355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник 2006 #12 » Текст книги (страница 2)
Журнал Наш Современник 2006 #12
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:43

Текст книги "Журнал Наш Современник 2006 #12"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

V

После обеда прогулялись по деревне. Стучали топоры, визжали пилы, перекликались мужики: на месте недавних пожарищ вырастали свеженькие срубы, весело вставали над ними стропила, там и сям уже блестели на солнце оконные стёкла. Вокруг слоился, струился мой любимый запах только что распиленного дерева. Запах жизни и надежды.

А наутро во всю ширь развернул меха голосистых гармошек самый радостный праздник – “вяселле”, что означает “свадьба”. Какое славное и точное слово!

Невеста, двоюродная сестра дяди Миши, была сосватана в соседнюю деревню – вон там, за речкой, через деревянный мост, ходу – минут десять, не больше. Рано утром, только рассвело, попили мы и невестины родичи парного молочка и отправились все к жениховым родителям – попытать, согласен ли их сынок взять в жёны нашу Зосю. А сама невеста, понятное дело, осталась дома – оплакивать вместе с подружками свою навсегда уходящую молодость, не забывая при этом наряжаться-прихорашиваться, готовиться к приходу суженого со всей его роднёй.

Помню, меня удивило, как жених сперва ломался-отнекивался, громко восклицая:

– Дык рана яшчэ, пагуляю, куды мне спяшыць?

– Так положено, – шепнул мне дядя Миша на ушко. – Он притворяется, всё уже давно решено…

И вправду: покуражился женишок для виду, а потом “великодушно” согласился покончить с постылой холостяцкой жизнью. Грянули песню, родичи зазвенели тарелками, а я выбрался на улицу. Вскорости и взрослые гурьбой двинулись к мосту, в сторону невестиного дома. Пора было садиться за стол, свадебный пир пировать.

Но сперва песни под голосистую визгливую гармонь – то протяжные, полные грусти, то звонко-задиристые, веселье через край. В душе теперь остался только тихий плеск тех обрядовых мелодий – но разве этого мало?

А народу-то в хате, народищу! Полуоглохшие от громких песен и шумного говора гостей, мы с трудом пробрались в угол горницы за длиннющий стол, куда нас отчаянно звал, размахивая руками, страшный бородатый дядька. Слава Богу, наконец-то уселись. Я оказался посерёдке среди двух стариков: слева худющий, бледный, наверное, больной, справа – борода лопатой, прямо лешак, а на груди, на грубошёрстном пиджаке – две серебряные медали “Партизану Великой Отечественной войны”. Рядом с ним восседал мой хранитель дядя Миша.

Тем временем огромное застолье постепенно упорядочилось, вооружилось алюминиевыми ложками и вилками. Мужики привставали и передавали друг дружке большущие бутыли с мутной белесоватой жидкостью, торопливо наливали эту незнакомую муть в железные кружки. А передо мною поставили гранёный стакан.

– Это, сынок, твоя румачка! – ласково объяснил мне бородатый партизан. – Зараз, як скомандуют, мы все повинны выпить за здоровье молодых!

Дед принял в руки протянутую ему бутыль и наплескал мне полный стакан. Доверху. Несколько сизых капель, издавая противный запах, пролились на дощатый стол.

– Го-ор-рка! – оглушительно разнеслось по залу. Застолье зашумело, загудело, поднимаясь с мест.

Само собой, поднялся и я.

– Румачку, румачку в руки бяры и пий! – скомандовал партизан, смешливые глаза которого прятались в густой бородище. – Вяселле, браток, так надо!

– Спасибо! – смятенно залепетал я. – Только я ещё… не умею… не знаю…

– Учись, учись, иначе мужиком не будешь!

Дядя Миша отвернулся к окну, обозначив тем самым свой нейтралитет. А дед склонился ко мне вплотную, стал щекотать бородой, упрямо и ласково повторяя:

– Пий, сынок, пий! За здоровье молодых!

Эх, была не была! Затаив дыхание, содрогаясь от страха, начал глотать мутную гадость.

– До дна, до дна! – восторженно кричал дед. – И тут же закусывай, не зевай! Огурчиком, цибулькой загрызи – ничога страшного!

До того как “бульбяный коньяк” (то есть деревенский самогон из картошки) сбил меня с ног, я ещё успел даже отведать яства, коими угощали гостей на той послевоенной свадьбе. Ну, во-первых, всё, что с августовского огорода: поздняя тёмно-красная редиска, ранняя картошка отварная, кучи луковых перьев, усатый укроп. Потом запомнились огромные, крупнозернистые и мягкотелые солёные огурцы в глубоких алюминиевых тарелках, а ещё водянистый, с некоторыми признаками наличия мяса, студень. Вдали померещилось мне блюдо с жареными карасями. А может, с плотвой? Всё вокруг стало вдруг затуманиваться, глохнуть, голова сладко кружилась всё сильнее и сильнее, и уже не было страшно… и стыдно… и совестно…

– Сынок! Яшчэ румачку, а? – донёсся откуда-то издали глухой партизанский голос, полный неуверенности. И всё…

Утром было моё первое в жизни похмелье. Проснувшись, с трудом открыв глаза, снова ощутил вчерашнее колыханье и вращение мира: стена комнаты вдруг начала сползать вправо, а белые лебеди на ядовито-зелёном коврике словно ожили и поплыли по озеру. Да это ж всё она, румачка, крутит-вертит мною, негодница!

Меня отпоили густой вкуснющей простоквашей. Дядя Миша участливо спрашивал:

– Ну как головка, легчает? – И, смеясь, пояснял: – Гранёный стакан – это для детей и женщин… А мужики пили из кружек, как в партизанских лесах.

* * *

…Я всё думаю: как же после такой страшной войны – больше тысячи дней и ночей под немцем – этот народ не спился с круга, не пошёл в алкогольный разнос? Та “румачка” ёмкостью 180 г “для детей и женщин” сильно и надолго меня озадачила… Потом, значительно позже, понял: жизнелюбивого, стойкого белоруса ни пулей, ни самогонкой не свалить. Ему надо землю обиходить, хозяйство наладить, детей вырастить, в люди их вывести. А “румачка” – так, для веселья и, само собой, когда долгожданное “вяселле” в доме. Тогда – гуляй, славянская душа!

…На всю мою оставшуюся долгую жизнь стала самой любимой, всё сердце, всю душу захватывающей песня:

Молодость моя, Белоруссия,

Песни партизан, сосны да туман.

Песни партизан, алая заря.

Молодость моя, Белоруссия!

Гражданская казнь

История эта случилась летом 1947 года в послевоенной Восточной Белоруссии, на берегах Днепра, неподалёку от узловой станции Орша, рукой подать до России…

Один из её героев – это я. Другой – белорусский паренёк из рабочего посёлка Барань, что под Оршей, где и располагался наш пионерский лагерь. Его звали Артур Безлюдов. Вот уж имя так имя! Не то что Гена, Геня, Генаша или Серёга, Сергуня, Серж. Просто Артур. Крепко и солидно. А сюсюканье типа “Артюша” ну никак не подходило ему, рослому парню почти шестнадцати лет. Он же, как и другие друзья-белорусы, три года был в оккупации.

Артур – сирота, безотцовщина. Его родитель сложил голову в неравном бою с фашистами, будучи одним из рядовых в боевом соединении знаменитого Константина Заслонова – Героя Советского Союза, руководителя партизанского подполья на станции Орша. Артур, стройный, мускулистый, ловкий, был из числа прирождённых лидеров. Я тогда ещё знать не знал таинственного чарующего слова “харизма”, но немедленно попал под её обаяние, едва познакомившись с Артуром – “бородатым пионером”, как он шутя сам себя называл. И правда, лицо его уже было знакомо с опасной бритвой “Золинген” – её подарил ему кто-то из партизанских друзей отца.

Вспоминается его мама, Варвара Григорьевна – тихословная вдова, всю свою жизнь посвятившая любимому сыночку, души в нём не чаявшая. Кстати, и она не сюсюкала с ним, называя либо Артура, либо Артур Осипович, от чего новый лагерный друг ещё более возрастал в моих глазах. Я буквально млел от гордости, что из трёх сотен лагерных стриженых головастиков выбор Артура пал именно на меня!

