Текст книги "Паралипоменон"
Автор книги: Надежда Горлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Они стали танцевать, и вода с Гришиных волос капала Марине на плечи.
Тогда я танцевала с Юсуфом, и у меня слабели ноги.
– Надь, ты пойдешь домой? А то я пойду спать.
– Пойду. Ты проводишь меня?
–5
Череп набрал клубнику в бидон, чтобы обменять на водку.
– Свет зажгли! – сказала Марина.
В самом деле, не отошли мы еще и на четыре столба, как в обворованном нами доме вспыхнул свет. Череп спрятал бидон под куртку.
– Надо тикать, – сказал Гриша.
Мы шли, оглядываясь, но ничего не было слышно, дверь не отпирали. Зухра взяла нас с Мариной под руки. Мы невольно ускоряли шаг.
– Чего вы боитесь? – спросил Юсуф. – Бабка вас догонит? И как она узнает? Если сразу не вышла – то и не выйдет. Встала водички попить.
– К ней сын приехал, я мотоцикл видал, – сказал Гриша.
–6
Володька Череп принес мне цветок – вишневую жирную астру.
– Пойдем, погуляем.
– Принцесса, это что-то значит?
– Да.
Я вела его к дому Юсуфа, и мне казалось, что ветер подкашивает мне ноги.
– Не трогай.
Я узнала их в темноте, они шли медленно, но она, светлая, быстрее, легче, а он, смуглый, ленивее, тише, как будто руки и ноги его – из меда. И к Зухре я ревновала больше, чем к Марине.
– Ты мне доверяешь?
– Принцесса, как себе.
– У меня разговор с Юсуфом, проводишь Зухру на поляну. Последний разговор.
– Понял. Я тебе верю, принцесса. Разговор так разговор.
– Я приду на поляну. К тебе.
–7
Мы шли по дороге, светляки дважды чиркнули меня по лицу. Крапива в оврагах запахла гуще...
– Тише!
Мы остановились и услышали рокот мотоцикла от Кочетовки, и тотчас фара вспыхнула на повороте. И со светом, всевидящим, неусыпным, пронизывающим, хлынул страх. Мы бросились в мокрую крапиву, когда я упала, мне показалось, что кипяток брызнул мне в лицо и на руки, загремела крышка бидона – Череп отбросил его, кто-то наступил мне на руку. Мы затаились, лежа вповалку на сырой пахучей земле, среди стеблей крапивы, в овраге, и над нами, на дороге, в рокоте и в пыли, как в тумане, встала острая белая звезда фары. И Юсуф – между ней и нами. Я увидела улиток на крапивных листьях и их следы, как дорожки от слез.
–8
– Ты завтра уезжаешь?
– Да.
– Я тоже скоро уеду, буду в Чаплыгине поступать, совсем редко здесь буду, чем реже – тем лучше.
– Что тебе здесь не нравится?
– Ничего!
Мы остановились у нашей калитки. Юсуф перегнулся через забор, голова его скрылась в кустах. Я отдала бы ему сестру тогда.
– Ты всегда можешь приехать ко мне.
– Я приеду.
Я дотронулась до его плеча, и Юсуф выпрямился. Он подал мне руку:
– Давай попрощаемся.
Я притянула его за руку, увидела медовые белки.
–9
На мотоцикле был Гаврик, друг Володьки. Посрамленные, мы поднимались. Растревоженная пыль перемешивалась со светом фары.
– Ты не испугался...
– Мне нечего бояться. Я за всю жизнь отбоялся. Вы такого не видели, что я видел.
Свет фары освещал небо, будто оно тлело, и Малая Медведица померкла...
–10
– Пойдем со мной, я за Мариной схожу.
– Она еще не ушла?
– Нет, она матери помогала.
Я бросила астру у калитки. На песке она была видна хорошо.
В окнах нашей террасы отражались березы.
– У вас света нет. Она ушла?
– Подожди, я посмотрю в спальнях.
Я отперла дверь и прошла через террасу, не зажигая света. Я постояла на кухне в спящем доме и вернулась.
– Наверное, за ней Гриша заехал, они в Хомяки собирались.
– Пойдем на поляну, они туда приедут.
– Подожди. Пойди сюда. Помоги мне, я где-то на террасе ключ уронила, он у нас один.
Юсуф включил свет, и березы отступили от окон.
Я задернула шторы. В тишине мы ползали по холодному дощатому полу. Я заглядывала под лавку, за стол. Там была влажная пыль и паутина. Мухи задевали голую лампочку, и я слышала, как они ударяются об нее. Лампочка слегка вздрагивала, и тени качались, описывая круги.
– Где ты могла потерять? Может, в спальне – завтра посмотришь.
– Нет, я помню, почувствовала, как здесь выскочил, думала, на обратном пути подниму. И как с открытой дверью спать?
– Марина придет – найдет сразу.
– Знаешь, я не слышала звона. Наверно, в таз упал – давай посмотрим.
Мы искали ключ в тазу с моченым горохом, в тазу с рисом, в мешке зерна.
– Я пойду. Ты пойдешь?
– Нет. Поищу.
Я притворила дверь за Юсуфом, подождала, приоткрыла. Потом вышла, босиком подошла к калитке и прислушалась. Я вернулась на террасу, заперла дверь на ключ и легла в постель. Я не выключила свет, у меня был жар. Я думала: "Мы умрем. Она умерла от разрыва сердца, потому что почувствовала, что он умер. Она не знала". Температура поднималась. Мне казалось, что кто-то выдавливает мне глаза.
–11
– Юсуф, я пояс потеряла!
– Иди ищи! Мать тебя убьет. Иди! Прятаться побежала – не набегалась? Мало пряталась, а, Зухра? Иди ищи, еще пояс покупать тебе.
Череп уехал с Гавриком. Марина и Гриша ушли вперед. Сначала я замедляла шаг, а потом спиной, от охватившего меня веселья, быстро пошла назад и встала рядом с Юсуфом
.Зухра ходила в овраге, высоко поднимая ноги.
– Зеркальце! Надь, не твое?
В зеркальце пролетела звезда.
– Нет, и у Марины такого нет.
– Значит, кто-то Гришке дал или Володьке. Будет мое.
– Конечно.
– Ты пояс ищи!
И Зухра засунула мое зеркальце в носок
–12
– Проводить тебя до двери?
– До двери я сама дойду, подожди провожать.
– Если долго прощаться – будем несчастливые.
– Тогда иди.
–13
Мы шли втроем, и пыль из-под наших ног сливалась в одно облако.
– Откуда вы приехали?
– Из Таджикистана.
– Там война началась, – сказала Зухра. – Юсуф, дурак, вернуться хочет, а мне и здесь хорошо, здесь стрелять не будут.
– Я уже не вернусь, – сказал Юсуф.
– Почему?
Из темноты нас звали Марина и Гриша.
– Мы здесь! – закричала Зухра. – Бежим?
И она побежала, размахивая поясом, и целых две звезды упали, как будто она их смахнула.
– Я одиннадцать звезд насчитал, – сказал Юсуф, – какие упали.
– Одиннадцать желаний?
– Нет, на все одно.
– Какое?
– Самое основное.
–14
Марина открыла дверь своим ключом.
– Ты спишь?
– Нет.
– Ничего не слышала?
– Нет. А что?
– Череп с Юсуфом подрались.
– Сильно?
– Да кто поймет? Ребята их разняли. Юсуф в крови, рубаха на спине разорвана.
– Ты с ним говорила?
– Да, буду я с ними говорить! Ну что он подрался как дурак, Надь? Пьяный или из-за Бондуры?
– А Череп сильно?
– Тоже в крови, напился уже, орет.
– А Юсуф?
– Зухра домой повела. Ему мать задаст за рубаху – и так бедно живут.
– А у меня температура.
– Простудилась? У тебя, небось, с вечера? Что же ты не сказала, не ходили бы сегодня на улицу.
– Да, я виновата.
–15
– Вам здесь хорошо?
– Скоро отец с Венькой приедет, совсем хорошо будет.
– Папа с братишкой еще там остались, – сказала Зухра. – Мама хотела его забрать, а он разорался – с отцом и все. Так волнуемся за них, папа нам пишет – света нет, ничего нет, они уже скоро приедут.
– Пойдем домой, – сказал Юсуф. – Спокойной ночи. Спокойной ночи, Марина.
Я шла впереди сестры и Гриши и ждала звезду, чтобы загадать одно желание. Тучи закрывали небо.
ШОВСКАЯ БОЛЬНИЦА
Особенной жары не было, просто этим летом горели стога.
То над одним двором, то над другим качался черный столб дыма. Кого-то подозревали в поджоге, но сено горело у подозреваемых, подозрение снималось.
Сено сгорело и у Аслановых.
