Текст книги "Паралипоменон"
Автор книги: Надежда Горлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
"Я знаю, что твои родные получают от тебя письма. Почему ты не пишешь мне письма? Я знаю, ты за что-то обиделся, но это люди хотят разлучить, а мы – посмотри в себя, как я смотрю в себя – хотим быть вместе. Я люблю тебя по-старому. Нет, я обманула – еще сильнее. Напиши мне письмо. Ты не забыл меня, я знаю. Маша".
Витька ждал, хотел, чтобы написала первая. Он подумал, что выпал снег, нечистый, как зола – это прошла пыльная буря из одной степи в другую. Солдаты привыкли к тому, что белая пыль идет как снег, и буквы письма, оставленного на столе, бледнеют и исчезают под пухом пыли. Пыль была приправой для всех блюд, "не пиши ей сразу, пусть знает, пусть помучается" – говорили солдаты. Машка мучилась, корчась по ночам от душевной боли как от боли в желудке. В сентябре она пошла в клуб, чтобы страдать меньше. Побледневшая, с углубившимися глазами, она, едва улыбаясь, танцевала с Гришкой. Между ними стояла стена перегара, Гришка выдыхал через плечо. Провожая, прижал девушку к забору и стал рвать ее, как разрывают кочаны для козлят, добираясь до кочерыжки. Машка яростно вырвалась и плюнула в лицо. Гришкина щетина расцарапала ей щеки.
Гришка всегда хотел ее, он травил Витьку скабрезными намеками, они ненавидели друг друга.
Теперь все знали, что Витька бросил Машку, потому что она оскорбила его мать. "Теперь Машка должна стать гулящей, но хорошо, что она ломается. Она смуглая, как будто выточена из дерева, и кожа ее припудрена темным пухом – как бывает человек слегка припудрен сажей, если на него дунул костер".
Гришка просил прощения, трезвый он был забавным, приносил груши, измятые, как будто их долго били, едва спелые орехи, ужа, словно сплетенного из атласных шнурков – изо всех девушек только Машка его не боялась и сажала себе на голову траурным венчиком. Уж навел Гришку на размышления. В одно из воскресений он зашел к Машке и сказал, что нашел в логу интересную нору – "ктой-то там сидит, а кто?" Машка сказала, что сейчас определит, кто это – по следам вокруг или как-нибудь еще.
Они пошли, на дичках теснились, разрывая листья, тяжелые невызревшие яблоки, утки с треском вылетали из мертвых разламывающихся камышей, воробьи позвякивали, лузгая головки сухого чертополоха. В логу с бьющимся сердцем ждал Гришкин товарищ. Он скрутил Машке руки собственной рубахой, но Гришка, нарушив уговор, не подпустил его – Машка оказалась девственницей. Это Гришке и в голову не приходило, он обратил товарища в бегство и упал на колени, заметив, какая холодная в логу земля. "Я ж люблю тебя, Маш, я жениться хочу, я ж тебе все делать буду, завтра же сватов".
В Машке никогда не было столько гордости и презрения, как тогда. Она не взглянула на Гришку и ушла, стесняясь яблонь, которые смотрели на нее как Аргусы, вылупленными яблоками в ресницах предзакатного света.
Наташа выплеснула помои под ноги сватам, Машка сговорилась с бабкой насчет аборта, бабка донесла матери.
Мать заперла дверь и смотрела на дочь. Машка рассказала все, но в глазах матери это ее не оправдало.
– Не дам загубить младенчика! Ты виновата – зачем кудай-то пошла, когда у тебя жених есть? Шалава.
Машка вспыхнула, сдернула ходики за маятник, разбила.
– На большое счастье родить! Безотцовщину, чтобы все в глаза тыкали!
Мать потребовала выйти за Гришку – главное, чтобы ребенок родился в браке.
Влияние матери было огромным. Дочь согласилась под давлением, утешаясь соображениями мести – Витька не ответил на три письма.
На свадьбе родственницы невесты были мрачны как на поминках, на "горько" Машка не размыкала губ.