Что такое был наш лагерь? Обычная средняя школа, из классов и коридоров которой выпотрошены длинные тесные парты, учебные доски и пособия (от греха подальше). Теперь классы стали спальнями, человек по тридцать, а нашему отряду старших пионеров досталось аж сорок скрипучих казарменных коек! Замечу на всякий случай, что на одной из первых линеек я был избран председателем совета отряда. Последний раз в жизни.

Пионерлагерь – это ранние, ни свет ни заря, побудки, гомон и суетня в туалетах, летучие хохотки и визгливые подзатыльники тихоням и ябедам, неизбежные пшёнка или манка на завтрак, запиваемые бледным чайком из пузатых чайников. Да, и ещё твёрдые как камень американские галеты на десерт. Это мы, дети победителей, доедали остатки поставок союзников по ленд-лизу. Огромный столовый зал (в обычное время – зал актовый) к концу завтрака наполнялся вдруг таким треском и хрустом, словно дивизия пробиралась сквозь густой ельник, обламывая сухие ветки, утопая сапогами в колючей хвое, покрывающей землю.

После завтрака дружина выстраивалась во дворе буквой “П” по периметру школьного плаца. Горнили горнисты, отчаянно барабанили барабанщики, взвивался ввысь по флагштоку лагерный красный стяг. “Дружина! Смирно! Равнение на флаг!” И становилось тихо, муха пролетит – услышишь. Строй замирал, и начиналась сдача отрядных рапортов председателю совета дружины, голосистой и тоже почти взрослой Лене Кошель. Всё как обычно: в отрядах все здоровы… серьёзных нарушений дисциплины не выявлено… И все четырнадцать утренних лагерных линеек рядом с Леной стоял директор лагеря, он же директор Бараньской средней школы.

Иван Петрович Козлов. Строгий и немногословный. Однорукий инвалид войны. Его боялись все. Интересно: имя, отчество и фамилия у него были совсем русские, а вот речь отличалась специфическим белорусским акцентом; особо выразительно звучали твёрдое во всех случаях “р” и не менее жёсткое грассирующее “г”. Я такое “г” потом несколько лет слушал в кубанских степях и станицах, но, пожалуй, у южан оно всё-таки помягче, понежнее. На всю жизнь запомнилась мне одна Артурова байка по этому поводу. Встречаются два мужика. Один другому говорит: “Друг, бяры, закуры”, а тот отвечает: “Благодару, не куру, табак дрань, трапкой смярдзиць”. То есть тряпкой воняет табачище! Я думаю, что Иван Петрович был русский, но с детства вырастал среди белорусов. Вообще, какая разница – русский, белорус? “Все мы славяне”, – как-то мимоходом заметил Артур. Позже, когда вырос, я узнал, что солдаты и офицеры Красной Армии, когда погнали немца на запад, а потом ворвались в его берлогу, даже в атаку ходили со словами: “Вперёд, славяне!” И подымались из окопов вместе – русский и украинец, татарин и таджик…

Мы ходили в походы, собирали грибы, дважды ездили на экскурсии по местам партизанских боёв. Сколько тогда довелось услышать леденящих сердце историй о зверствах фашистов над мирным населением…

В общем, всё шло по плану, и, вероятно, поэтому наше лагерное настроение потихоньку начало, как тиной, затягиваться скукотой и преснятиной. Что бы такое-эдакое придумать? Как всегда, придумал Артур.

– Не кажется ли тебе, друг, что пора нам прошвырнуться по этим заповедникам? – прищурясь, с улыбкой повёл он однажды рукой по садам и огородам по ту сторону Днепра.

Впрочем, Днепр – пожалуй, чересчур сильно сказано. Это там, внизу, на Украине, “редкая птица долетит до середины”, а здесь и воробью нечего делать. Однако течение вполне шустрое, ширина приличная, и потому, когда мы купались, пляж непрерывно оглашался воплями вожатых: “Ребята! Не заплывайте за буйки! Доложим директору!” Только больно мы их слушали…

“Прошвырнуться” за яблоками – это была красивая идея, но очень уж опасная: через три дня уезжать домой, на руки тебе дают характеристику с печатью, отец обязательно спросит. Так что…

– Не дрейфь, Генаша, дело верное! Рано вставать мы научились. Переплывём речку, яблочек за пазуху напихаем – и обратно! Пять минут – и мы в постельке, встаём по сигналу горна. Ну?