Следуя этикету, мы с сестрой ходили смотреть на пепелище, и Зухра показала нам Юсуфа. Он лежал под сливами на ржавой кровати. Зухра сказала:
– Целыми днями так лежит. На всех орет, говорит, опять отравится, если будем его трогать. Мама боится, все таблетки в больницу забрала.
Я тайком сорвала сливу с дерева Аслановых и съела ее с клятвой. С тех пор нервная дрожь начиналась у меня уже с утра – как только я вспоминала, что предстоит мне вечером. Скоро я непроизвольно довела себя до состояния Юсуфа. Я лежала на террасе и смотрела в окно. За окном переливались березы, их шум еще больше волновал меня. Если поднимался ветер, березы ветками доставали до окна. Тень от тюлевой занавески дрожала на полу и расплывалась, как на воде. Я внимательно, не в силах прервать наблюдения, в который раз рассматривала узор пестрого ковра над кроватью, плюшевую желтую скатерть, лепестки на ней, лохматые цветы в банке и их отражение в зеркале с подставкой, раскаченные стулья, лавку, покрытую красным тканым полотном, банки, ведра, кастрюли, плакаты на беленых стенах. Я слышала, что делается на кухне, в спальнях, на улице, чувствовала запах цветов, воды, грязных огурцов в ведре, запах ведра и земли на огурцах, запах гари. Свои фантазии я принимала за видения, и скрип моей кровати казался мне скрипом ржавой кровати Юсуфа. Иногда мне хотелось действовать. Я не могла не действовать но не могла и приблизить вечер. Тогда я гадала. Обычные способы, вроде карт или арабского колеса, были мне отвратительны. Мне хотелось знамений с неба. Я решала, что сделаю вечером то, на что укажет голос, который я сейчас услышу. В напряжении я ждала, когда до меня долетит какой-нибудь обрывок разговора из дома или с улицы, и забывала, чего я жду, – кроме вечера. Когда кто-нибудь заходил ко мне, я делала вид, что читаю "Петра Первого" Алексея Толстого и что мне не стало легче. Чтобы меня "не трогали", у меня болел живот "от непривычной воды" и "тяжелой пищи". Я была мнительна – мне казалось, что меня подозревают в обмане. Я шла с книгой на улицу, и у меня действительно кружилась голова и темнело в глазах от того, что я отвыкла бывать на солнце. Я запиралась в дощатом туалете на заднем дворе и смотрела в щели, как бабушка кормит кур или тетя Вера с дядей Василием варят кашу поросятам. Куры толкали дверь, прислоняясь к теплым доскам, и кудахтали на крыше сортира.
Каждый вечер Марина спрашивала меня, пойду ли я гулять. Она одевалась на террасе, и запахи чистой, только что выглаженной одежды, косметики и духов умножали мое волнение. В такие минуты я боялась потерять сознание, но никогда не теряла. Я еле отвечала: "Не знаю... может быть попозже, если смогу", – и не притворялась – мой голос действительно был слаб. Сначала Марина хотела оставаться со мной, и я изо всех сил убеждала ее идти. Потом она стала только делать вид, что остается, и мне уже не стоило столько труда ее уговорить. Марина уходила. Несколько минут я лежала. Я пыталась заставить себя начать собираться только через полчаса Аслановы выходили поздно – но пока я ждала, малодушие начинало охватывать меня. Чтобы не поддаться ему, я вскакивала и принималась собираться. Весь день я мечтала, что вечером произведу впечатление своей внешностью, но мне не хватало силы воли ни погладить юбку, ни почистить туфли. Кроме того, я боялась, что мои приготовления уличат меня в притворстве. Каждый вечер я уходила из дома с мыслью, что все равно Юсуф еще не будет смотреть на меня, и я привлеку его внимание чем-нибудь другим.
Я шла к Аслановым, звать Зухру. Зухра и Юсуф были еще не одеты, часто они еще помогали матери по дому. Я ждала их, сидя в их спальне, и старалась запомнить все вокруг – вытертый таджикский ковер, одежду на стульях, утюг в углу... Там был какой-то особенный, жирный свет, как будто все в комнате покрыто маслом. Там пахло рисом и сухими цветами. Это были горные цветы – когда собирались уезжать, хрупкие вещи переложили травой. Потом Зухра выбрала цветы и рассыпала их между рамами.
Лето кончалось. Я отчаивалась в исполнении клятвы.