Прошла неделя, Машка получила письмо. Она отдала его на хранение Наташе и отказала мужу в постели. Оба были в отчаянье. Гришка пытался наладить отношения с женой, но Машка напрашивалась на ненависть – она неделями ночевала у матери и сестры, еду готовила Гришкина одноглазая мать, Гришка пил, Машка сама провоцировала драки – она всем хотела отомстить – и Гришке, и матери, и ребенку во чреве. Она стала похожа на демона – угрюмая, черная, с бешеными воспаленными глазами. Они больше не писали друг другу Машка не знала, что, Витька все узнал из писем матери.
Однажды весной Машка показала мужу единственное письмо. Они оба были в исступлении. Это было в саду, где они окапывали яблони – Машка решила показать еще утром, сходила за письмом к сестре, ждала, когда вспыхнет ненависть, письмо терло в лифе. Муж и жена работали молча, в разваленной земле попадались как живые корни яшмовые червяки. Машка выкинула одного лопатой, решила разрубить его на несколько частей..
– Ты что делаешь, сука? Работай, не отлынивай, дрянь! – сказал Гришка. Этого было достаточно: "Да кто ты такой, чтобы мне указывать! Да Витька вернется, я тебя пошлю знаешь куда? Витька тебя убьет как собаку!"
Они грязно ругались, вскопанная земля лежала вокруг черными розами, дождевые черви вились в рассыпчатых лепестках.
– С Витькой у меня все сговорено! На, смотри!
Гришка схватил ее, бросил на землю, рыхлую, как взошедшее тесто, ударил ногой, уже смягчая удар в ужасе трезвеющего убийцы, Машка вцепилась в ногу как зверек, обнимающий капкан, земля была такой черной, что кровь на ней оставалась невидимой. Машка потеряла ребенка, Гришка неделю не давал себе протрезветь, в субботу его зазвала опохмелиться теща – молча поставила перед ним стакан самогона, как будто вонзила нож в столешницу.
В обед Гришка пил с товарищами, к ужину у него началась кровавая рвота, он лежал в предбаннике, на животе, судороги заставляли его пытаться встать на голову, береза трясла своей гривой за окном, тюлевая шторка фильтровала ее тень.
У мертвого руки так и остались скрючены, не знали, как приладить свечку, вдова и ее родственницы вели себя точно как на свадьбе – сидели опустив головы, смежив губы, не уронили ни слезы. Зато у Гришкиной матери слезы точились и из убитого, зажмуренного глаза, разбегаясь по морщинам так, как будто плакало все ее лицо.
–25
Плача в спальне, Катя услышала тяжелое, как бывает у больного во сне, дыхание. Над ней стояла свекровь с сонными от разлитой в них крови глазами.
– Все они кобели, – задыхаясь, сказала свекровь. – Не знала, что ли? Давно он гуляет от тебя, давно – а о разводе не заговаривает. Ты ему жена, хозяйка, он девочку жалеет – а та кто? Вертихвостка, тьфу! Не уйдет он от тебя, не боись, только в глаза ему этой пустышкой не тычь.
Старуха повернулась и, отдуваясь, как уставший пловец, пошла в свой угол. С тех пор она не покидала его.
Катя стыдилась перед людьми своей слепоты – все знали, все смеялись над ней, даже сестра.
Евдокия действительно знала, молчала, потому что боялась – сестра вернется в Курпинку, и теперь утешала, говорила: "все гуляють, найди и ты мужичка" – и не могла сдержать усмешки – ей-то муж был верен.
Катя не подала виду, что знает об измене, обнаружившуюся беременность приняла как подарок Провидения. С первых месяцев она полюбила этого ребенка, незаметную рыбешку во чреве, она чувствовала, что будет сын, говорила об этом мужу – двоих детей, сына, он не бросит, а будут и третий и четвертый – один за другим будут являться на свет маленькие защитники Кати, ее семьи, единственные союзники преданной всеми женщины.
Витьку беременность жены ввергла в уныние – он уже обдумывал, как скажет ей, как уйдет – Машка торопила. У него и раньше не хватало духу объясниться с женой, а теперь он знал, что и подавно не хватит. Катая дочку на плече с красным пятном, оставшимся после укуса любовницы, он мечтал о выкидыше.
Все эти годы Машке снилась беременность. Она потеряла способность к чадородию вместе с ребенком.
Из разговоров женщин Катя узнала, что искровская Машка очень суеверна – конечно, она и присушивает, и заговаривает как старуха, бегает вечерней зарей к бабке, босая, спешно идет по окраине села, озирается, шепчет, туман змеями выползает из посадок и оплетает Машкины ноги как дым, по щиколотку.