Что ну? Когда это я с Артуром не соглашался? Днём мы как следует изучали позицию: вон тот сад ближе всех спускается к берегу; собаки не видать; дом довольно далеко – успеем удрать, если что.

В эту короткую летнюю ночь я почти не спал. Мерещились какие-то тени, слышались осуждающие слова… Но лучше бы и не знать, чем закончится наша вылазка, красиво названная Артуром “Яблочный рейд”…

– Пора! – шепнул друг. Окна были залиты серым светлеющим молоком. Тихонько притворили дверь. Вроде никого не разбудили. В небе гасли последние бледные звёзды.

Днепр встретил нас туманной влажной прохладой. Мы разулись, сняли штаны и остались в одних ковбойках: сюда, за пазуху, будем складывать добычу. Вошли в тёплую воду, поплыли. Вскоре течение поднесло нас аккурат к облюбованному саду. Одолеть невысокий берег труда не составило. Минута, другая – и вот они, яблоньки, с головы до пят усыпанные слабо светящимися в предутренней мгле плодами. Ну, с Богом! (Пионерская честь мирилась с этим обращением, когда было особенно нужно.) Тряхнули одну ветку, другую, посыпались яблоки в траву – цок, цок, цок! Одно за другим, одно за другим – за пазуху, за пазуху!

И вдруг… Громкий, злой собачий лай заставил замереть на месте: хозяин проснулся! А собака откуда?!

– Смываемся! – Артур нагнулся, схватил ещё пару крупных яблок и кинулся к реке. Я на ватных ногах – за ним. А лай уже катился к нам, всё ближе, ближе…

Обняв пухлые от яблок животы, почти одновременно нырнули в реку, перевернулись на спины и поплыли, придерживая руками в обхват добычу.

Штаны по-быстрому внатяжку на мокрое тело, ботинки в руки – и вперёд, в лагерь! А там будь что будет. Пока хозяин пройдёт через мост, пока повернёт в школу – мы уже нырнём под одеяло вместе с добычей. Да нет, даже успеем ссыпать яблоки в тумбочку! Неужели всё обойдётся?

Вскоре после гулкого сигнала горна на пороге нашей палаты, распахнув двери, появились директор, старшая вожатая и ещё кто-то из взрослых. Мы с Артуром обречённо переглянулись. По палате разнёсся зычный директорский крик:

– Встать! Всем!

Ребята, как ваньки-встаньки, вскакивали с коек и становились рядом чуть ли не по стойке “смирно”. Встали и мы с Артуром.

И тут стало происходить самое страшное: Козлов самолично встряхивал одеяла и заглядывал в тумбочки. Шмон всеобщий! Кара неумолимо приближалась…

– Товарищ директор! – Голос Артура прозвучал на удивление спокойно. – Это я сегодня плавал за чужими яблоками. Вот они! – И Артур отдёрнул одеяло своей койки.

– Ну-ну, – зловеще прошипел директор. – А второй где?

Я, онемев, сделал шаг вперёд и кивнул головой. Лицо моё горело, словно ошпаренное крапивой.

– Ну, Безлюдов, – чуть ли не обрадованно сказал Козлов. – Так я и знал… Память отца, героя-партизана, позоришь! – Он вдруг закричал, чуть не срываясь на фальцет. И я увидел, как по щеке такого смелого, такого крепкого Артура поползла слезинка…

– А ты что отцу скажешь? – Это уже ко мне. Я потрясённо молчал…

Вот выстроена буквой “П” общедружинная линейка. Старшая вожатая выкрикивает наши фамилии: – Безлюдов! Гусев! Выйти из строя! – Мы выходим из своего отряда и движемся к центру, к флагштоку – как к эшафоту.