Однажды, случайно открыв книгу, я прочитала, как женщина зашила в камзол царю тряпочку со своей кровью. Я едва дошла к Аслановым и долго стояла на крыльце – сердце билось слишком громко. Зухра уже собралась, она гладила в спальне. По ее волосам ползли тени, как будто огонь приближался к ним и удалялся от них. Отсветы от красного свитера лежали на ее щеках и запястьях. Лампочка в утюге мигала. Я сидела в оцепенении, и мне показалось, что кто-то вдруг бросил мне за шиворот раскаленные угли.
– Сейчас пойдем.
Зухра взяла стопку глаженого белья и вышла из спальни. Я разворошила холодную одежду Юсуфа, сваленную на стуле, вытянула полосатую рубашку и спрятала себе под кофту. Пока я сидела ссутулившись, видно не было. Я думала: "Как я встану?". Вошел Юсуф. Он принес в миске вареную пшеницу и дал мне. Миска жгла руки, и я поставила ее на одеяло. Сквозь пар, поднимающийся от горячих зерен, я видела Юсуфа. Он как дух ходил по комнате и искал рубаху. Большая черная птица пролетела за окном, как летали обугленные клоки сена.
Юсуф вышел, я слышала, как брат ругает сестру из-за пропавшей рубахи.
Я вытащила ее, принявшую тепло моего живота, из-под кофты и положила под кровать.
Иногда я могла позволить себе увидеть Юсуфа днем. Но все же не слишком часто, потому что и Юсуф, соблюдая приличия, не ходил под окнами моей сестры...
Как-то я почти случайно проходила мимо дома Аслановых и встретила Зухру и Юсуфа. Они стояли на дороге и смеялись над пекинесом Нефритом.
– Высунь язычок, Нефрит, ты мне так больше нравишься, – сказала Зухра.
Я спросила: – Что у него с зубами?
– Кости ест, поломал.
– У него и эти качаются, – сказал Юсуф.
Зубы у Нефрита остались через один. Он чему-то радовался, глядя на хозяев, и рыжий хвост обвалял в пыли.
– Он так похож сейчас на Ренату Ивановну, – сказала Зухра.
– А у него и глаза нет?
– Вытек, – сказали они мне.
Во сне мне было откровение: я ведь каждый день могу ходить к тете Гюле Аслановой на перевязки.
Два дня я проклинала себя за малодушие, а на третий нечаянно распорола себе руку ржавым гвоздем, торчащим из стены сортира. Царапина в локтевом сгибе получилась длинная и глубокая, но повода для похода к медсестре не давала. Поборов отвращение, я ткнула в нее другим гвоздем, выбрав почище. Пошла кровь, тонким, но неиссякаемым ручейком. Я хотела довести дело до воспаления, но кровь не унималась. Пришлось зажать ранку носовым платком и идти к Аслановым.
На двери был замок. Я села на горячее крыльцо и стала разглядывать ранку. Темная кровь сочилась непрерывно, вокруг царапины наметилась опухоль. Платок почти весь пропитался кровью. Сухой треск кузнечиков казался мне каким-то металлическим лязганьем. Нефрит, не вставая со своего места у сарая, вилял хвостом, и рыжее вскидывалось в траве, как пламя. Боковым зрением я увидела подсолнухи и думала, что это что-то желтое висит на бельевой веревке. Несколько раз я оглядывалась, говорила себе: "Это подсолнух", – отворачивалась, и снова забывала...
– А ребятишки Аслановы на пруд уехали, – сказала из-за забора соседка. – Они в другое верят – видишь, и после Ильи купаются.
– Нет, я к тете Гюле, на перевязку.
– А у ней сегодня дежурство, она в Шовском. Чего с рукой-то?
– Гангрена.
– Да ты что?
– Да, уже проходит, до свиданья.
– До свиданья...
Соседка Аслановых зашумела колонкой, что-то звенело под землей, и вода разбивалась о камень.
Кровь не переставала, рука болела, и я пошла в шовскую больницу.
Я боялась ехать на попутке и сорок минут шла пешком. За это время кровь остановилась, но рука перестала сгибаться. Мимо меня проносились машины, груженые зерном. Сначала меня обдавало раскаленной пылью, потом зловонием бензинного жара, а потом град пыльных зерен хлестал мне в лицо. Я чувствовала, как грязнится моя кожа. Пальцы от жары распухли, и всегда болтающееся колечко сдавило палец. Я знала, что у поворота на Кочетовку есть заржавленная колонка, вокруг растет крапива, а в сточном желобе живут жерлянки. Я надеялась найти там воду, но колонка давно уже была мертва.