Катя не верила в колдовство, она хотела только напугать Машку – ей казалось, что суеверный страх заставит эту женщину отступиться от чужого мужа. Катя насыпала мусор – щепки, скорлупу в Машкины следы на заднем дворе – узкие, с хорошо заметными только подковками круглых пяток, завязывала калитку атласной ленточкой – такими обшивают гробы, забрасывала в форточку лягушек.
Машка теряла самообладание – ей приходилось видеть порченых. Девочкой она ездила с матерью в монастырь – порченые с остекленелыми глазами падали в церкви и стучали зубами по каменным плитам, священник избивал их кропилом: "во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, встань!", брызги святой воды разлетались как прозрачные перья.
Машка не сомневалась, что это Катя наводит порчу, но у нее не было доказательств, Витька смеялся над суеверной любовницей.
У Кати рос живот, она хорошела, завивалась, Витька смирял себя мыслями о том, что смуглые быстро стареют, к тому же Машка без детей, хорошо встречаться и так, а там будь что будет.
Наташа с мужем перешла на новую квартиру, Машка осталась одна.
Она вырывала и бросала в печь седые волосы, по ночам жгла лампаду, курила ладан, атласная лента "Живый в помощи" перетерлась на ее груди. Однажды она, как обычно, оставила курящуюся кадильницу на подоконнике, но закрыла окно – от угара ее спасли соседи, они увидели, что за окном Машкиного дома стоит серое, сложно сплетенное из волокон дыма облако, и подумали, что случился пожар. Машку вынесли и откачали, с тех пор ее тошнило от запаха ладана – это сказывалась порча.
Машка была в отчаянье, увидев случайно в "Искре" маленькую Ольгу – она на велосипеде приехала к подружке – Машка зазвала ее к себе и дала девочке банку вишневого варенья.
– Скажи мамке, ей ваша тетя Дуня передает – пусть попробует, либо доварилось, либо нет.
Спицы девочкиного велосипеда зазвенели на крыльце как гусли – это кошка решила поточить когти.
Девочка все слово в слово передала матери, запросила варенья. "Да открой же да ешь" – Кате было хорошо, сегодня ребенок впервые задвигался во чреве, она содой перемывала тарелки, ставила на подоконник. В мокром солнце они казались наполненными новыми монетами, высыхали, монеты исчезали на глазах.
Дочка лизнула зеленоватый ободок банки, он был горек, она заплакала, Катя, догадываясь, сама тронула языком. На следующий день она, завернув банку в наволочку, поехала с дочкой и сестрой в Лебедянь, в милицию.
Машка узнала об этом на работе. В обед она развела остатки крысиного яда, приготовленного некогда для свояка, в стакане самогона и выпила. Вечером Витька нашел ее в комнате. В блевотине, пытаясь сдержать судороги, она грызла железную спинку материной кровати. Кровь из прокушенного языка окрасила атласную ленточку с молитвой, в кулаке Машка сжимала нательный крестик – шнурок душил ее. Так порченые корчились на церковном полу. Машкина мать смотрела с траурного портрета на агонию своей дочери, повторяющую агонию отравленного зятя.
Витька окунал голову возлюбленной в ведро с водой, подтащил тяжелеющую Машку к колонке, но не смог разжать ей зубы, чтобы напоить. Она умерла в его руках, вцепившись в него, как будто хотела унести с собой в могилу, и синяки, оставленные на предплечьях мертвыми пальцами, долго не сходили Катя боялась смотреть на них в темноте.
Осенью она потеряла ребенка, из-за козы. Катя вышла в сад нарвать яблок для компота – молодая отвязавшаяся коза, заигрывая с женщиной, поддала ей сзади рогами. Катя упала на падалицы, коза убежала, испугавшись ее крика, запах прелых яблок и теплой сухой травы пронзил Катю одновременно с болью.
Сосед до смерти застегал козу, под вой матери и жены. Больше Катя забеременеть не могла. После смерти Машки Витька стал пьяницей. Ему случалось побивать Катю, она смело отвечала тем же, драчливость их была известна в округе.