– Дрр-ужина! – Раскатистый директорский голос набирает необходимую степень презрения и осуждения. – Дружина! Вы видите перед собой малолетних преступников. Пользуясь недостатками в охране лагеря, эти двое сегодня утром забрались в сад товарища Лявончика и обчистили половину яблонь…

“Так уж и половину!” – вспыхивает внутри обида. А Козлов всё продолжает клеймить и клеймить нас:

– Эти люди недостойны носить высокое звание советского пионера!

По линейке пробежала дрожь, когда директор скомандовал:

– Подойдите ко мне! Ближе!

Через несколько мгновений жёсткие пальцы его руки срывают зажим, а затем и галстук – сперва с шеи Артура, потом с моей.

– Марш в палату! – И мы, понурив головы, уходим, облитые презрением взрослых и тайным сочувствием товарищей.

Так почти 60 лет тому назад состоялась моя “гражданская казнь”. Любопытен по-своему и её послелагерный финал. Пожалуй, Иван Петрович всё-таки понял, что перегнул палку, обозвав нас “малолетними преступниками”. Не знаю, чем иначе объяснить неожиданно благополучную характеристику и вполне обыденное прощание перед моим отъездом в Толочин. С Артуром простились напряжённо, не сказав друг другу и нескольких слов… А у меня потом так и не хватило пороху признаться отцу, как мы “прошвырнулись” в заречные сады.

“Ну и Козлов, ну и мужик! – долго ещё думал я, взрослея. – Плевал он на пионерскую демократию – сам осудил и сам покарал, подняв кверху своей единственной рукой наши галстуки, словно кровавые тряпки. А ведь мог, ещё как мог слезами умыть нас перед самым вступлением в комсомол. Но ведь он фронтовик, а они лежачих не бьют. В этом, наверное, всё дело”.

Борис Павлёнок БЕЗ ПРАВА БЫТЬ СОБОЙ

Воспоминания. Размышления Глава первая

ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЕНЯ ВЫБИРАЛИ

Жизнь моя, условно говоря, состоит из трех жизней – до кино, в кино и после кино. Я никогда не мечтал о политической карьере. Мои пристрастия с самого раннего возраста лежали в мире линий и красок. Не было большего счастья, чем мечтать с карандашом в руках или, взяв этюдник, бродить по лесам и полям, пытаясь запечатлеть на картонке бесконечное многоцветье природы. И еще влекла литература. Научившись читать в четырехлетнем возрасте, я еще до поступления в школу осилил и “Трёх мушкетеров”, и “Робинзона Крузо”, и “ Детство” Горького, приступил к “Тихому Дону”, перелопатил изрядно кучу книжной макулатуры вроде серий о Нате Пинкертоне и Нике Картере. Много болел и до четвертого класса ходил в школу по два-три месяца в году – рожденный в Белоруссии, я не мог справляться с лютыми морозами. Сибирь, куда отец в поисках счастья и богатства увез нас, одарила одного меня – и то туберкулезом легких; мы вернулись в Гомель бедняками, как и были. Воздух родины помог изжить болезнь. Между тем я уже проскочил мимо пионерского детства и страшно завидовал тем, кто где-то маршировал под звуки горна и барабанный бой – в моих школах обходились без этой атрибутики. Будущее свое представлял в художественном творчестве и литературе. Хотелось также быть летчиком, полярником, строителем Днепрогэса и Магнитки. Но никак не комиссаром или героем Гражданской войны, хотя газеты и радио трубили о них никак не менее, чем о покорителях “Севморпути”. О них слагались песни и стихи. Но в меня вливались как бы сами собой Пушкин и Маяковский. Моим кредо стал завет Павки Корчагина жить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. При самодостаточности и погруженности во внутренний мир я, тем не менее, был малым общительным, все мне были друзья, и не было у меня врагов. Не любил писать сочинения по “пройденной” литературе, предпочитал “вольные” темы. По этой причине слыл поэтом и вольнодумцем. Обладал широкими плечами и волнистой копной темно-каштановых волос. Девчонки слали мне предложения “дружить” начиная с восьмого класса. Но “поэт не терпит суеты”, я любил их всех, не отдавая предпочтения ни одной.

Я верил партии и любил родину. Особенно то место, где в полукружии столетней дубравы и векового бора поместилась родная деревня Ямполь – порядок домов в одну улицу с указующим в небо перстом бело-голубой колокольни на краю. Я был типичным продуктом довоенной эпохи с ее идейными установками.

17 июня 1941 года я получил аттестат об окончании средней школы, а 19-го был призван на воинский сбор. Выступая перед нами, военком Гомеля полковник Вайнштейн сказал:

– Вы, хлопцы, не рассчитывайте осенью поступать в институты, забудьте об этом. Готовьтесь к боям, со дня на день начнется война.

В приграничье было виднее, чем в Москве.

Ночью 23 июня я под бомбежкой разносил повестки о мобилизации, а 5 июля гордо заявил матери, собиравшейся увезти меня в эвакуацию:

– Если я уеду, кто же будет защищать Гомель? – и потряс английской винтовкой, полученной в ополчении.

Мать упала в обморок, но ее втащили в вагон, и поезд торопливо убежал – через полчаса ожидался очередной налет немецкой авиации на железнодорожный узел. 12 июля, отобрав паспорта, нас, призывников, погнали на восток. Отшагав пешком до Брянска, Орла, Курска, Рыльска, мы вышли почти к линии фронта и вынуждены были бежать снова на восток. Так началась для меня военная бестолковцина, закончившаяся в Аткарске, где я пошел добровольцем в воздушный десант. Присягу принимал в день восемнадцатилетия. Потом были бои, тяжелое ранение, долгие месяцы госпиталей, демобилизация по непригодности к фронтовой службе. По выходе на “гражданку” пошел работать на железную дорогу, где и прослужил до 1948 года, сначала на станции Абдулино, недалеко от Уфы, потом в родном Гомеле.

Вероятно, я бы спокойно влачил чиновничьи годы в Управлении Белорусской железной дороги, но вмешалась рука судьбы. Кявдро вспомнил мою активную комсомольскую юность, и я предстал пред очами секретаря горкома партии Емельяна Игнатьевича Барыкина, в прошлом машиниста паровоза и боевого партизанского комбрига. Он отличался прямолинейностью и большевистской хваткой.

– Не надоело протирать штаны, сидя в канцеляриях? Тебе скоро двадцать пять, образования железнодорожного у тебя нету, хотя и значишься старшим инженером. Перспектив никаких. Изберем тебя секретарем горкома комсомола, примем в партию, поработаешь, потом пошлем на учебу. Согласен?

Он знал, на какие клавиши давить. Многие из моих сверстников учились заочно. Я этого не умел – или учеба, или работа, – горбатил чуть ли не сутками. Поразмыслив, принял предложение, стал секретарем горкома комсомола. А потом пошло-поехало: не минуло и двух лет, забрали в ЦК комсомола Белоруссии, а за малым временем рекомендовали секретарем Минского обкома комсомола. Крестными отцами стали два замечательных человека: Петр Миронович Машеров, первый секретарь Центрального Комитета комсомола, и Кирилл Трофимович Мазуров, первый секретарь Минского обкома партии. Мне удалось воззвать к их добросердечию, и в 1952 году я стал слушателем Центральной комсомольской школы при ЦК ВЛКСМ. ЦКШ, как ее называли для краткости, была задумана как своеобразный лицей по переподготовке руководящих комсомольских кадров. Молодежь, выросшая в годы войны, училась чему-нибудь и как-нибудь, а работа с подрастающим поколением требовала грамотных и образованных молодых руководителей. Нас за два года учебы старательно, как мамаша птенцов, насыщали знаниями марксистской теории, литературы, истории, навыками общения с молодежью, а на отделении печати теорией и практикой (меньше всего) журналистики. К чтению лекций и проведению семинаров привлекались лучшие московские преподаватели и ученые. По окончании вручался диплом о незаконченном высшем образовании с правом преподавания истории в средней школе. Обширной была культурная программа. Раза два в месяц к нам приезжали лучшие артистические силы столицы. Много внимания уделялось спорту, сборная по баскетболу ЦКШ успешно противостояла, скажем, баскетболистам МВТУ им. Баумана, а это была одна из сильнейших команд Москвы. Уровень подготовки в школе был высоким, многие из ребят за два года успевали заочно пройти курс Московского университета.

Мне это не светило, потому что дополнительной заботой была семья. Приходилось искать хотя бы небольшой приработок для добывания хлеба насущного и оплаты жилья. Был, конечно, вариант – отправить жену и дочь на два года к моим родителям. Но, во-первых, придутся ли они ко двору, во-вторых, жили “старики” небогато, а в-третьих, и это, пожалуй, во-первых, мы не затем поженились, чтобы молодые годы провести в разлуке. Это было безумием – попытаться прожить семьей два года, скитаясь по дорогим съемным квартирам Подмосковья. Жили впроголодь, однако выжили. Но это так, к слову.

Главным была учеба. Я вгрызался в первоисточники, яростно спорил на семинарах, взыскуя истины, пока не понял, что никто не собирался раскрывать нам глаза на правду. В семинарских прениях допускалась почти неограниченная свобода мнений, но бились мы, стоя по одну сторону баррикады. Аргументы черпали из одного источника – трудов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, громили троцкистов и уклонистов, меньшевиков и анархистов. Набив оскомину на изучении первоисточников и истратив на конспекты дюжину толстых тетрадей, я понял, что это мартышкин труд. Из толстенных книг довольно было отобрать несколько абзацев. От нас не требовалось глубокого исследования теории, нас вели по узкому коридору, и вольны рассуждать мы были только в дозволенных рамках, любой шаг в сторону – опасный уклон. Разбирая полемику Ленина с противниками, я чувствовал недостаточность базы, ибо не знал их аргументации. Я должен был верить Ленину на слово. Знание подменялось верой. Мне предлагалось уверовать в правоту Ленина, как в Бога.

Но все же знание, пусть ограниченное, таило в себе сомнения. Вольно или невольно я замечал, что теория не во всем сходится с практикой. Я носил сомнения в себе, ибо поделиться ими означало вылететь из школы и, может быть, вообще похоронить будущее. Надо было зажаться, впереди маячит манок журналистики. Разрешение некоторых своих сомнений я неожиданно нашел у Ленина. К концу жизни он, очевидно, понял необходимость смены курса. В работе “Детская болезнь левизны в коммунизме” выдвинул идею компромиссов с другими партиями и даже с буржуазией, фактически призвал коммунистов выйти из самоизоляции. Меня поначалу удивило, что на семинарских занятиях теорию компромиссов мы проскакивали, как бы не замечая ее. Но, подумав, понял: Сталин, объявивший себя духовным наследником Ленина, на практике пренебрег этой важнейшей стороной ленинского наследия, как и многими другими заветами Ильича. Траурный креп мартовских дней 1953 года притушил многие сомнения. Смерть Сталина потрясла. Накрепко врезались в память видения пустых электричек, которые мчались сквозь морозную ночь к Москве, завывая на подъезде к безлюдным платформам – въезд в город был закрыт. Там творилось нечто невообразимое. Помню, как мы, делегация города Перово, шли ночной Москвой через Новую площадь прощаться с вождем. По обе стороны скорбной дороги во тьме стояли тысячные толпы. Над смутно видневшимися головами вился пар от дыхания, и ни слова, ни звука, словно мертвецы оградили прах того, кого еще вчера величали бессмертным. Помню медленный проход по Дому Союзов к возвышению, где, утопая в цветах, лежало неожиданно маленькое и сухонькое тело с желтым лицом и легким пухом седины надо лбом. Тишину нарушал плач скрипок и прорывавшиеся время от времени рыдания. Скорбные лица, потоки слез – Москва искренне горевала.

Я не плакал об умершем вожде, ибо не мог принять его обожествления, не мог подавить сомнений, усилившихся за последние годы. В королевстве датском было не все ладно, и дальнейшие события подтвердили это. Началась суета. Пленумы ЦК перестраивали руководство партией. Политбюро то расширялось до 25 человек, то сужалось до привычных размеров, были попытки сделать руководство коллегиальным, без первых лиц, ликвидировали должность генерального секретаря ЦК, одно время самой крупной фигурой стал Маленков, но ненадолго, потом всплыл Никита Хрущев, все чаще в президиумах поблескивали очки Лаврентия Берии. Портреты вождей то снимали, то перевешивали с места на место, в зависимости от близости к вершинам власти. Из родной республики пришла тревожная весть: парторганизация Белоруссии взбунтовалась.

Как всегда, в дни исторических потрясений неведомо откуда поднимается муть сепаратизма. Говорят, с подачи Берии в республиках появились всплески национализма. Не минула чаша сия и Белоруссии. Вероятно, по навету недоброжелателя, а вернее всего врага, ЦК КПСС снял с работы первого секретаря ЦК КП Белоруссии Н. Патоличева, обвинив в великодержавном шовинизме. Сразу же его преемником был назначен М. В. Зимянин. Расчет был подлый и точный. Патоличев, приемный сын или воспитанник К. Е. Ворошилова, был в свое время завезен в Белоруссию на смену П. Пономаренко, отозванному в Москву. Кстати, и тот был экспортирован из России еще до войны при замене руководителей республики, обвиненных в национализме. Николай Семенович Патоличев, человек мягкий, но преданный делу и целеустремленный, продолжил традиции и курс предшественника, быстро стал своим человеком в республике. Обвинение его в великодержавном шовинизме грянуло подобно грому. Белорусам вообще чужда национальная замкнутость. Что же касается русского народа, то мы всегда считали себя частью России, русский язык был вторым (если не первым) родным языком.

Михаил Васильевич Зимянин, уроженец Могилева, вырос на глазах, был, так сказать, “кадр” коренной национальности, свой, хорошо известный. Он несколько лет был первым секретарем ЦК комсомола. Личность неординарная и яркая, веселый и остроумный, быстрый в словах и делах, он стал любимцем молодежи, пользовался уважением партийного актива. Если не ошибаюсь, ко времени назначения его первым секретарем ЦК КПБ он работал заместителем министра иностранных дел. Будучи человеком дисциплинированным и активным, приехал в Минск еще до пленума, где предполагалось формальное избрание его на новый пост. Водворившись в одном из кабинетов ЦК, занялся сколачиванием команды, с которой намеревался работать. Но отзыв Патоличева без совета с партийным активом республики, стремительное водворение Зимянина в надежде, что “своего” не отвергнут, – всё это оказалось ошибкой. Парторганизация республики не поддержала инициативу Москвы.

На пленум ехали как на бой. И грянул бой. Первым попросил слова заместитель председателя Госплана некто Черный, как я понимаю, назначенный главным забойщиком. Поднявшись на трибуну, он обвинил Патоличева в неправильной национальной политике, в пренебрежении белорусским языком, зажиме белорусской литературы, усиленном развитии русских школ и т.д. Он предложил освободить Патоличева от должности первого секретаря. Но фигура забойщика оказалась неудачной, как и вся авантюра.

Слово получил секретарь Гомельского обкома партии Иван Евтеевич Поляков. Этот, в прошлом комсомольский заводила и остроумец, стер в порошок забойщика. С чего это еврей Черный так обеспокоился судьбой белорусского языка – он ему не более родной, чем русский. Ну, добро бы писатель, поэт, так сказать, кровиночка белорусской земли, они всегда жаловались, что их мало издают, плохо читают. Но почему зампредгосплана полез в проблемы образования и литературы? Кто поручил ему формулировать принципы национальной политики? Ясно, что “казачок-то засланный”! Поляков предложил вопрос об освобождении Патоличева от должности снять с повестки дня, а решение ЦК КПСС считать ошибочным. Следующие ораторы выступили солидарно с Поляковым.

Это был открытый бунт партийной организации целой республики, одной из 16 “сестер”. Такого в истории партии не случалось. Пленум прервали, но участникам порекомендовали оставаться в Минске. Два дня прошли в тягостном ожидании. Кое-кто советовал запасаться сухарями, так как впереди ничего, кроме тюремных нар, не светило. Но… но в эти дни арестовали Берию, а потиравшего руки в предвкушении обильного урожая министра госбезопасности республики Цанаву срочно отозвали в Москву. Больше в Минске его не видели. Пленум завершили, оставив Патоличева на месте. Когда это решение было принято, зал отозвался аплодисментами, а он заплакал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю