не успеете оглянуться...
– Да, недавно Великий Пост был, а уже Петровский.
– Вы поститесь, Евгений?
– А как же! Православному без поста никак нельзя. Но в тюрьме очень легко поститься. Дают, например, второе и хлеб. Ем хлеб.
ДА НЕ СУДИМЫ БУДЕТЕ
Когда она укладывает волосы феном, слегка подкрашивает глаза и надевает свой любимый серо-голубой костюм с летящей юбкой, ей никто не даёт её пятидесяти. Да – и ещё когда выспится. Сон удивительным образом творит с ней чудеса. Если спала она долго при открытой балконной двери, не просыпалась среди ночи от нелепых снов – утром как огурчик. А если долго ворочается, встаёт, смотрит на часы, забывается на минуточку в дрёме, а потом опять широко раскрывает глаза в темноту, утром можно и не подходить к зеркалу: веки опухшие, маленькие заплывшие глазки смотрят измученно и обречённо, между бровями глубокая морщина. Интересно, куда пропадает эта морщинка, если Анна в форме?
Помню её худенькой и стройной, с живыми смеющимися глазами на свадьбе собственной дочери. Она летала между столами, подавала новые блюда, меняла тарелки, а ещё без умолку «тамадила» – громко и весело провозглашала тосты за молодых, осыпала гостей шутками и всё требовала от дочки с зятем:
~ А мне внуков побольше, поняли? А то накажу!
Свадьба «пела и плясала». Молодые охотно выполняли приказы «горько». Анна, раскрасневшаяся и красивая, отплясывала с дочкиным мужем Вадимом цыганочку и, глядя со стороны, ее вполне можно было принять за невесту. Наутро я позвонила ей, чтобы поблагодарить за весёлый вечер, сказала и об этом:
Ты такая красивая была вчера, прямо сама как невеста.
Она рассмеялась как звоночек, заливисто, довольно:
Ну скажешь... Я так измоталась, ног под собой не чувствую, Танька с Вадимом сами сегодня хозяйничают, посуду перемыли.
Меня всё подмывало спросить, почему не было на свадьбе бывшего Анниного мужа, отца Тани. Но Анна сама не заговорила на эту тему, а я инициативу не проявила. Не было и не было.
Мы с Анной почти с детства знаем друг друга, вернее, со школьной поры, когда однажды привели к нам в класс девочку с белесой тоненькой косичкой, испуганными глазами, смущённо улыбавшуюся.
Прошу любить и жаловать, Анечка Волкова, – представила её учительница.
Ой, ой, боюсь, она, наверное, кусается, – захихикал на последней парте дурак Прошин.
Анечка закусила губу, чтобы не расплакаться. Учительница обозвала Прошина дебилом, усадила Анечку рядом с «приятным во всех отношениях» Колькой Черемисовым, который «тебе, Прошин, покажет, как надо обходиться с новенькими». Колька набычился, отодвинулся от Анечки, посмотрел на учительницу преданным взглядом и натянуто улыбнулся.
Мы не были подругами. Так, какие-то общие дела нас сближали, какие-то разводили в разные стороны. И после школы также. Встретимся на улице – радости нет конца.
– Как ты?
А ты?
Кого видишь?
Кто поступил?
Телефон запиши, звони.
Пока!
И – опять до встречи:
Как ты?
А ты?
Но один раз я встретила Анну на остановке трамвая расстроенную, с опущенной головой. На моё радостное «привет!» она испуганно вздрогнула и вдруг ухватилась за руку: «Выслушай меня! Мне так одиноко». Тут же на остановке, мы и просидели часа три. Трамваи звенят, машины скрежещут тормозами, а мы говорим об Аннином одиночестве:
Я без него не могу жить, понимаешь? Жизнь теряет всякий смысл. Он студент и сейчас на практике в Красноярске. Обещал – буду писать каждый день, и вот уже три недели... Три недели ни строчки! Я извелась, на родителей бросаюсь. Как он мог забыть? Ведь мы... ведь у нас всё так было замечательно.
Под трамвайное треньканье и созрел наш коварный план. Я уезжала в отпуск, родственники сняли мне домик на Азовском море, там вполне хватит места двоим. Анна едет со мной, студент возвращается и не находит дома Анны, волнуется, ищет.
– Пусть поволнуется и поищет. Это им полезно, ты не должна показывать, что переживаешь. Нет писем и не надо. Ты обет давала ждать и страдать? Вернётся пожалеет.
Я была уверена: мои советы Анне мудры и дальновидны. Все мы мудры и дальновидны, когда собственный жизненный опыт на отметке «ноль », зато апломб и самоуверенность, замётанные на чтении книг, «хороших и разных», стремительно поднимаются к безоблачным высотам. Мы уехали. Мы жили в маленьком домике у самого синего моря, и старик-рыбак приносил нам каждое утро в пластмассовом ведёрке серебристых некрупных окуньков. Мы варили уху, пили сухое вино, плавали до изнеможения в тёплом море и подолгу сидели на ступеньках нашего домика, наблюдая, как рыжий закат медленно проваливается в синюю бездну морского горизонта. Мы очень сблизились с Анной за время отпуска. Мы много говорили, много откровенничали, много спорили. Как часто потом мы вспоминали это уединение, удивительный подарок судьбы. Каждый день дарил радость и укреплял в радости жить. Казалось, всегда будет именно так: сказочные закаты, тишина, вера в чудо...
А чудо и не замедлило. Пришла телеграмма от Анниного студента: «Вернулся, тебя нет, родители сообщили твой адрес. Скучаю, жду встречи». О, как мы ликовали! Как весело праздновали именины собственного тщеславия! Анна объявила меня лучшей подругой в мире, а я снисходительно этот титул приняла. Ещё бы! Ведь это я всё так тонко выверила и просчитала...
Он приехал встречать её в аэропорт. Загорелая Анна была неотразима.
Это моя самая лучшая на свете подруга, – сказала она студенту и посмотрела на меня преданными глазами.
Студент учтиво поклонился и поцеловал мне руку.
Конечно, я была на их свадьбе, конечно, была посвящена в Анины заботы об устройстве семейного гнёздышка. Но потом, потом моя собственная жизнь закрутила так, что Анна с её проблемами отошла на задний план, тем более что вскоре я уехала в загранкомандировку.
За пять лет разлуки мы многое успели. И встретились как-то сдержанно, без бурных восторгов и нарочитых слов. Она держала за руку белокурую Танечку. У меня в коляске сладко спал сын.
Знаешь, как много я поняла теперь? Смысл моей жизни в дочери: лишь бы ей было хорошо, лишь бы у неё все сложилось. Наверное, есть люди, для которых главное карьера, благополучие, счастье. Для меня теперь Танечка всё. Никто не нужен, ничего не нужно. Только она – мой единственный ребёнок.
Конечно, я стала возражать. Но снисхождение к Анне, которое делало меня мудрой в моих собственных глазах, рассеялось, исчезло. Та уверенность, та серьёзность, с которой говорила со мной молодая женщина Анна Николаевна, бывшая моя одноклассница и подруга, как-то вдруг заставило меня притихнуть. Было что-то в её словах жертвенное, а я в ту пору жертв не любила.
С мужем она разошлась. Стал пить, и Анна, измучившись от унижений и безденежья, ушла от него с крошечной Танечкой на руках. Вскоре встретила другого человека, вроде и полюбила, и благодарна была, что взял её с ребёнком, а кончилось всё, не успев но сути начаться. Врачи сказали ему, что детей у него не будет. Его первая жена подала на развод по этой причине, а он, как подобает человеку порядочному, предупредил об этом Анну. Та сначала растерялась, а потом решила: и одного ребёнка хватит, раз такая коллизия и – согласилась на брак. И вот ведь чудеса: вскоре оказалось, что у Анны будет малыш. Муж в это время уехал в командировку, а она стала готовиться к его приезду, ведь он ещё ничего не знает. Накрыла стол праздничной скатертью, достала праздничные фужеры, наготовила всякого как на большое торжество. Он приехал и очень удивился: чего это она? А она ему объявила, какой у них сегодня праздник... А он сказал ей... Он сказал ей, что врачи ошибаться не могут, стало быть, ребёнок не его, и он к нему не имеет никакого отношения.
Она выгнала его среди ночи. Он ушёл молча, оскорблённый. Только у самого порога не выдержал, повернул к ней перекошенное злобой лицо и назвал её грязным, непотребным словом.
Через месяц она избавилась от ребёнка. Долго болела, жуткая депрессия так зажала её в свои тиски, что Анна не хотела видеть и слышать никого. Только Танечка, только Танечка помогла ей удержаться на плаву жизни.
– Моя жизнь в ней. Буду всегда, сколько сил хватит. ей помощь и опора.
И опять мы сблизились. Нас опять прибило друг к другу» только жизнь расставила на наших отношениях свои акценты. Я стала смотреть на свою подругу почтением, она же, как казалось мне, с неким снисхождением. И, рассказывая ей взахлёб о своих проектах и фантазиях, я вдруг наталкивалась на спокойный какой-то усталый Аннин взгляд.
– Прости, – говорила я, – тебе это неинтересно. Танечка росла. Была она умненькой, хорошо рисовала, учила английский. Анна каждое лето отправлялась с ней в дорогостоящие путешествия: «Девочка должна видеть мир, развиваться». В Анне не было так свойственного многим мамам очарования собственным чадом. В ней была постоянная готовность прийти на помощь, поддержать, успокоить. Таня чувствовала надёжное материнское плечо каждый день и час, она росла разумным ребёнком, чьим капризам в семье не потакали, но приучали к простой спасительной мысли: ты не одна, с тобой друг, который всегда готов помочь.
Анна любила порассуждать на тему Танечкиного замужества. Пусть никакой ни крутой, никакой не престижный, только бы человек с мудрым сердцем. Я готова быть рядом с ними, воспитывать их детей, помогать им по хозяйству, я не буду докучать им. Поздний телефонный звонок. Глухой голос:
– Таня и Вадим не хотят со мной жить. Они тайком от меня сняли квартиру. Говорят, хотим сразу приучить себя к самостоятельности. Обставленная мною для них комната им, оказывается, не нужна. Вчера вечером перевезли вещи. Я уже ночевала одна.
Боюсь глухоты Анниного голоса, хватаюсь за соломинку:
– Хочешь, приеду к тебе?
– Не надо. Дома такой беспорядок, вещи разбросаны...
– Тогда ты приезжай ко мне, давай вспомним молодость, устроим посиделки.
– Нет, я ничего не хочу, но мне так страшно в опустевшей квартире.
Нарушаю законы гостеприимства. Еду к Анне, которая меня не ждёт. Под её глазами мешки, между бровей глубокая морщина.
– Прости, я без приглашения.
Мы садимся на краешек дивана, заваленного одеждой и коробками из-под обуви, смотрим друг на друга. Анна не выдерживает, бросается ко мне с рыданиями, её плечи мелко вздрагивают, тёплые слёзы текут ручьями. Если бы это была не Анна, то я сказала бы, что грех так убиваться, в сущности, по пустякам. Дети вырастают и естественно хотят жить одни. Это их право и никто не может его у них отнять. И надо принимать это так же естественно, как наступление дня и приход ночи. Но Анна...Что скажу я ей, когда знаю доподлинно, что вся её прожитая жизнь была фактически ожиданием жизни этой, была подготовкой к этому времени, когда она будет нужна, когда без неё не обойдутся, и она, наконец, компенсирует в себе нерастраченные силы, нерастраченную нежность и любовь. И вот первый, такой жестокий шаг – её оставляют одну в пустой квартире, как престарелую кошку на даче уехавшие в город домочадцы. Она ходит по пустому дому и не понимает – за что? Разве она огорчала кого, разве плохо служила или была нерадива? За что?
– За что? – рыдала Анна, – за что?
– За что? – спросила я через несколько дней Таню, уговорив её встретиться со мной. Мы сидели в скверике перед её институтом, а вокруг шуршали шины машин, и повизгивал трамвай, как тогда, давно-давно...
Теперь заплакала Таня. Она говорила, что очень любит маму, и ей её жаль, но и Вадима она любит, она теперь мужнина жена, как же может она огорчать мужа? А Вадим маму недолюбливает, говорит, что она постоянно стоит «в стойке», как бы он меня не обидел, как бы, не дай Бог, не изменил. Вадим сказал, что ему от этой «стойки » тошно и он не хочет жить вместе с мамой. Что мне теперь – разорваться?
Кто виноват здесь? И кто прав? Все правы. И виноваты, пожалуй, все. Потому что единственный выход из этого хитроумного узла – кому-нибудь смириться и ради другого потерпеть. Вадиму потерпеть «стойку» любящей его жену матери. Танечке потерпеть неудобства человека, которого рвут на части, найти подход к своему мужу, уговорить, убедить, умолить не делать больно её одинокой, её хорошей маме. А Анне смириться и потерпеть своё одиночество и именно этим смирением – одиночество одолеть. Ведь нередко, пожив одни и вкусив прелести суетной семейной жизни, молодые возвращаются на круги своя в отеческий дом, под отеческую крышу, под отеческий пригляд, который уже не кажется им грубым попранием завоеванных ими свобод. Время лечит всех. Этот лекарь работает без рекламаций. Надо только не мешать ему завершить курс лечения, не торопиться искать новые современные методики, на первый взгляд, более эффективные и скорые. Что могла я сделать для Анны? Чем могла помочь молоденькой жене Танечке, вставшей перед выбором двух одинаково больших Любовей? Чужая душа – потёмки. И нет у нас права врываться в неё и, тем более, проводить в ней ревизию и давать советы.
Время лечит. Единственное, что я предложила Анне – взять отпуск и уехать, как уезжала она когда-то, измученная страстью к студенту, на морской берег. Уехать и переждать. Не хочет никого видеть? И не надо. В Оптиной Пустыне, в монастыре под Калугой, живёт мой добрый знакомый, послушник. Написала ему записку с просьбой поддержать Анну, ей очень несладко сейчас. И уехала моя Анна в Оптину с запиской и налегке – ненадолго. Мыла на кухне посуду, чистила картошку, за послушание и жила.
И опять раскидало нас по жизни – как раскидывало не раз.
Вдруг как гром среди ясного неба Танин звонок:
– Вы ничего не знаете? Что устроила нам наша милая мама? Она уходит в монастырь, представляете?! Уходит в монастырь! Вадим сказал, что это позор для нашей семьи. Его тёща – монашенка, она о нас подумала? Или мы для неё – ничто?
Тая говорила торопливо, зло, сбиваясь, повторяя дно и то же. И, в конце концов, швырнула в сердцах трубку» даже не попрощавшись.
Долго смотрела я на молчащий аппарат, не веря услышанному. Анна идёт в монастырь... Уж не желание ли досадить молодым за нелюбовь к ней продиктовало этот шаг? Ведь насколько я знала Анну, верующей она не была. Крестик носила по традиции, Танечку крестила, потому что, вроде, так положено, на Пасху куличи святила, потому что все святят, а вот чтобы верить истинно – этого не было. И вдруг в монастырь...
Что удивило меня в её глазах при встрече? Покой? Пожалуй, покой. Не усталость, не разочарование. Сколько мы не виделись, долго? Всю жизнь.
– Там, в Оптиной, всё по-другому. Там не предъявляют к жизни никаких счётов. Молодые ребята приезжают – работают без денег, во славу Божию. И я работала. Никто не спросил зачем я здесь. Я пришла в себя, успокоилась. Много говорила со старым священником, монахом. Он мне сказал: «Ты гордая. Ты хочешь жизнь под себя подтасовать». Он много всякого про меня сказал, и откуда только всё знает... Хорошо мне там было, каждый день будто короста с души счищалась, по чуть– чуть, понемножку. Вот я и подумала, может это и мой путь, может я моим детям именно здесь больше всего и помогу. Может, моя любовь к Танечке теперь вот такой жертвы требует: уйти молиться? Ведь в нашем роду никто никогда ни за кого не молился. Может, мне первой и начинать? Вот и решила – пойду в послушницы, поживу в монастыре, пригляжусь. А там, как Бог даст...
Что сказать ей на это? Чужая душа – потёмки. Но думается мне – я ошиблась, когда посчитала это позой, желанием насолить близким. Анна, пережив боль, перестрадав, передумав много и всякого, стала другой Анной. Главное, ей удалось увидеть своё место в сложной, запутанной жизни, в мельтешении проблем, как надуманных, так и важных. Монастырь место особое, место, уготованное сильным. Сильная ли Анна? Сильная. Уметь отказаться от дорогих, выпестованных идеалов, переоценить себя, фактически начать жить заново – разве это с руки слабым? Не говорю ей ничего о Танином звонке, о том, какую панику внесла она своим решением в размеренную, благополучную жизнь её дочери и зятя. Сколько скорбей её ждёт, сколько обид и даже унижений. Но разве есть дело труднее, чем менять жизнь, начинать с нуля? Я пожимаю плечами на неоднократное Аннино «как думаешь?». И говорю банальную фразу:
Решай сама.
Но она не успокаивается.
Нет, скажи! Когда у моих Тани и Вадима будут дети, они не осудят бабушку, которая, вместо того, чтобы стирать пелёнки и варить кашу, возьмёт на себя иной труд – молиться за них, как думаешь? Не осудят?
Я уже не пожимаю плечами. Говорю уверенно, потому что знаю:
Не осудят.
ЗЛАЯ СТАРУХА С ГОЛУБЫМ РИДИКЮЛЕМ
Была она маленькая, юркая, с мелким, сморщенным личиком, глубоко посаженными глазами, которые угольками жгли окружающий мир. Быстро, походкой торопящегося, очень делового человека, входила она в церковные врата, важно крестилась на купола и семенила к входной двери. У двери делала ещё три низких поклона, входила под храмовые своды. И – начиналась работа локтями. Локти были острые, сама она шустрая, потому и просаливалась быстро сквозь толпу. Вперёд, к солее, по центру. На неё шикали, но всё больше новенькие прихожане, а старые молчали, хмурились. Не связывались. Бесполезно. А она вставала по центру, по-хозяйски оглядывалась справа-слева, мол, всё ли в порядке на моём посту, доставала длинные, почти до полу чётки. Это при благоприятном стечении обстоятельств. Но беда тому, кто уже успел занять её место. Старуха бесцеремонно вставала впереди, почти впритык к несчастному и начинала часто делать поклоны, отодвигая от себя человека своими костлявыми бедрами. Расчистив пространство, она принималась мелко креститься, принимая вид смиренный и кроткий. Но если отодвинутый бунтовал и возмущался, она с кротким видом временила, поворачивалась к человеку, и произносила кипящим голосом всегда одну и ту же фразу:
– Что уставился (уставилась)? Человека не видел? Пришёл в церковь, а вести себя не научился.
Дальше что-нибудь про внешний вид:
–Платок-то белый нацепила, а толку... Или – сначала краску с губ сотри, потом разговаривай. Или – бороду отпустил и думаешь можно в церкви безобразничать?
Но один раз... Я хорошо запомнила тот один раз. У солеи стоял мальчик лет десяти. Аккурат на месте старухи. Стоял хорошо, тихо, никого не трогал. Старуха запаздывала. И вот появилась. Пробив локтями коридор среди молящихся, она, наконец, была почти у цели. А тут мальчик! На её законном месте! Стерпеть такое она не могла и с ходу мальчика толкнула. Но мальчик оказался не промах. Он повернул к обидчице недовольное лицо, что-то буркнул. Старуха толкнула сильнее. Мальчик для верности вцепился в узорчатую решётку перед солеёй. Старуха, накрутив на руку чётки, чтобы не мешали, стала трясти его как грушу. Он же стоял намертво. Спина прямая, ногами упёрся в пол, пальцами вцепился в решётку. Старуха сначала трясла мальчика, потом стала разжимать ему ладони. Без толку. Платок слетел с её головы, седые волосы, собранные в жиденький пучок, растрепались. Все смотрели за поединком и переживали за мальчика: держись, не подкачай. Но тут подоспел дежурный. Он стал что-то говорить на ухо ребёнку, кивал на старуху, скорее всего, уговаривал не связываться... Мальчик повернул к обидчице решительное красное лицо и сказал тихо, отчётливо:
– Дура. Старая дура.
И ушёл.
Отвоевав так непросто свой законный квадратный метр» старуха надела платок, заправила под него растрепавшиеся волосы. Всё клокотало в ней. Я стояла невдалеке, наблюдала эту сцену вместо того, чтобы молиться, грешная. Но нельзя было отвести глаз. Спина старухи выдавала гнев, её желание мстить, мстить... Но она, чувствуя, что на неё смотрят десятки глаз, зачастила с поклонами, всем своим видом говорила: вы пришли сюда развлекаться, а мне некогда, я Богу молюсь.
Позже я узнала, что зовут старуху Зинаида Трофимовна. Жила она недалеко от храма, имела свой дом из двух комнат с продуваемой ветрами верандой. Была одинока. Никто не знал, когда она впервые пришла в эту церковь. Вроде всегда тут и была, церковь открыли, а Зинаида Трофимовна уже там. Пускала постояльцев. Храм был монастырский, паломники ехали сюда охотно. Брала недорого. Но душу мотала, будь здоров. Очень любила поучать. И паломник, позарившийся на дешевизну постоя, вынужден был после вечернего чая долго выслушивать бабизинины тирады насчёт человеческих несовершенств.
Говорят, имела сына. Но где он, никто не знал. Ходили слухи, что сначала сидел, а после к ней не вернулся.
Имелась у старухи одна чудинка, благодаря которой и была она заметной среди прочих прихожан. Она странным образом рядилась. Например, на Пасху, когда священники по церковному уставу, облачались в красное, она тоже полыхала как костёр. Красным было всё. И плащ, и косынка, и даже туфли. И даже – чулки. Она стояла впереди всех как факел и тоненько и очень громко выкрикивала слова Пасхального приветствия – Воистину воскресе! А на Троицу как и положено, была она в зелёном. Зелёная юбка, кофта тоже зелёная, но темнее юбки, носочки зелёные, платок. Невольно задумаешься, это сколько в её сундуках хранилось всякого добра, чтобы к каждому празднику, по-серьёзному, в тон, одной только обуви ворох. На неё все смотрели как на диво. А туристы, те частенько фотографировали. Ей, по всему было видно, фотографироваться нравилось. Она, конечно, не позировала, но когда видела, что наводится на неё объектив, слегка приосанивалась, пристёгивала к себе кротко-смиренное выражение лица, то самое, с которым застывала в храме, когда отвоевывала «законный» квадрат.
Старуху никто не любил. Да и она никого не жаловала. С местными успела переругаться и с ней не связывались. Но поговорить о ней любили. Было время, когда храм только открылся, батюшка благословил её стоять у подсвечника. Она встала возле него как «у высоких берегов Амура» часовой Родины. Если кто-то дерзал сам поставить свечку на подсвечник, Зинаида вырывала её из рук смельчака. И уж, конечно, не молчала:
– Сама поставлю, левой рукой не положено. Сперва перекрестись три раза.
Стали жаловаться батюшке. Он деликатно Зинаиду
вразумлял.
Дескать, нет в церковном уставе ничего насчёт левой руки, и насчёт всего другого. Так вредная старуха и до батюшки добралась. Стала говорить, что в семинарии он на двойки учился, потому ничего и не знает. Конечно, батюшке пересказали, он Зинаиду от подсвечника рассчитал. Тогда она «на добровольных началах» подрядилась дежурить у входа и блокировать доступ в храм тем, кто одет не по форме. Один раз завернула пожилую американку, которая уже совсем нацелила свой «Кодак» на старый резной пятиярусный иконостас. Американка была в лосинах.
– Куда прёшься, совсем совесть потеряла, – заверещала наша, рванув наперерез «Кодаку».
«Кодак» решил, что снимать в храме запрещено и покорно полез в сумку.
– Наглая! – кричала наша, – наглая баба, старуха уже, а без юбки ходишь.
«Кодак» третьим чувством понял, что он здесь ни при чём и опять вынырнул из сумки. Наша стала выталкивать «Кодак» в спину. «Кодак» упирался и бранился, шипел на нашу и сверкал глазами. Но наша видала и не такое. Она обозвала «Кодак» поганым словом. «Кодак» почувствовал, что это был не комплимент и тоже прошипел что-то свое, самобытное. Еле растащили. Батюшка пригрозил Зинаиде и «пост № 1» у входа обезвредил.
Опять осталась Зинаида не у дел. И опять – ненадолго. Теперь уже она вырвалась на широкую дорогу, на которой батюшка был не властен. Она стала сдавать угол паломникам. И тут уж раскрутилась. Выбирала себе постояльцев небогатых и робких, только постигающих веру. С ними-то баба Зина профессор. С ними она отводила душу. А они слушали, боялись чего не пропустить. И как свечки ставить расскажет Зинаида, и как сорокоуст заказать, и как Псалтирь читать по усопшим. И обязательно уличит. Кого в чём.
Ты вот женщина уже немолодая, а волосы красишь, седины своей стыдишься. А зачем стыдиться седины? Грех это. Молодиться-то срок прошёл, теперь о другом надо думать.
Или:
Сынок-то у тебя ленивый. Спать любит, плохо ты его воспитала. Вырастет – наплачешься.
Люди вбирали головы в плечи, виновато опускали глаза. И – не задерживались у Зинаиды.
Вы не знаете, тут никто комнату не сдаёт? – спросила меня как-то пожилая женщина.
Сдаёт. Зинаида Трофимовна. Третий от угла дом.