–26
Рита выписала по почте "Академический рисунок русских художников". Прислали обнаженную натуру Иванова. Подружка видела – Рита не показывала, случайно; брат хвалился, почтальонша спросила – и узнали все. В школе подходили: "Правда у тебя есть голые бабы, мужики?" "Отстаньте, нет у меня ничего!" Один прибежал из Шовского, глаза и прыщи у него пылали. "Продай!" Рита и показывать не стала.
Она прятала от брата свои карандаши, заворачивала в шерстяные лоскуты, чтобы не отсырели, но брат находил, рисовал на кирпичах, чтобы из кирпичей получались машины, и Рита его била. Вася не жаловался, но жаловался его обиженный вид. Мать шлепала дочь полотенцем. Еще она растапливала печь старыми тетрадями. Иногда попадались книги – Отец узнавал их по треску корешков, клея, лопающихся ниток. Дети рыдали, если терялись рисунки особенно жалко было, когда в золе находили несгоревшие обрывки и были видны глаз, кусочек неба, колесо...
Рита научилась прятать – мать жгла только то, что само попадалось под руку.
Когда пропал Иванов, Рита думала, что украли. Она заподозрила Васю и трясла его за грудки. Брат не знал, куда делось, сопротивлялся, чувствуя, что все еще слабее сестры. "Да не брал я!" Грустно и быстро осматривал комнату, где все было серо и неподвижно, двигалось только дождевое окно, падая вниз и оставаясь на месте, вдруг узнал комок плотной бумаги в мусорном углу, под совком для золы: "Вон он, твой Иван!"
Рита развернула набросок – заштрихованное, словно покрытое шелком тело безликой женщины было изуродовано, смято. Рита заглянула в печку, посмотрела на долину золы, долину тени смертной, и возненавидела мать. "Что ты придумала, художником быть. Это мужская работа. Вон все смеются. Иди-ка ты на бухгалтера или на швею".
Рита собрала вещи в чемодан, как обычно на квартиру, потом наоборот книги и рисунки в чемодан, вещи в мешок, резиновые сапоги, плащ.
Куда тебя понесло?
К Наташке на "Искру". Погощу несколько дней.
Жалко было папу. "Буду присылать ему деньги".
Мокрая трава скрипела под резиновыми подошвами, как будто Рита ее мыла. Она шла, и ей было тепло от ненависти. Дождь и лес качали друг друга, Рита не могла посмотреть вверх – тотчас ей на глаза ложились большие капли.
У Наташки сушили вещи, ночью постель пахла сыростью кладовки, Рита плакала, спрашивала в конторе, не нужна ли кому домработница, через день приехали Отец и мама. Отец не зашел, остался на телеге, а мама поздоровалась с Наташкиной бабкой, которая все время в тапках лежала на кровати, но не спала, а, не моргая, смотрела на девочек, и шепотом, чтобы не заплакать, сказала: "Доченька, поехали домой".
Рита бросилась собираться, быстро и молча, чтобы заплакать только на улице. Мама накрыла Риту телогрейкой и обняла так, как будто боялась, что Рита упадет.
Ты прости меня, доченька.
Рита подумала: "И ты меня прости", но сказать не смогла. Они ехали, плакали, Отец улыбался.
–27
Зимой, когда нельзя было ходить, жили в Шовском, у бабок. У Бабченки было хорошо, она жалела, садилась и играла на баяне, а внуки и кого взяла нянчить, ползали, мокрые, у ее слоновьих ног: "дома, авось, тяпло", зато весело. Лицо у нее было как яблоко – ни морщинки, лоснилось и блестело в темноте.
А у бабки Косых, например, было так себе – на кухню не пускала, кормила раз, вместе с собой, вареной картошкой – картошины были на вид как выточенные из кости. И были холодные щи из кислой капусты – от них пахло больницей. Бабка Косых смотрела, скрипела и говорила матери, что не учат уроки.
Но хуже всего было у учительницы Клавдии Степановны. Иногда она проверяла тетради, но вместо того, чтобы помочь, сразу ставила тройку. Видела, что не делают – и спрашивала в школе. Если и выучили какие стихи, рассказывали их плачущими голосами – то это заставила Клавдия Степановна.
В шкафике у Клавдии Степановны были наливочки. Каждый день она бралась вытирать пыль, иногда и по три раза, и все вытирала в шкафике, переставляла наливки и радостно вскрикивала: "Ой, батюшки, пролила! Ах, пролила, старая!" И так все проливала и спала крепко, даже не замечая, как кошка с худым хвостом ходит по кровати и наступает ей на грудь и лицо.
Заходил сын. Он был столяр, пьяница и носил очки. Пока учительница была где-то, ее Сереженька давал Ваське трепать себя и после долгих уговоров побороться борол одной дрожащей рукой.
Рита смотрела в окно – идет, нет. Когда шел, бросалась за стол, садилась спиной к двери. Сереженька не видел лица девушки – отворачивалась, закрывалась кулаками, подпирая щеки, но, как если бы он видел, Рита делала умное выражение – красиво морщила лоб, хмурилась, вскидывала бровь, шевелила губами – читает, считает, рисует – какая умница.
Сереженька все замечал – красные уши, хриплый голос, следы от мокрых ладоней.
Мать деньги давала или не давала. После шкафика почти всегда давала. То гнала, толкала кулаком в лицо, то обнимала, усаживала. Однажды Сереженька слабым, невнятным голосом пел: "Ох умру я, умру я, похоронят меня, и родные не узнают, где могилка моя. Только ранней весною соловей пропоет. Пропоет и просвищет, и назад улетит... Лет семнадцати мальчишка в сырой земле лежит..."
От этой пьяной песни у Риты сладко заболело сердце. Она мечтала, что Сереженька умирает. Все умирает, умирает, а Рита плачет, плачет, не может остановиться, а Сереженька все не может и не может умереть.
Рита грызла ручку, думала о Сереженьке. Приглушенно, прищемив занавесь, хлопнула дверь. "Вась!" Васька молчал, играя. "Вася! Я снеслася!" Брат не засмеялся. Рита обернулась – на стуле сидел и беззвучно смеялся пьяный Сереженька.
Рита отвернулась, уронила голову на стол – позор, девчонка, ребенок, дура.
– Рит, а Рит, – сказал Сереженька.
– Чего вам?
– Мамка где моя, не знаешь?
– Пошла дрова выписывать.
– А Васька где?
– С мальчишками гоняет.
– К вам в Курпинки либо и не пройти, снегу небось по крышу намело.
– Да.
– Волки-то к дому не подходят?
– Да.
– Что да?
– Подходят. Папка их из ружья пугает.
– Ты взрослая девчонка-то?
– Да.
– Сколько годов?
– Трина... Пятнадцать. Ну, пятнадцатый.
– Деньги-то дает тебе мамка?
– Дает.
– Так. Ну ладно, а тратишь ты их на что?
– Ни на что.
– Не тратишь?
– Неа.
– А чего так?
– Так.
– А сколько есть-то их у тебя?
У Риты не было.
Она была взрослая, строгая, сердитая и сказала:
– А тебе-то что?
Ее детский голос был жалок и беспомощен. Сереженька понял.
– Так. А мамка-то твоя от тебя деньги прячет?
– Нет.
– А куда ложит, знаешь?
– Знаю, в сундук.
– Так. А моя мамка? Вы ей за квартиру плотите, куда ложит?
– На кухне, на полке, в хохломе. Да она от нас не прячет, мы же не возьмем.
– Да на вас и не подумает никто.
Они замолчали. Рита подняла остывающее лицо и посмотрела в окно. Угольная ворона прыгнула на подоконник и клюнула в стекло. Рита увидела, как тяжело она слетела – будто отвалилась, и как пошел снег.
– Снег-то какой – лопухами, – сказал Сереженька, приближаясь. У него были мокрые, зеленые глаза – в них как студень дрожали слезы.
– Рит, сбегай за Васькой-то, мне он нужон, я ему патрон обещал, -сказал Сереженька так близко к Ритиному уху, что уху стало горячо и приятно.
Рита, глядя в неметеную дорожку, прошла в коридор. Хотя Сереженька и не видел, она не надела валенки – детские.
Резиновые сапоги были отлиты изо льда. Рита обежала село, и когда вернулась с братом, ей казалось, что ноги у нее в кровь изрезаны.
У калитки встретили Клавдию, она сразу заметила сапоги: "С ума сошла! Бегом домой! Бегом! Ну нет ума у девки, вырядилась она! А, явился руля! Глазки свои залил!" – с крыльца спускался Сереженька, шапкой играя с собакой в прошлогодних репьях на морде.
Он сказал брату: – Патрон-то я обещал тебе, а забыл, – и пошел за сараи.
Рита надела валенки, тоже пошла, снег хрустел как капуста, высунула язык, ловила на язык кисловатые снежинки.
Из проулка вышел Сереженька. Он сказал: "Спасибо тебе, Рит" и поцеловал в губы.
Сначала Рита плакала от счастья – в первый раз, в губы, прямо посреди улицы, он, потом плакала наоборот – посмеялся, обманул, позор какой, теперь не заходит, потому что добился своего, хвалится небось в столярке.
Началась оттепель, сосульки и сугробы мерли, ледяная горка оказалась навозной кучей, Клавдия Степановна заявила на сына, был товарищеский суд, Сереженькину зарплату отдавали теперь ей, Клавдия Степановна ночевала в школе, на уроках плакала, полоскала рот одеколоном перед уроками. Оказалось, совсем другое ему надо было, ему одно надо было – деньги на водку.
"Он бы не пил у меня, а носил бы меня на руках", – думала Рита, идя в школу.
В конце апреля в школу уже ходили из Курпинки. Во всю дорогу бежал один ручей – весь горбатый и шипел. Рита разбивала его позвонки, а они срастались. С такой радостью Рита никогда не ходила в Шовское – то у магазина со спины, то голос в столярке. Потом стал провожать Володька, и забыла.
В мае ходила в Старом Саду, все хотела нарисовать, разрывала нераспустившиеся, розово-белые бутоны яблонь. Оторванные лепестки были похожи на веки с прожилками. Услышала шаги, прижалась к дереву. Вышел Сереженька, пьяный, срывающий и жующий молодые листья.
– Рита, ты?
Рита молчала.
– Я ведь не из-за денег тогда. Я так, Рит.
Пошел дальше, по прозрачному еще Саду, и от того, что ветер качал деревья, Сереженька казался пьянее, чем был на самом деле.
–28
Рита стояла в тамбуре, придерживая дверь носком сапога. Только что прошел быстрый дождь, и все вокруг поверхностно намокло, открытая дверь запахла старым осклизлым деревом.
Брат ездил по двору на велосипеде, скользя по мокрой траве и вихляясь, оставляя заметный темный след.
Рита услышала, как зафыркала лошадь за Сосником и громко сказала:
– Едет.
Вышли мать и Отец. Мать сейчас плакала, а у Отца был прилежный вид, как будто это он ехал поступать в институт.
Володька в брезентовом плаще был похож на монаха. Василий поравнялся с телегой, и ребята пожали друг другу руки.
Заходи, Володь, – заговорила мать, и в голосе у нее была надежда, бражка есть – злюшшая, выпьешь чарку – как мед, голова работает, а ноги уже отнялись.
Неа, теть Дунь, на автобус надо поспевать, – сказал Володька, загружайся, Рит.
Так я вынесу, на дорожку, ты же вон – отсырел, хоть изнутри погреешься.
Мать побежала в дом, а отец аккуратно разгреб сено на телеге и поставил в него Ритин чемодан, взял у Риты из рук и бережно положил папку с рисунками.
Вась, сказала Рита, – ты хоть месяц не пей, дай родителям успокоиться.
Я? Да я в рот не беру, я только на Дне рождения и выпил-то, да на свадьбе, да на проводах... ты что...
Прибежала мать с полной кружкой.
Закуску бы хоть дала, – строго сказал Отец.
Мать посмотрела на него с отчаяньем.
После первой не закусываю, – Володька выпил до дна, как воду, дергая кадыком и краснея. Делая вид, что утирает рукой губы, вытер и глаза. Слабовата.
А еще! Зайди, Володь, еще налью – вон фляга есть и покрепче.
Дуня, ну им же ехать, – сказал Отец, – хлеба-то хоть вынеси закусить.
Пора бы и трогаться, не гнать же лошадь-то, – сказал Володька.
С Веркой не гуляй, она дура.
Сама ты.
Попомнишь мои слова, попомнишь.
Мать вынесла хлеб и полную кружку.
Отдай-ка мне кружку, – сказал Отец.
Да что ты, дай ему, мало ведь Володе, взрослый парень же.
Не волнуйся, дядь Вань, я пью и не пьянею, – сказал Володька. Голос его уже поплыл.
Что же вам, женщинам, только бы напоить кого-нибудь, – сказал Отец, отбирая у матери кружку с самогоном, – им же ехать.
Рит! – позвал Володька. Рита стояла близко, Володька произнес ее имя слишком громко.
Рит, как же вы поедете, его же уже развезло, – заговорила мать. Дорога сейчас плохая, дождик был, перевернетесь где-нибудь, боюся я, обождите денек-другой, пока дорога установится.
Ты сама напоила, – сказала Рита и села на телегу. – Дай мне вожжи.
Не дам.
Отец, скажи ты. Рита, вон и Отец говорит.
Дуня, ты сама виновата, – сказал Отец. – Они потихонечку. Учись, дочка, хорошо. А не поступишь – не отчаивайся, на другой год поступишь.
Не поступишь – сразу приезжай. В техникум вон поступишь в Лебедяни, тоже в городе. А то, може, поженитесь?
Никогда, – сказала Рита. Володька засмеялся.
Ну, храни вас Господь со ангелы-сохранители, – мать пошла к телеге, крестя воздух, Рита потянулась к ней, чтобы было легче перекрестить, но мать не перекрестила Риту, а бросилась целоваться.
Тетя Дуня, – сказал Володька развязно, поглядев на часы. Мать и его поцеловала в губы.
Володька развернулся, сделав слишком широкий круг по двору.
– Если перевернетесь где, возвращайтесь! – крикнула мать. – Это плохой знак, пути вам не будет!
Как только телега миновала первый поворот, Володька положил руку Рите на плечо. Она сбросила.
Ритка! – Володька засмеялся, обнял девушку за талию и потянулся поцеловать. От него пахло самогонкой.
Дурак. – Рита ударила Володьку кулаком в грудь.
Рит, давай поженимся.
Мокрые ветки яблонь захлестали Риту по шее, увлажнили плечо в козьей кофте.
Пошел ты.
Дура.
Урод косой. – Володька косил, это было больно. Они перешли на мат, проезжая Ямы.
Рита ударила, Володька стал валить ее на сено, стукнул затылком о чемодан. Про вожжи забыли, лошадь, резко свернув, побежала в лог.
За вторым поворотом они перевернулись.
Папка с рисунками раскрылась, и теперь акварели, не приминая колосьев тимофеевки, лежали на мокрой траве. Лошадь фыркала и плевалась от досады, бичевала себя хвостом.
Девушка и юноша дрались по-настоящему, как враги.
Приехал на велосипеде брат.
Он помог поставить телегу и перепрячь лошадь.
Несколько карандашных рисунков покоробились, одна акварель немного запятналась.
Вась, доедь с нами до Шовского, – сказала Рита.
Грязюка вон, колеса как у трактора, крутить легко, что ли, – сказал Василий, глядя за поле, в сторону "Культуры" – он ехал туда, к Вере.
Велосипед закидывай так, чтобы сено не испортить, – сказал Володька.
А обратно, грязюка вон.
Обратно с горки, – сказал Володька.
Матери не говори.
Василий обещал. Рита обернулась – и увидела Курпинку всю, словно кто-то специально собрал ее в пригоршню, чтобы показать на прощание целиком. Слеза исказила картину, пейзаж растянулся по поверхности капли, а внутри нее был свет. Рита больше никогда не нашла этой точки, хотя часами бродила с этюдником по Дороге, по полю, по краю леса. Видимо, открывалась она только с высоты той телеги.
II
ШУМ ВОДЫ
Дедушка просил закопать его в Cоснике, где земля была сухой и мягкой, как хлеб, и на много метров вглубь перемешана с сосновыми иглами, где всегда рыли погреба, и вода никогда не просачивалась в них, где всегда был вечер от густых зарослей акаций, и всегда пахло смолой, вечно источаемой соснами. Последнее время дедушка не спал лежа – постоянный "шум воды" в голове усиливался, когда он ложился.
Он научился спать сидя, прислонившись головой к стене, и часто засыпал, сидя, и днем, закрывал глаза – медленно, многими складками опускались его веки, и опустились в последний раз, когда он сидел под сосной за столом, который сам сделал, и он медленно, боком, упал со скамьи на сухую и мягкую землю, в шум ревущей воды. Он опустился в воду, и она уже не шумела, и был опущен в сухую и мягкую землю на том самом месте, где утонул в смерти.
Когда дедушка третий день не пошел на Пасеку, бабушка отвезла нас на лошади в совхоз, к дяде Василию, и вернулась к дедушке.
Она увидела его под сосной, издалека, и, спрыгивая с трясущейся телеги, удивилась, почему у Отца голова в земле, и завыла, когда поняла, что это муравьи начали погребать его, созидая в головах у усопшего свой дом, и Пасека с трех концов ответила ей воем, потому что все три цепные собаки уже кусали свои языки от жажды и ждали хозяина или смерти, потому что не принимали еды и питья из других рук.
Нам велели не выходить из спальни дяди Василия и тети Веры, не играть и говорить шепотом. И мы нашли под кроватью зеленые помидоры и уже не слышали, как стонут в зале и говорит монашка, как не слушали никогда гула пчел и тиканья будильника. Иногда дверь открывалась – и заходили старухи в черных платках, целовали нас прокисшими губами, спрашивали, жалко ли нам дедушку и когда приедет моя "мамка". Старуха уходила, и на паласе от ее траурного платья оставался нафталин, причитания приближались, и голос монахини черным крылом задевал дверь спальни.
Мама приехала в день похорон – я увидела в окно, через толстые жилы ливня, как она выскочила из чужой легковой машины и, вся в черном, не надевая светлого плаща, а держа его, сразу же прогнувшийся, над головой, побежала к калитке, и каблуки ее на каждом шагу увязали в земле, как в воде тонули, а чулки ее быстро темнели.
И я побежала ей навстречу, а тетя Вера поймала меня поперек живота, обняла лживо, потому что как мама, но не мама, и не пустила.
Мама не шла, а КАМАЗ во дворе загудел и поехал, и там на лавках под брезентом вокруг дедушки сидели все – и бабушка, и Марина, и мама, – а меня увела на пропахшую газом кухню тетя. И я кричала до тех пор, пока не вернулись все, кроме дедушки. В эти три часа я оплакала свою свободу встречать, обнимать, скорбеть, видеть, хоронить, скорбеть, и не слышала шума падающей, разбивающейся, бегущей воды.
Я не помню лица моей тети до того момента, как она, сама чуть не плача, стала пытаться утешить меня, разрываясь между плитой и террасой, где старухи-помощницы чистили и резали овощи, усыпая себе очистками фартуки и опухшие ноги. В эти три часа я запомнила тетю – молодую, по локти мокрорукую. Ее короткую стрижку, розовые ноздри, дрожащие как лепестки, и карие коровьи глаза, и мелкие зубы, и тень на шее от выступающего подбородка, и цепочку, звенья которой блестели как капельки пота, сбегая за воротничок, и маленькое золотое крыло креста, вылезшее между двумя пуговицами коричневой блузки. Тетя Вера давала мне погрызть морковку и помешать салат, и я возненавидела ее в эти три часа.
Я мало знаю о моем дедушке. Я не знаю никого, кто знал бы его молодым. Моя бабушка, Евдокия Петровна, родилась, когда у дедушки, Ивана Васильевича, уже был первенец. Евдокия Петровна вышла замуж за Ивана Васильевича в том же возрасте, в котором был Иван Васильевич в год рождения Евдокии Петровны. Она всегда называла его "Отец". Перед сном я представляю их. Тех, чья кровь течет во мне, тех, кто дал мне характер и страсть. Тех, кто ушел от меня, прогнал меня. Прошлое как паразит живет во мне. Образы, траченные временем, чужие слова, мои мысли сплавляются в фантомы, за которыми я прячусь от одиночества ночи.
Иван Васильевич едет по Дороге. Дорога сухая и каленая, телега движется медленно, но задние колеса звонко стучат, попадая в колею. Над полями синее марево, и нижний его слой почти черный. Это насекомые волнуются над клевером и гречихой. Черная лошадь всхрапывает, хочет пить. Пот лежит на ней фиолетовыми пятнами. Иван Васильевич едва подергивает вожжи. У него нет кнута, и густой широколистной веткой он отгоняет оводов. Все реже Иван Васильевич берется за ветку, голова его опускается на грудь, и кепка сползает на глаза, открывая голый затылок, и серебряным пятном отражается луч в затылке, и напекает, но Иван Васильевич уже спит, и березы на обочине Дороги шуршат, и тень их то появляется на бортке телеги, то сползает к колесам.