Больничные окна были распахнуты, и в палисаднике пахло лекарствами, цветами и дезинфекцией.
Я разулась в прихожей, опираясь на инвалидную коляску со спущенными шинами. Усилившийся запах дезинфекции и белые стены удручили меня. Со всем смирением желая себе здоровья, я постучалась в дверь к "Дежурной сестре".
На больничной банкетке полулежала девушка в коротком белом халате, чистом, но таком потертом, как будто он истлел на ней. Девушка оторвалась от газеты и взглянула на меня. В ее глазах умещалась и плавала вся комната. Девушка снова нашла, где читает, и спросила:
– Чего?
Я объяснила, что мне нужна тетя Гюля Асланова. Девушка ответила, что ее нет, она в Лебедяни с главврачом Иосифом. Я испугалась, что эта девушка не поможет мне.
– А вы не посмотрите мне руку?
В моем голосе была мольба, и я не устыдилась мольбы.
На раскрытом окне тикали часы.
Девушка не спешила смотреть.
– Что с рукой?
– Ржавым гвоздем проколола. Сильно.
– Кровь идет? – девушка не поднимала глаз от газеты.
Уже нет. Но болит. Посмотрите, пожалуйста, рука не сгибается.
– Зеленкой мазала?
– Нет. У меня нет ни зеленки, ни бинта, ни ваты.
Все это было у тети Веры, но не тщетно же я шла сюда.
– И тут глубокий прокол.
Девушка как будто не верила мне:
– Некогда сейчас смотреть, надо больных кормить. Пойдем, поможешь.
Она поднялась с банкетки и изогнулась, уперев руки в поясницу. Потом уронила плечи и пошла к дверям. Я угадала в ее теле боль, и эта догадка дала ей в моих глазах право вести себя так. Я пошла за ней, не спрашивая, посмотрит ли она потом, как если бы участия в кормлении больных мне было достаточно.
Девушка шествовала по палатам с таким видом, словно все больные попали сюда по ее воле. Палаты затихали, заслышав стук ее туфелек за дверью. Я, превозмогая тупую боль под локтем, вкатывала тележку с тарелками вслед за девушкой. Помощь ей не требовалась, ей просто хотелось разговаривать во время этой работы. Мы обошли девять палат, и в каждой девушка мне что-нибудь объясняла, не обращая внимания на больных. Она говорила:
– Сухорукому ложку не надо, он ест ртом с тарелки, и слепой, что интересно, тоже. А этот – зэк, тридцать лет в тюрьме, напьется и начнет парализованную руку трясти, трясет и кричит: "Я в жизни ни одной лягушки не убил, у меня на них рука не поднимается, но человека я могу душить, резать, рвать!", – слепого пугает. Стихи пишет. А это бабка-гермафродитка, всю жизнь курила, ходила в штанах. Сует мне в прошлое дежурство пятерку: "На, говорит, – купи себе чего хочешь".
Девушка усмехнулась, и старуха с тарелкой на коленях поймала ее взгляд и улыбнулась ей беззубо. Так Нефрит смотрел на своих хозяев.
– А эта здорова, – продолжала девушка, – у нее сын приехал из тюрьмы, стал пить, бить, она и ушла сюда, пока место есть – держим. У нас была девяностопятилетняя девственница, очень этим гордилась. У нее борода и усы выросли, брили. Еще сектантку привозили – жила на отшибе, две бабушки ей прислуживали, как служанки. Священник приехал на праздник причащать больных, а она схватила его сзади и стала трясти: "Ну-ка, скажи мне Закон Божий! Сколько у тебя было женщин?".
– А он что?
– Ничего. Понял. "Уберите, – говорит, – больную". Тоже, наверно, была девственница, ее в Кащенко увезли. А вот эта все забыла – были у нее дети, не были, был ли муж, – только поет одну песню, и все по ночам: "Разлука ты, разлука...". А слепой каждый день выйдет в коридор после ужина и кричит: "Люди добрые! Бабулечки-красуточки! Дай Бог вам здоровья на долгие-долгие годы! И еще ходят к нам бандиты деда слепого убивать!", – это он про зэка. Говорит: "Я поздравлю, и мне легче станет".
Одни больные сидели на кроватях, других девушка быстро приподнимала на подушках и ставила тарелку не на тумбочку, а на одеяло. В открытые окна ветром заносило пыльцу из палисадника, и девушке приходилось ее стряхивать с кроватей, стоящих у окна. Девушка все делала не глядя, только мелькали ее руки, затянутые в белые рукава халата, и розовые коленки.
– Одна бабка вообразила, что она – моя мать, – сказала девушка, сейчас увидишь.
Мы вошли в девятую палату. Там стоял сладкий запах, и уличный воздух из раскрытого окна только немного заглушал его. Девушка громко объявила:
– Я пришла!
– Дочка, ты? – детским голосом отозвалась маленькая старуха с кровати у окна.
– Я!
Пойди же ко мне, хоть посмотрю на тебя.
Девушка не отвечала – она раздавала тарелки другим больным, по очереди.
– Говорить не хочешь? Осерчала? А ведь ты моя кровь! А это я серчаю на тебя! Где была? Давно не приходишь, забыла мать, и конфеты не ты принесла чужие люди!
– Где была? На огороде! И конфеты я тебе купила – а кто ж? Передала только через других. На, поешь.
Девушка взяла с тумбочки карамельку и вложила ее старухе в руку.
– Моя мать даже ревнует, – сказала она мне, – вернусь с дежурства обязательно спросит, как там бабка Земкина.
Старуха стала послушно сосать карамельку, и легкий ветер из окна остужал ее кашу.
Собирать посуду было еще рано, и девушка перевязала мне руку. Она опять устроилась на банкетке и велела мне промыть ранку под краном, а потом открыть шкаф и достать оттуда перекись, йод, вату и бинт. Она сказала:
Спина болит, не могу ни сидеть, ни стоять. Ну ничего – скоро ремонт, больных развезут, а я в отпуск в санаторий поеду.
Чтобы поддержать разговор, я спросила, привезут ли больных обратно?
– Нет, – ответила она. – Новых наберут. Стариков – в дома престарелых, "мать" мою – в Елец, например. С новыми больными легче будет, хотя меня и эти любят.
Я тоже любила ее, соизволившую показать мне разнообразие страданий и навсегда избавившую меня от уверенности, что моя боль – исключительна, и никто другой не в силах перенести ее...
ПОБЕГ
В автобусе качались шторки и дымились пылью. Между Шовским и Сурками асфальта не было. Пассажиры накрывались огромным куском полиэтилена, который шофер иногда мыл из шланга. Те, кто стояли, дышали в рукава или натягивали воротники до глаз. Вместо сидений и пестрых пассажиров на них они видели гигантский покачивающийся студень в белом тумане. Когда мы проехали пыль, и полиэтилен взлетел над моей головой, я заметила, что Юсуф сел на переднее сиденье. Он ехал на рынок и держал на коленях белое, как его зубы, эмалированное ведро. За щекой у Юсуфа застрял кусок яблока – стал есть его от скуки и понял, что не хочет. А лениво надкусанный плод Юсуф закопал в своем ведре.
Мое сердце билось как-то значительно, увесисто, и с каждым ударом тоска все больше вытесняла из него радость – мы ехали встречать маму, и это значило, что ночью мне уже не ходить на поляну...
Аслановы только что вышли на улицу – отец приехал к ним, и весь вечер готовили, сквозь пелену пота на кухонном окне я видела, как Юсуф режет лук с закрытыми глазами – не знал, что я смотрю, вышли – и сразу пошли меня провожать, в половину двенадцатого. Зухра с сожалением сказала:
– Плохо, что ты идешь домой в такую рань. Может, хоть в Курпинку завтра со мной сходишь? Я еще брата возьму.
Она сорвала листик с куста, и сложно сплетенная тень на ее лице так закачалась, что у меня зарябило в глазах.
– Конечно, пойду!
– Тебя тетя Рита не пустит, – сказала моя сестра.
Я не унизилась до ответа, но не посмела отпрашиваться у матери.
Я проснулась и увидела, что на рассвете блестит все – небо, березы, подоконник, циферблат красного будильника, мои руки и треугольник груди в вырезе ночной рубашки... Птицы так кричали, что я удивилась, почему никогда не просыпалась только от этого крика, и от этого света – все было ярко и громко. Я тихо встала и надела платье. Мне его привезла мама, оно было новое, и я чувствовала, как оно сидит на мне, держит меня.
Я спала на террасе, а она – в спальне; кухня, зал и коридор разделяли нас, но я слышала ее дыхание, всегда такое спокойное, далекое и животворящее. Хотя она и не всегда была со мной, но до этого утра я знала пока она дышит, и я дышу. Я боялась, что когда-нибудь нить ее дыхания, на которой я держусь, как паучок на паутинке, оборвется...
Я залезла под одеяло в платье, и только я закрыла глаза – зазвенел будильник, и солнце, отраженное в циферблате, ударило мне в лицо. Я вскочила и схватилась за расческу. И вдруг надежда искусила меня: что, если я смогу вернуться так, что мама ничего и не узнает? Я вытащила из-под простыни тяжелый матрас и завернула его в одеяло. Я не знала, похоже ли это на то, что я сплю, свернувшись калачиком и накрывшись с головой, поэтому, чтобы придать сходства, я отрезала себе половину только что переплетенной косы и устроила ее на подушке: якобы торчит из-под одеяла. Там, в зале, встала бабушка, чем-то занялась на кухне. Она вздыхала и сдавленно кашляла все ближе к двери на террасу. Я испугалась, что она попытается и не сможет остановить меня, но и ссоры я боялась не меньше. Я босиком выскочила на улицу, не помня, как отперла дверь, не смогла запереть и побежала к дому Юсуфа, сжимая колючий ключ в кулаке.
Холодная роса обжигала ноги, и пятки у меня стыли. Навстречу мне шла розоволосая, по-утреннему блестящая, улыбающаяся Зухра с корзинкой и вела за руку младшего брата, Вениамина.
Пока мы шли по Дороге, теплело. Земля высыхала, и мои подошвы из черных становились серыми. Сонные бабочки моргали на загустевших лужах, складывали крылья и оказывались не белые, а зеленоватые. До самого поворота Зухра вела брата за руку, как будто боялась, что он исчезнет. Она говорила мне про своего отца.
До самого поворота я думала о Юсуфе.
А потом, украшая горизонт, сосновым венцом впереди засияла Курпинка. Дорога тянулась к ней как полотенце, потому что руками никто к ней прикоснуться не посмеет.
Зухра отпустила Вениамина, и он бросился в поле, на бегу стаскивая с себя рубашку.
Небо поднималось аркой, пропуская нас под собой, и поля растекались желтыми и зелеными потоками, омывая Курпинку, и то приносили к нам, то уносили от нас Вениамина.
– Какой здесь воздух вкусный. Как у нас в горах, – сказала Зухра. -Почему называется – Курпинка?
– Здесь жил помещик, Курпин. Во время революции он бежал, усадьбу разрушили. Остался Старый Сад – помещичий, и посадили Новый, и Пасеку сделали.
– А осталось что-нибудь от дома?
– От его – ничего. Там сейчас Плотина, туда за грибами ходят.
Пойдем, посмотрим грибы.
И мы вошли в поле за Лосиными Буграми, и Зухра стала звать Вениамина:
– Иди сюда, дай мне руку, мы в лес вошли!
Сейчас! Сейчас! Вы вошли, а я нет!
Он бегал по полю, вскидывая руки, и маленькие смугло-розовые кисти взлетали, как птички, и птицы взлетали, потревоженные в потоках. Оказалось, что Вениамин потерял рубашку.
– Весь в брата пошел и в отца, – сказала Зухра. – Все они у нас чудаки.
Мы пошли на Плотину и вышли к Выгоревшей Поляне, по краю поросшей орешником. Ее сжег Садовник, спившийся и сошедший с ума. Орехи здесь не вызревают, и мы набрали молочных, в скорлупках, как бы обтянутых замшей. Мы вступили на глиняный гребень Плотины. Искусственный пруд давно ушел под землю, и склизкие глинистые склоны оврагов, образовавшихся по обе стороны Плотины, заросли молодыми кленами. Глину покрывали истлевающие листья, скопившиеся в оврагах за несколько лет. Они замедляли скольжение, и мы на ногах съехали на дно левого оврага, придерживаясь за тонкие гладкие ветки. Все там было сумрак и тление. Мы нашли несколько мумий белых грибов и чью-то покинутую нору, и серый песок возле входа в нее. Выбраться из оврага было сложнее. Мы карабкались и тащили Вениамина на рогатине, а он, крепко держась за толстый ее конец, норовил ехать вверх. Глина отваливалась с моих ног черепками.
Скоро лес вывел нас к поляне, задушенной крапивными зарослями. Когда-то тут была Пасека. А теперь только крапива бесплодно жалила. Ничего не осталось от собачьих будок, перевелись щурки, а на том месте, где был дедушкин шалаш, крапива росла выше, как будто и у шалаша была своя могила. И, словно белый остроносый корабль выплыл на нас из зеленого ветреного океана, показался на крапивных волнах угол Дома.
– Здесь жил барин! – закричал Вениамин.
– Нет. Это мой Дом.
– Здесь твои бабушка с дедушкой жили, да ? – сказала Зухра. – Тут должны быть призраки теперь.
– Я пойду туда, зайду!
– Нет!
– Я только на пороге постою!
Надь, скажи ему, что нельзя!
Но и не говорить можно было – чужие не заходили в мое святилище, потому что тоска, живущая там, чужда была их душам. Это я несла ее в себе, как в чаше.
Тамбура нет вовсе – кто-то разобрал на доски, нет дверей, шифер с крыши сняли, стропила обрушились, окна выбиты, рамы вынуты. В коридоре разобраны полы. Я зашла в комнату и увидела разбитую печь, ржавую дедушкину кровать и благородную пахучую плесень, пожирающую Дом изнутри. Везде, везде... Я села на край сетки, и вопль раздался вместо лязга. Позолоченная крапива лезла в окно, и будто бы от нее был в Доме такой зеленый, подводный свет. Там, где была спальня, – завал. Известковая пыль стоит по щиколотку, и торчит из нее черным полумесяцем пуговица от бабушкиного халата. Я пошла на кухню. Липкие – все еще липкие – пузыречки из-под пчелиной подкормки толпились на подоконнике. На гвозде, в коконе пыли и паутины висела уздечка. Я сняла ее – и повесила на место. В кладовку, где всегда стоял бабушкин сундук, я не решилась зайти. Ни разу в жизни я туда не заходила. И заглянуть благочестиво не посмела, только увидела на самом пороге ювелирный, целиковый скелет ласточки. Дом исчезал, он растворялся в Курпинке, претворялся в нее, и вся она становилась Домом, и была уже больше, чем Сад – черты Царствия проступали в ней.
Когда я вышла из Дома, Зухра и Вениамин, хотя и стояли близко, отступили, и руки их соединились мгновенно, как правая рука находит левую.
– Видели?
Я раздвинула давно уже потерявшие гибкость кусты акации.
Зухра вскрикнула.
– Могила!
– Здесь похоронен мой дедушка.
Пригоршнями я собирала сосновые иглы и кидала их за ограду, как делала моя мама.
Мы пошли в Липовую Аллею, и там по-прежнему свет лился с веток как мед в золотом истоке ее и в золотом конце, в середине же, под черно-зеленым покровом, можно было и днем спать, даже и в дождь – ни струйки не пропускали густые ветви...
Там мы кололи орехи и ели их белые ядра, а потом медленно пошли вглубь, и Зухра находила грибы, похожие на янтарь.
На одном дереве вырезано мое имя. Только последние две буквы подернулись мхом. Я показала Зухре и сказала:
– Это вырезал мой отец.
Никто не знал, кто вырезал имя, оно появилось здесь до моего рождения.
Мы прошли всю Аллею, и Зухра набрала полкорзинки. На пересечении Липовой и Тополиной Аллей мы услышали шорох тележных колес в сухой, но еще не мертвой траве, и стук копыт в ритме тиканья часов верных, стрелки которых цифры с циферблата слизывают.
– Арба, – сказал Вениамин.
Мы увидели конопатую лошадь с губами, похожими на персик, и низкобортную длинную телегу. Чужой дед в кепке правил, трое чужих ребятишек валялись в пропахшем лошадью сене и грызли яблоки. Жеребенок и собака бежали следом. А за тополями, потом за Дорогой, Рябина так раскинулась, что грозди как розы топорщились и стояли.
– Ваша рогожка?
Дед выдернул из-под себя рубашку Вениамина и бросил в нас.
– А лапти тоже потеряли? Мы не видали, нет.
И мальчишка бросил в нашу сторону точеный огрызок.
Я не прокралась на незапертую террасу с ненужным ключом. Я вошла в калитку и мыла ноги под окном кухни, где за завтраком сидели они: бабушка кричала мне не слышно что, смеялась и замахивалась на окно половником, сверкая глазами и сережками что-то с лукавой улыбкой говорила сестра, и молча глядела мама. У нее были синяки под глазами. Я знала, что она никогда не простит мне, что я была там без нее.