412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ната Николаева » Игла Стёжки-Дорожки (СИ) » Текст книги (страница 1)
Игла Стёжки-Дорожки (СИ)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:59

Текст книги "Игла Стёжки-Дорожки (СИ)"


Автор книги: Ната Николаева


Соавторы: Яна Тарьянова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Игла Стёжки-Дорожки – Ната Николаева, Яна Тарьянова

Пролог

Подпояска-лоза задрожала, несколько виноградин скатились по ступеням боковой лестницы, порождая фонтанчики пыли. Заржина прислушалась. Где-то там, внизу, на Кромке, плакали дети. Она поспешно подобрала подол платья, вздыхая, заспешила к тропе между мирами, чтобы сопроводить ребятню в чертоги Хлады. Душу омыла волна злости: где стражи брата, почему они не следят за соблюдением законов? Такое преступление наказывалось по всей строгости – ни нежить, ни боги, ни боженята не смели уродовать чистые души. Детей, которые пострадали от волшбы взрослых, незамедлительно переправляли в лучшие миры, позволяя прожить жизнь заново.

Заржина едва не оскользнулась на виноградине, упавшей с подпояски, поняла, что ей препятствует чья-то воля – «где это видано, чтобы урожай вредил богине плодородия?» – и движением руки развеяла туман, скрывающий Кромку. Двое мальчишек лжТ

ет пяти-шести стояли на обочине облачной дороги, всхлипывая и держась за руки. Кровь из распоротых ладоней смешивалась, стягивала судьбы детей неразрывными путами. На нижних ступенях лестницы, сжавшись в неопрятный комок, сидела Стёжка-Дорожка. Над ней нависал разозленный Чур.

– Ты действительно спятила или обеспамятела? – грозно вопрошал он. – Никто не имеет права калечить детские судьбы! Кем ты себя возомнила, швалья? Думаешь, Жива будет за тебя вступаться до бесконечности? Еще раз поймаю – отведу к отцу и попрошу спустить на тебя собак, чтобы они довершили начатое дело.

– Прекрати! – Заржина одернула брата по матери, разрываясь между жалостью и гневом. – Она давным-давно потеряла разум. Угрозы не достигнут цели, а если она их поймет, то сгинет в пучине ужаса.

– Она прикидывается, – отрывисто ответил Чур. – Соображает получше многих. Ей выгодно строить из себя дурочку – любые пакости сходят с рук. Я терпел, пока она не начала охотиться за детьми. Это уже не первый случай.

Тяжелый ботинок пнул край изношенной юбки, свисающей со ступени. Стёжка-Дорожка скорчилась еще сильнее, завыла, затряслась. Чур выругался, повернулся к Заржине:

– Помоги. Я попробую перевязать нить.

Заржина кивнула, сняла платок, встряхнула, вынуждая затрепетать вышитые яблоки и бордюр из лозы и колосков. На каменный парапет легла скатерть-самобранка, явившая взорам яства и кубки с ключевой водой.

– Идите сюда, дети, – позвала она.

Ребята повернули головы одновременно, уставились на нее с удивлением.

– Идите сюда. Не стойте на дороге.

В светлоголовом львенке-оборотне трепетал невидимый простым взором огонек магии. Слабенький, требующий подкормки оберегами и ежедневных тренировок – или разгорится, или затухнет от ветра будней. Не угадаешь. Второму ребенку – темноволосому, нахмуренному – не досталось ни способностей к волшбе, ни таланта прорицания, ни прочих даров богов. Обычный человек. Упрямый. Выносливый.

Чур вытащил кинжал из ножен. Ухватил светлоголового львенка за локоть, поддел нить смешанной крови лезвием. Оборотень вскрикнул. Стёжка зашевелилась на ступенях. Лицо, изуродованное жутким шрамом, перекосила непонятная гримаса. Единственный, чудом уцелевший глаз прищурился. Стёжка посмотрела на детей и хихикнула. Злорадный звук заставил Заржину задуматься над словами сводного брата. Стёжка-Дорожка обезумела до ее рождения, вскоре после разрыва брачных уз Ярого и Живы. Боги первого круга, олицетворявшие войну и жизнь, обвиняли друг друга во всех грехах, сотрясая миры, делили единственного сына, искали союзников, устраивали склоки, преследовали неугодных. С тех пор прошло много сотен лет. Народился второй круг, за ним подоспел третий, разбавленный вкраплениями людей-колдунов, в посмертии ставших боженятами. В Стёжке, изуродованной псами Дикой Охоты, текла кровь Предвечных. Тела богов были крепче людских, способны обходиться без воды и пищи, оправляться от смертельных ранений и яда. Могла ли она обрести ясный разум и расчетливо прикрываться завесой сумасшествия?

«Могла», – признала Заржина и перевела взгляд на Чура.

Тот осторожно вытягивал кровавую нить судьбы, умело играя лезвием, цыкая на мальчишек за неосторожные движения. Когда нить повисла, образуя качели-петлю, Чур подхватил ее свободным запястьем, встряхнул, поднял повыше, рассек. Заржина не оплошала – поймала свободно болтающиеся концы, завязала. Проверила узел и нерешительно проговорила:

– Мы не имеем права принуждать детей к службе. Надо отвести их к Хладе, и поискать пути в лучшие из возможных миров.

– Нет, – покачал головой Чур. – Я не потребую от них исполнения долга. Пусть живут там, где жили. Вырастут – сделают выбор. Захотят – пойдут в стражи. Откажутся – неволить не буду. Особенно человека. Простым людям среди волшбы трудно служить.

Заржина вздохнула – слова брата приглушали острую тревогу, но не избавляли от сомнений – разорвала носовой платок, смочила водой из кубка. Перевязала детям ладони, унимая боль, исцеляя раны, подтолкнула к скатерти-самобранке:

– Покушайте, пока мы разговариваем.

Темноволосый присмотрелся к незнакомой еде, выбрал два яблока, не вызвавших подозрений, одно взял себе, другое протянул товарищу по несчастью.

– Главное, чтобы с ума не сошли, – брат потянулся за кубком, в три глотка выпил воду. – Слышать друг друга будут. Но с этим ничего не сделаешь. Провались ты пропадом, швалья!

Стёжка-Дорожка заворошилась, недовольно заскрипела.

– Пошла вон, – не повышая голоса, приказал Чур. – Запомни, еще раз возле детей увижу, к отцу с мачехой отведу, и сам двери псарни открою.

Умалишенная – или умелая лицедейка – подобрала грязные юбки, похромала вверх по лестнице, опасно оступаясь, едва удерживаясь от падения. Вид скособоченной фигуры вызвал знакомую ноющую боль в сердце. Заржина привыкла жалеть страдалицу, изувеченную гневом Ярого, и с большим трудом удержалась от того, чтобы поспешить ей на помощь. Останавливали взгляды мальчишек, наполненные свежим страхом, и нить судьбы, окольцевавшая запястье Чура. Волшба Стёжки медленно перебарывалась волей бога-пограничника, превращалась в обычную на вид шерстяную красную нитку.

Заржина спохватилась, провела рукой над кубком, наделяя воду своей силой, подала брату. Тот кивнул – молча и благодарно – отпил треть, присел на освободившуюся лестницу. Мальчишки потянулись за ним, разместились на самой нижней ступени – словно уже признали своим командиром.

– Львенку дарована власть над камнем, – проговорил Чур. – Думаю, Стёжка какую-то опасность для себя в его пути углядела. И навязала ему балласт, чтоб далеко по Кромке не ушел.

– Я потревожу нашу мать, – пообещала Заржина. – Ей подвластна любая жизнь, от пристального взора не может укрыться ни одна мелочь. Пусть посмотрит на Стёжку, ответит: дремлет ее разум или отступившее безумие маскирует козни. Она сможет разгадать эту загадку.

– Если захочет. Я говорил с ней, когда на Кромку начали выходить те, кого коснулась игла Стёжки. Чокнутая швалья – тогда я, как и прочие боги был уверен в ее безумии – бродила от мира к миру, бормоча проклятья и меняя судьбы. Сшивала скупца с транжирой, аскета со сластолюбицей, сильную колдунью с деревенским дурачком, хозяина ифрита с хозяйкой снежной псицы. Те, кого коснулась ее игла, мучались, обрывали жизни, сходили с ума, добирались до Кромки и бросались в бездну, или гнили заживо в чужих мирах.

Заржина приложила ладонь к губам, подавляя крик. Она не знала о жертвах, была уверена, что игла Стёжки приносит людям некоторые неудобства, но не причиняет особого вреда.

– Как же так? Почему никто не пошевелил пальцем, чтобы ее остановить?

– Я не рискнул жаловаться отцу – заподозрил, что расправа будет слишком жестокой. Попросил совета у нашей матери и получил неожиданный ответ: «Не лишать же ее последнего развлечения. Пусть шьет и кроит, на ее века людей хватит. Тронет кого-то из богов – тогда и подумаем».

– И, все-таки, я поговорю с матерью, – пообещала Заржина. – Выберу удобный момент, постараюсь подобрать правильные слова.

– Попробуй, – согласился Чур. – Может быть, у тебя получится. Не знаю, к скольким детям я не успел. Приставлял к швалье личного стража – уходит по лестницам. Буду рад любой помощи. В последние годы мне кажется, что это наметка какого-то большого плана. Хорошо, если я ошибаюсь.

– Я помогу, – Заржина тряхнула пшеничными волосами, щедро сдобренными сединой, подкрепила обещание начертанным в воздухе знаком правды. – С чего начнем?

– Отведем детей по домам. Присмотримся к судьбам их родни – вдруг что-то прояснится. После этого встретимся и обговорим планы.

Они встали одновременно. Бог-пограничник спрятал красную нитку под рукав, отряхнул куртку. Заржина протянула открытую ладонь темноволосому мальчишке, приглашая отправиться в путь, но тот замотал головой и отступил назад. Чур буркнул:

– Уговорю. Бери светленького. Я магию хранителей знаю, мне интересней на его мир взглянуть.

Заржина кивнула. Прежде чем взять светловолосого львенка за руку, развязала подпояску, превращая виноградную лозу в смертоносную плеть, и шагнула на Кромку.

Часть 1. Дмитрий. Глава 1. Шаг на облако

Первые пять лет жизни – до переезда в Казахстан – Дима помнил смутно. Частный дом, зелень какая-то во дворе, вечерняя тишина. Бабушкины пирожки с картошкой – горячие, с пылу, с жару – которые полагалось запивать свежим куриным бульоном. Все это затерлось стуком колес, мельканием шпал, вокзалов, полустанков. Семейство Штольц добиралось до места новой работы отца почти две недели – широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек.

Маленький городок с праздничным названием Рождественский одарил Диму лавиной новых, навсегда врезавшихся в память впечатлений. Их семья – мать, отец и младшая сестра Димы – заселилась в комнату в заводском бараке. Много позже он услышал песню Владимира Семеновича, и кивнул, подтверждая строчки: «…система коридорная, на сорок восемь комнаток всего одна уборная». А тогда, оглушенный переездом и обилием дверей, не мог понять, куда их забросила судьба. Барак казался Диме лабиринтом, населенным чудовищами – за тонкими перегородками рыдали, смеялись, дрались, деля последнюю чарку. Появление семьи Штольц, мягко говоря, не порадовало соседей, мечтавших расширить жилплощадь за счет освободившейся комнаты.

Отцу, как переведенному на ремонтный завод инженеру, полагалась служебная квартира. По приезду неконфликтный Генрих Яковлевич обнаружил, что предназначенную ему площадь отдали какому-то ветерану, выслушал обещание: «В следующем доме, к Новому году получите!» и согласился на барак – не снимать же жилье? Не принято, да и деньги на это надо тратить изрядные. И Генрих Яковлевич, и Ангелина Павловна были скуповаты – нашла крышечка кастрюльку – и бытовых трудностей не боялись. Особенно при выгоде, а выгода имелась изрядная, потому что деньги за коммунальные платежи вносил завод.

Это Дима понял, уже повзрослев, сложив обрывки разговоров и воспоминаний. Знание ничего не изменило – детство было прожито и закончилось – только укрепило уверенность, что рассчитывать на отца или советоваться с ним нельзя. Будет, как обычно, мямлить или отмахнется от проблемы, ожидая, что она решится сама собой.

Междоусобная война, разгоревшаяся в бараке, отца почти не задела – он днями и вечерами пропадал на заводе, в дрязги не вникал. А вот мутер, пребывавшая в декретном отпуске, охотно ввязалась в череду сражений. Она сразу подчеркнула социальную пропасть между собой и остальными обитательницами барака: «Вы – шалавы цеховые, а я – жена инженера!» и получила ответную порцию криков: «Фашистка недобитая, гитлеровская подстилка!» Нельзя сказать, что мутер впервые столкнулась с оскорблением по национальному признаку. И раньше бывало, но не в бараке же, не от шалав такое выслушивать! Мутер нацепила нарукавники и принялась строчить жалобы участковому, требуя прекращения травли уважаемых людей. Она вызывала соседей на товарищеский суд, наслаждалась дворовыми собраниями, выставляла детей в качестве свидетелей. То одна, то другая соседка деланно каялась, а через день мутер получала очередное оскорбление и двигалась по кругу. Собрания Дима ненавидел до дрожи, и прятался бы, да некуда. Участковый всегда посмеивался, переспрашивал: «Как-как она тебя обозвала? А маму как?» Мутер хмурилась и командирским голосом приказывала: «Излагай конфликт товарищу милиционеру во всех подробностях». И приходилось повторять все сказанные гадости под смех и кривляние соседей.

Вести хозяйство в антисанитарных условиях у мутер не хватало ни времени, ни сил. Дима варил кашу для себя и сестры, выгадывая моменты, когда соседей не было на общей кухне. Быстро научился мыть коридорные полы и туалет – жильцы убирали барак по очереди. Мутер, дохаживающая срок с огромным животом, изредка хвалила Диму за трудолюбие. Громко, при всех, вплетая немецкие слова, и подчеркивая, что аккуратность и пунктуальность – свойство великой нации. Мутер и ругалась по-немецки. Дима половины слов не понимал и ни капли не расстраивался. Он не хотел говорить на языке, от которого одни неприятности – мутер произнесет речь и уйдет, а ему потом мусор из каши вылавливать.

Жизнь заставляла держать ухо востро. Дима привык пробираться в туалет и за водой, не привлекая к себе внимания, во дворе отсиживался под пожарной лестницей, потому что пацаны кидали в него камни и обзывали гестаповцем. Дома остерегался, а в городе влип – и не потому, что немчура, просто не повезло. Путь к беде свился из развилок-случайностей. Ночью Диму разбудил отец и отправил к телефону-автомату – вызвать «Скорую» для мутер, у которой начались схватки. «Скорая» ехала долго, соседи, которым мешали крики и шум, стучали в стену, и в этом ночном круговороте ругани и ожидания Дима перепутал авоськи. Одну – поновее – мутер собрала себе в роддом. Во второй, с рваными ручками, лежал архив переписки с участковым и завернутые в газету полиэтиленовые крышки. Отец вернулся из роддома под утро, чрезвычайно раздосадованный – неправильную авоську из шкафа достал Дима, а истерику мутер закатила ему. Позавтракав, Генрих Яковлевич обрел привычную отстраненность от земных забот, велел Диме отвести сестру в садик, а потом доставить в роддом ночную рубашку и пеленки. Выдавая деньги на проезд, неожиданно расщедрился. Насыпал Диме мелочи в ладонь и разрешил купить мороженое.

Путешествие по Рождественскому разогнало сонливость, одарило хорошим настроением. Авоську Дима отдал санитарке, с трудом просунув в открывшееся крохотное окошко – не каждый раскормленный кот пройдет, а собака точно застрянет. Освободившись от обязанностей, он побрел, куда глаза глядят. Роддом располагался в центре. Дима, отогревшийся под ярким, почти летним солнцем, вышел к зданию горисполкома, побродил по скверу с чахлыми деревьями и приметил киоск мороженого на соседней улице. Он купил сливочное с изюмом за пятнадцать копеек, и получил сдачу с двадцатикопеечной монеты. Хватит и на проезд домой, и на стакан газировки – еще пара копеек в кармане завалялась.

Несметные богатства привлекли внимание местной шпаны. К Диме, вгрызшемуся в мороженое, подошли два пацана постарше – лет двенадцати-тринадцати. Победить в драке за мороженое и мелочь Диме не светило, и он принял разумное решение – сбежать. Не бросая мороженое, со всех ног, вдоль забора из бетонных плит, за угол, во двор двухэтажного дома, а оттуда в дыру в другом, уже деревянном заборе. Вляпавшись в крапиву, он остановился. Прислушался – вроде бы, не догоняют. Осмотрелся и понял, что попал на какую-то стройку.

Ой, нет, не стройка. Старый дом ремонтируют. Окна выбиты, лестницы без перил, полы провалены, а вдоль стен – леса. Неподалеку – в том дворе, который он пробежал, истоптав палисадники – раздались голоса. Дима не понял, те это пацаны, которые его догоняли, или другие, приметившие нарушившего территорию чужака, но решил спрятаться от греха подальше. Он пробрался под лесами, не забывая обкусывать тающее мороженое, вошел в холодный полуразрушенный дом и начал подниматься по лестнице. Голоса приближались, и Дима с тоской подумал: найти бы шапку-невидимку, чтобы как в прочитанной сказке Пушкина – надеть задом наперед, и: «Теперь мне здесь уж безопасно; Теперь избавлюсь от хлопот!»

Ступени не шатались, выглядели крепкими, и Дима, размышлявший, как здорово бы было ходить за водой невидимым, поднялся на второй этаж. В светлой комнате без окна нашелся перевернутый ящик. Дима спокойно доел мороженое – голоса стихли – и вытер руки об штаны. Он привалился к стене, не беспокоясь, что испачкает куртку. В голове все еще вертелись обрывки сказки: казалось, вот-вот раздастся стук копыт, приедет витязь, увидит старой битвы поле, вздохнет, начнет искать себе меч и латы. Поэму «Руслан и Людмила» Дима заучил почти наизусть – по отсутствию в доме других книг. Он просил родителей записать его в библиотеку, но ни мутер, ни отцу было недосуг. Отмахивались, говорили: «В школе начитаешься». Приходилось в сотый раз блуждать мыслями, сопровождая витязей, едущих за княжной, ужасаться живой голове, смеяться над Черномором. Вот и сейчас он засмотрелся в окно без рамы и стекол, переживая знакомые приключения, и даже не удивился тому, что на небе появились облака. А ведь только что солнце сияло, и вдруг, откуда ни возьмись, стадо белых кудрявых овечек. Мчатся быстро и неслышно, хотя ветра нет, и, всей толпой прямо к подоконнику. Самое шустрое облачко втянуло бока, протиснулось в оконный проем, растеклось клочьями по вздувшемуся паркету.

Дима на облако смотрел-смотрел и понял: это же сон! Он полночи не спал, а сейчас поел, и разморило. Хороший сон, добрый. Диме обычно драки и крики снились. Он встал с ящика, чтобы потрогать небесные кудряшки. Сделал несколько шагов и провалился сквозь пол. Не ударился – облака подхватили. Только испугался очень – сердце екнуло – и руку распорол, пытаясь ухватиться за доски.

Упал мягко. Съежился под взглядом сторожихи – одноглазая бабка что-то бормотала, водила руками в воздухе, как будто носок штопала – приободрился, когда увидел рядом другого пацана. Тот тоже себе руку рассадил – кровь текла. Дима его спросил: «Ты с другой стороны вошел? От шпаны спрятался?» и покосился на сторожиху. Та почему-то не ругалась, только скрипуче хихикала. Чокнутая, наверное. Может быть, вдова, может быть – фронтовичка. С фронтовиками такое часто случалось.

Познакомились. Пацан сказал свое имя: «Дым». Странно, слишком коротко. Дима подумал, что это, наверное, кличка. Пока перешептывались, явился какой-то дед, по виду тоже сторож. Наорал на бабку, Диму с Дымом поставил возле груды строительного мусора, велел ни на шаг не отходить. Следом пришла какая-то тетка в красивом платке, похожая на заведующую. Бранила сторожа, потом им с Дымом руки перевязала. Потом дед начал говорить, и Дима заслушался.

«Чокнутая швалья – тогда я, как и прочие боги, был уверен в ее безумии – бродила от мира к миру, бормоча проклятья и меняя судьбы. Сшивала скупца с транжирой, аскета со сластолюбицей, сильную колдунью с деревенским дурачком, хозяина ифрита с хозяйкой снежной псицы. Те, кого коснулась ее игла, мучались, обрывали жизни, сходили с ума, добирались до Кромки и бросались в бездну, или гнили заживо в чужих мирах».

Это звучало как настоящая сказка, интересней, чем «Руслан и Людмила». Смутило то, что дед назвал себя богом. Взаправду-то богов не бывает. Наверное, тоже малость того… головой тронутый. Как и сторожиха.

Дым мысли Димы подслушал и возмутился: «Как это – нет богов? Мы чтим Чура и приносим дары ему в храм, чтобы он защищал нас от вторжения чужаков». При слове «храм» Дима поежился. Мутер временами громко жаловалась на отсутствие кирхи, а соседи потом доносы писали и устраивали мелкие неприятности.

Дослушать Дыма ему не позволили. Тетка в платке хотела Диму отвести в милицию – за то, что на стройку пробрался – а дед ее отговорил, пообещал проводить до автобусной остановки и дать подзатыльник на прощание. Тогда тетка в Дыма вцепилась. Дима уже собрался его за руку схватить и вместе бежать, но тот успокоил – «пусть ведет, мне ничего не будет». На том и расстались.

Глава 2. Друг-врунишка

Очнулся Дима в больнице. Помнил Дыма, помнил деда, который его повел на автобус через облака. Врач послушал и сказал, что Дима сильно головой ударился, когда под ним перекрытие провалилось, и запретил вставать с кровати из-за сотрясения мозга. Лежать было скучно. К телевизору в холл спускаться не разрешали, книжек никто не приносил. Вообще никто не приходил, потому что отец был занят, а мутер только-только из роддома вышла. Дима все время вспоминал Дыма – очень хотелось узнать, что там за история с травлей собаками и почему дед называл его львенком – и однажды услышал знакомый голос. Как будто по телефону, издалека, через треск и шорохи. Пару раз Дима пытался до Дыма докричаться, но потом сообразил, что вслух нельзя ничего говорить. Никто, кроме него, Дыма не слышит. Слова нужно просто думать, чем ярче думаешь, тем слышнее, и это правило работает для них двоих. Удобно. И врачи больше не цепляются, не ставят диагноз «галлюцинации».

Из больницы Дима попал прямиком в переезд. Мутер с младенцем на руках отправилась в партком и потребовала немедленно обеспечить семью квартирой. Пообещала жаловаться во все инстанции, вплоть до Генерального секретаря ЦК КПСС. Пусть, мол, комиссия из Москвы выясняет, почему люди живут в антисанитарных условиях, кому руководство раздает квартиры из заводских домов и почему в городе не огорожены стройки – у нее единственный сын-помощник покалечился. Генриху Яковлевичу выделили квартиру из резерва, чему Дима страшно обрадовался. Больше не надо было таскаться с бидоном мимо соседей, когда сестра просила пить, из-за стены не орали на каждый шорох: «Да чтоб вы сдохли, фашисты!»

Стирка пеленок новой сестре Диму не напрягла – в ванной-то, с горячей водой из крана… какие проблемы? Он почувствовал себя почти счастливым: разговоры с Дымом избавили от одиночества, в рассказах было очень много вранья, но лучше слушать чужую брехню и хвастовство, чем бесконечно перечитывать «Руслана и Людмилу» и тонкую книжку очерков Пришвина.

Полное имя невидимого друга звучало как Димитос, и означало «двойную нить». Уменьшительно называли по-разному: и Димчо, и Дымчо, и Дымко, и Дым. Врал Дым так складно, что Дима заслушивался. Говорил, что умеет превращаться в маленького льва, а его родители – в больших львов, и что он тоже будет большим, когда вырастет. Дым ждал ритуала у алтаря, который определит его путь: мечтал стать хранителем, а чего – непонятно. Жаловался он на знакомые и незнакомые беды. Его отец пришел откуда-то издалека, и был чужаком как среди людей, так и среди львов. По оговоркам Дима понял, что люди со львами не сильно-то ладили – то ли мириться собирались, да не собрались, то ли воевать из-за чего-то. А отец Дыма и тем, и другим был нехорош: львы его не уважали из-за слишком короткой гривы, а люди – потому что лев. Если, конечно, верить всем этим сказкам про животных.

В общем, Дым выделялся как немец среди русских и казахов, и от этого Дима чувствовал с ним родство.

А жизнь шла своим чередом. Лето безвозвратно утекало, бытовых забот поубавилось, а каждый день приближал к первому сентября. Дима мечтал о школе – днях, заполненных учебой и занятием спортом, а не домашним хозяйством и криками сестренок. О библиотеке, полной книг, о пятерках за домашние задания. Дым еще не знал, чему будет учиться, и боялся первого испытания в храме до безмолвных криков. Постоянно повторял: «А если камень меня не услышит? Все говорят, что я из семьи с порченой кровью». Дима утешал друга, как мог. Он вначале мечтал оказаться в мире Дыма и хоть одним глазком посмотреть на львов. А потом передумал – везде своих бед хватает. Дома хотя бы привычные.

Иллюзии, наведенные первым звонком, разбились на третий школьный день. Классная руководительница выслушала его соседку, девочку с бантами, взахлеб рассказывающую, что Дима – немчура, и мать его фашистской кличкой со двора зазывает: «Дитрих! Дитрих!», и рассмеялась.

– Дитрих? – осмотрев Диму с головы до ног, фыркнула она. – Фу-ты, ну-ты, прямо как актриса. Марлен Дитрих.

Так у Димы появилось сразу две клички «актриска» и «Марленка», и горький опыт: на заднем дворе школы всемером били крепче, чем втроем под пожарной лестницей. Дети над ним издевались – каждый птенец считал своим долгом клюнуть белого вороненка. Взрослые закрывали глаза на травлю. Директриса школы была женой заводского парторга, которого мутер пугала комиссией из Москвы. Фамилия Штольц действовала на нее как красная тряпка на быка – что бы ни случалось, Дима всегда оставался виноват. И жаловаться было некому. Вмешивать мутер в школьные дела и ввязываться в череду товарищеских судов Дима не хотел, с отцом поговорить не мог, потому что тот всегда был занят.

А у Дыма испытание, которого он так боялся, прошло без сучка и задоринки. Дима за него порадовался – не ему самому, так приятелю повезло.

Потянулись дни учебы. У одного – занятия с оберегами и зубрежкой заклинаний, у другого – уроки от звонка до звонка. Дима попрощался со школьной мечтой и быстро научился отстраняться от реальности: проходил сквозь строй насмешек по коридорам, прятался в библиотеке, обсуждая прочитанные книги с Дымом. Тот охотно отвлекался от домашних заданий, выслушивал размышления о прочитанном и Димины жалобы, все время советовал одно и то же: сдерживайся, не превращайся, а то люди поставят тебя на учет, и у родителей будут неприятности.

Дима устал напоминать, что не может превратиться ни в кошку, ни в льва, и, после месяца разговоров, озверел от сдержанности и пошел наперекор. Он разрушил очередной воздушный замок-мечту, отказавшись от футбола, и записался в секцию бокса. Играть в коллективе все равно бы не получилось, а бокс научил правильно переплавлять обиду в удары. Не прятаться, а хотя бы иногда давать сдачи. Одноклассники поутихли, после того как Дима справился с троими и ушел домой с рассеченной бровью. Почти сбежал – кровь залила рубашку, надо было срочно замочить в холодной воде. Иначе мутер голову оторвала бы за порчу хорошей вещи.

Время шло, подрастали сестренки – та, что старше, уже в школу пошла. Однажды Дима всерьез задумался о Дыме. Раньше он воспринимал звенящий голос, как сказку, рассказываемую по радио. Только сказку, придуманную специально для него. Повзрослев, понял, что это серьезное отличие от других людей. Может быть, психиатрическое заболевание, а может быть, какой-то загадочный эксперимент, в который он вляпался, сам того не ведая. А вдруг это происки западных спецслужб, специально, чтобы завербовать немца?

Хорошенько испугавшись и побоявшись, Дима признался себе, что с западными спецслужбами он погорячился: сыграло свою роль запойное чтение романов Богомила Райнова – библиотекарша недавно его к полкам для старшеклассников подпустила. Успокоив себя тем, что никаких секретов он Дыму не выдавал, Дима решил пополнить ряды нормальных людей и сократить общение. Дым звал его все реже, в основном откликался на вопросы или жалобы. Надо было просто научиться помалкивать.

Дима не желал быть уличенным в дополнительных странностях. Ему национальности и семьи хватало с лихвой. Спокойного места не находилось нигде – ни на улице, ни дома. Мутер вышла на работу, и, теперь, уже с чистой совестью, переложила груз домашнего хозяйства на плечи детей. Стирка, уборка трехкомнатной квартиры, грязная посуда – мутер ни к чему не прикасалась, только на ежедневные замечания не скупилась. Генрих Яковлевич на быт вообще внимания не обращал, знал, что кто-нибудь все сделает.

Только готовку еды мутер никому не доверяла, считала, что и Дима, и сестра тратят слишком много продуктов, неэкономные уродились. И рецепты используют неправильные. Мутер, постоянно искавшая способы сократить расходы, воспылала любовью к национальной кухне. К двуязычию и немецким именам, которые вызывали нездоровый интерес у окружающих, добавилось швабское меню. Дима давился фруктовым супом – кипяченым компотом с мучной затиркой; с трудом глотал вареники с начинкой из пшенной каши и никогда не радовался воскресному блюду – гороховому пюре с рулькой. Все национальные рецепты не стоили пирожка с ливером из школьной столовой. Жаль, что шесть копеек ему удавалось скопить нечасто – мутер педантично пересчитывала сдачу из магазина и неохотно выдавала деньги на проезд. Ездить приходилось только в школу ДОСААФ, общеобразовательная под боком была. Мутер ворчала, что занятия в секции по пулевой стрельбе – это блажь, но Генрих Яковлевич неожиданно подал голос в защиту блажи, и Дима продолжил обучение стрельбе из винтовки и пистолета.

Закончив восемь классов, он решился на бунт. Потребовал от мутер называть его на людях только паспортным именем Дмитрий, и сам отнес документы в другую школу, пытаясь таким образом избавиться от прилипших кличек. Разговоры с Дымом забылись, остались в памяти обрывками детской сказки. У Димы появилась новая мечта – поступить в институт в областном центре, выучиться на инженера или технолога, и уехать в Москву, где можно раствориться в толпе, где не будет диковинкой фамилия Штольц и отчество Генрихович.

Два года зубрежки обернулись крахом на вступительных экзаменах. Дима проработал лето и начало осени грузчиком в универсаме, получил повестку, прошел комиссию в военкомате и отправился на смотр, где «купцы» выбирали подходящих призывников. Ни морпехам, ни десантникам он не сгодился даже с дипломом ДОСААФ, хоть и вымахал под два метра, косая сажень в плечах – потому что немчура.

В ожидании стройбата и двух лет каторги внезапно пробрала дрожь, и Дима, чтобы отвлечься, мысленно заговорил со своим то ли виденным, то ли выдуманным другом – давным-давно не вспоминал, а сейчас вцепился, как утопающий за соломинку. Дым откликнулся быстро и охотно, посочувствовал, зачастил, пересказывая изменения. Первый же рассказ о том, что он вчера оживил каменного грифона, а тот прошел три шага, упал под трамвай и парализовал движение в центре города, успокоил гораздо лучше валерьянки: Дима сидел на жесткой лавке, привалившись спиной к стене, замерев как изваяние – боялся выдать себя и шевельнуть губами, проговаривая вопросы.

«Статую оживил, что ли?»

«Да, экзамен сдавал. Не рассчитал, слишком много крови добавил в волхоягодник, грифон с места рванул, крыльями хлопнул…»

«То есть, ты что угодно можешь оживить? А если, к примеру, бюст вождя?»

«Сомневаюсь. Грифон храмовый. Камень чуткий, магией пропитан. У вас же статуи на охрану никто не заговаривает?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю