Текст книги "Паралипоменон"
Автор книги: Надежда Горлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
А он ее вывел на берег реки, расстрелял из ружья и прогнал. "Иди, говорит, – отсюдова, чтоб ноги твоей тут не было". А ей только того и надо.
Шура сидела рядом, всхлипывала и, не слушая бабушку, повторяла про себя слово, которое такой ценой досталось ее памяти.
Из темного зеркала на старуху и ребенка смотрели четыре глаза страшные глаза преступных в своей невиновности. До конца своих дней облагодетельствованный Иов смотрел такими глазами. На Левиафана, который внизу, "на острых камнях лежит в грязи", и на Левиафана, который вверху, "сдвигает землю с места ее, и столпы ее дрожат".
САНИ
Мы шли с Шурой по накатанной дороге, и синие тени домов хотелось обходить как открытые погреба. Окостеневшие кисти рябины за заборами еле слышно стукались одна о другую. Крашеные синькой оконные рамы и калитки в металлическом блеске снега казались зелеными.
Ветер стал подниматься, когда мы вышли на окраину поселка. Царапая наст, покатились колючие как крючки снежинки.
Рита вышла из дома бабки Косых, где жила на квартире, и пошла в Курпинку. Чтобы не продуло, она прижимала к груди узел с накопившимся для стирки бельем. В эту пятницу Отец не приехал за ней.
Мы пришли на склад и стали топать на деревянном крыльце. В открытые двери намело, снег набился в щели между половицами и припорошил губы мертвой коровьей головы, брошенной в углу. Ведро было надето на ее рог.
Мы вошли в недра склада. Там было теплее – разделанные туши висели по стенам и на перекладинах как багрово-белые занавеси. Кладовщица сидела на колоде и что-то писала в книгу на щелястой плахе. Белый, в коричневых пятнах халат она надела на телогрейку, и складки стянутой ткани расходились от пуговиц.
Кладовщица не видела нас, и мы молчали. Туши нависали над нами как деревья страшного леса, где кедры стонут и обливаются кровью, когда их рубят.
Рита вышла в поле, начиналась пурга. Поднимая узел над головой, Рита представляла, что плывет, снег доходил ей почти до пояса.
Кладовщица рубила нам мясо, и по лезвию топора ходили тени снежинок.
Мы взялись за сумку.
Рука болит, – сказала Шура.
– Давай, отрублю!
Кладовщица засмеялась и сняла рукавицы.
Мы сошли в снег и, чтобы сократить путь, свернули с дороги.
Рита устала, она вспотела, шарф намок, волосы, вылезшие из-под шапки, липли к шее. Влажные шея и щеки чесались от соприкосновения с шерстью... Ничего не было видно, кроме сумрачного дрожания белых и серых хлопьев. Тени, будто бы леса, качались – и все на горизонте. Хотелось пить, и снег только бесследно таял во рту, горло же оставалось сухим и горячим. Хотелось спать – и снег хрустел, как крахмальное белье – упасть, уснуть, и во сне продолжать падать...
Мы давно уже не видели дорожных столбов, – нам было весело, и хотя мы давно заблудились и устали, мы ждали чего-то еще, более опасного и интересного – и шли, шли, не думая искать дорогу. Шура низко наклоняла голову, и мне видны были только ее брови, изогнутые, как убегающие в разные стороны куницы, и покрытые изморозью. Я спросила ее:
– Ты помнишь, как дед Яша рассказывал про русалок? Чтобы слышать друг друга в течении ветра, нам приходилось кричать.
– Нет, расскажи!
– Шел он как-то через поле, зимой, пурга началась, как сейчас. Идет, идет, устал, и вдруг навстречу ему девушки, легко одетые, смеются. Говорят ему: "Пойдем с нами, у нас тут дом недалеко, переждешь пургу, отогреешься". Он пошел. Привели его в избу – в самом деле, не далеко. А там тепло, натоплено. Сняли с него валенки, пальто. Он сел на лавку у печки, задремал, задремал, и уснул. Проснулся от холода – смотрит, а лежит он в поле, раздетый, а валенки и пальто и шапка в снегу валяются. Он оделся и бегом. Прибежал к нашей бабушке в Курпинку. "Русалки, – говорит, – меня морили". Его мама видела – весь оледенелый.
– И что тетя Рита?
– Ничего.
– Дурак, не понял. Какой дом в поле!
Снег неожиданно стал глубже, мы провалились почти по грудь, пришлось повернуть и выбраться на свои старые следы.
Мы пошли в сторону, сумка становилась все тяжелее, и снова мы провалились.
– Ямы какие-то!
– Надь, это скотомогильник!
Мы засмеялись, веселое возбуждение прибавило нам силы. Каждую зиму на скотомогильнике находят следы волков, лис и бродячих собак. Многие шофера, проезжая по дороге ранним утром или в сумерках, видели тут серые и палевые тени, как клубы дыма, прокатывающиеся по снегу.
– Глянь, Надь, чернеется что-то!
В самом деле, в нескольких метрах от нас, на сугробе лежало что-то черное, маленькое, не совсем еще занесенное снегом.
– Пойдем, посмотрим!
– Если пойдем туда, с пути собьемся!
– Ну постои, я сбегаю. Шура выпустила ручку сумки и побежала. В пурге мне казалось, что она удаляется быстрее, чем это было на самом деле, и странно было, что она никак не достигнет черного на сугробе, будто и оно удаляется. Шура забежала за бугорок снега. Она не появлялась несколько дольше, чем я ожидала, я ступила шаг к ней и поняла, что стояла на краю ямы. Выбравшись, я увидела, что и Шура, вся в снегу, отряхивается оледенелыми варежками, а снег, плотно налипший на шубку, только ярче начинает блестеть.
Черное на сугробе почти полностью исчезло. Шура, пытаясь подойти к нему, еще несколько раз тонула, и наконец вернулась, красная, запыхавшаяся.
– Это валенок, он прям на яме, не подойдешь.
– Валенок... Ты врешь!
– Что я, не видела валенка? Небось кто-то в волка бросил!
– И промахнулся...
– Неужели попал!
Темнело, и вдруг стало светло – будто снег поднялся и устремился в небо. Мы, и палки кустов поблизости – все на земле стало маленьким, что-то изменилось в воздухе, тонкий запах морозных яблок поплыл отовсюду, и грудь, казалось, разорвется от свежести и холода, которых слишком много вошло в нее. На секунду небо стало серебряным, а потом, помедлив, гром что-то обрушил в небе, и у нас над головами затрещало, снежный воздух закачался, и качался все медленнее, медленнее.
Рите чудился волчий вой в гуле ветра. Кончики пальцев на руках и ногах щипало нестерпимо. Она подняла лицо к темному волнистому небу и шла так, закрыв глаза. Ей хотелось открыть их – и сразу узнать место, увидеть, что до Дома недалеко, или хотя бы узнать по каким-нибудь приметам в стороне Дорогу, ведущую к Дому... Тоска давила на сердце и словно камни навалила на веки... Тяжело Рита открывала глаза – и видела мельтешение снега и теней в сумраке.
Она услышала лошадиный храп и тут же – звяканье сбруи, и словно дыхание человека, Отца. Рита обернулась на звуки и увидела на горизонте черную неподвижную тень, в ней по очертаниям угадывалась лошадь, запряженная в сани, и голова человека, покачивающегося на санях. Рита побежала на тень, размахивая узлом, и уже не слышала ничего, кроме ветра.
Стало тихо. Весь снег улегся, и ни снежинки не было в воздухе. От края до края открылось небо, и закат как по руслу тек по холмам скотомогильника, выплескивая на поле желто-розовые волны.
– Смотри, сани! – сказала Шура.
Я ничего не увидела, но Шура повела меня куда-то, где, как нам казалось, мы уже были.
– Там на санях кто-то проехал, там дорога!
И действительно, обогнув холм, мы увидели черные столбы, идущие к поселку, и маленький, занесенный снегом склад, немного в стороне от них. Кладовщица как былинка возилась возле, она запирала двери, и далекий скрежет засова долетел до нас.
– Думали завтра с утра за тобой заехать, если распогодится, – говорил Отец. – А пурга пошла, пошла, и сердце у нас с матерью заболело. Так и поняли, что ты пойдешь. Мама говорит: "Запрягай, Отец, хоть где встретишь". Я вот, видишь, приехал в совхоз, а ты уже ушла. Поехал обратно, медлил, думал – где встречу тебя? Хотел в поле свернуть, а так намело, что лошадь проваливаться стала. Думаю, хоть бы вышла она на угол – встретились бы. А тут и ты бежишь, белая вся, как русалка.
Мы находили рябину, вкрапленную в снег. Ветер порвал ее и раскидал по дороге. Шура сказала:
– Мне прям кажется, что или много-много времени прошло, или вообще секунда – р-раз, и тута. Как и не были на складе, только уморились... Вон и бабка нас встречает.
Бабушка с Васькой и Ванюшкой стояла у синей калитки. Она держала круглого от множества одеялец Ванюшку на руках и качала головой. Васька упал в снег.
– Бабка, куды смотришь – Васька упал, уже заморозился весь! – крикнула Шура и отпустила ручку сумки.
Она побежала к ним, у калитки началась суета.
– Подними, совсем что ли плохая! – кричала бабушка. – Что мне, Ваньку бросить, а Ваську поднимать?!
Я тащила сумку по снегу, и два узких следа, как следы маленьких полозьев, оставались на дороге...
ЛОШАДИ
Мы тяпали с тетей Верой картошку, и возвращались вечером. Мы срезали поворот и пошли по тропке, протоптанной в бурьяне. Туман стоял между кустами репейника, отчетливо выделяя одни и скрадывая другие кусты. Роса смяла листья подорожника. Где-то недалеко была конюшня, но мы не видели ее.
Пошли скорее, – сказала тетя Вера, – а то лошади в совхозе дикие, некованые, еще выскочат – затопчут.
И где-то, показалось нам, близко совсем, заржала лошадь, и другая, и послышалось сердитое фырканье. Тетя Вера шла впереди, теперь она отступила на шаг, засмеялась и нервно обняла меня за плечо. Рукоятка ее тяпки не больно стукнула меня по скуле.
Прибила я тебя?
Я обняла тетю Веру, и мир и защита сошли на меня. Я чувствовала нежную крепость руки на своем плече и при каждом шаге – легкие толчки твердого бедра, прикрытого коротким выцветшим платьем. Рядом с моим лицом был профиль с окаменевшим подбородком над полной шеей, и как будто сросшиеся крупные губы, тяжелые скулы и карие стерегущие глаза. Я видела разбитую кормлением грудь и босые ступни с темными ногтями и выступающим, мозолистым вторым пальцем. Тетя Вера не глядя твердо ступала по траве, холодной и острой, как железо.
Когда-то дядя Василий косил на ямах. Он приезжал с работы и сигналил еще на большаке, до поворота к дому. Бабушка начинала шевелиться на кухне не слышно ее было после обеда, будто и нет ее, – а тетя Вера несла на двор кастрюли с нагретой водой.
Все, кроме бабушки, садились в кузов и ехали ворошить. Только тетя Вера с Ванюшкой садилась к дяде Василию в кабину. Перед каждым поворотом дядя высовывался в окно и кричал нам, слепой от ветра: "Держите грабли!" "Ваську держите!" – кричала тетя Вера. Мы выпрыгивали из кузова и спорили за самые большие грабли, которые потом отбирал у нас дядя. Каждый старался выбрать себе дорожку поровней, но все же всем, кому раньше, кому позже, приходилось спуститься в одну, а то и в две, три ямы.
Что ж ты поставил-то у края! Отрули что ли, места нет тебе! – говорила тетя Вера.
Дядя Василий косил на ямах, у оврага. Из оврага как трава торчали верхушки берез, переплетаясь с крапивой, которой поросли крутые склоны. Говорили, что зимой в овраге воет кто-то, но никто не видел никаких следов у края оврага – никто не выходил оттуда.
В этот день мы сгребали. Тетя Вера ходила с вилами, и лишь по слегка приподнятым плечам было заметно, что ей тяжело. Дядю Василия не видно было на кузове, только прорезались вдруг вилы – острым блеском в матовом опадающем сиянии. Ванюшка сидел на сене, на тетиной кофте, и Шура каждые пять минут бросала грабли и подбегала к нему – "посмотреть".
Оставь ты его в покое! – говорила Марина. – Лодырь! Так бегать больше устанешь!
Как же это так я тебя не спросила, – отвечала Шура.
Тетя Вера говорила: – Саш! – и спор смолкал.
Вечер становился холодным, от сырого края оврага поплыли комары. Мы уже сложили грабли и сели на остывшую землю. Тетя Вера взяла Ванюшку, он дергал ее за ворот и пищал. Мать брала его за руки и отстраняла их, рассматривая заодно красное пятнышко на запястье. Она второй год кормила Ванюшку, а Ваську отняла, когда ему шел четвертый.
Дядя Василий укладывал сено, и борта кузова гремели, как далекий гром.
Васька залез в кабину. Он просигналил. – Ну-ка, не балуйся! – крикнула тетя Вера, и стало тихо. Даже кузов больше не гремел, распертый сеном.
Шура легла на землю, вытянулась и сказала, глядя в небо:
Сейчас что-то случится.
Машина завелась и медленно поехала к оврагу. Стог задрожал, стал осыпаться, как бы обтекать, дядя Василий схватился за борт, закричал Васька. "Ключ поверни!" – крикнула тетя Вера, я поняла, что у меня нет ног, как во сне, нет и у Марины, а Шура лежит, смотрит в небо и стонет, как будто хочет кричать и не может.
Мать уронила Ванюшку в сено, на кофту, оказалась на подножке и, просунув руку в приоткрытое ветровое, выключила зажигание. Переднее колесо придавило верхушку березы. Клок, отошедший от стога, медленно повалился в овраг, и сено повисло на ветках. В старинной загадке быстрее всего мысль...
Ничего не успели мы подумать...
Мы вышли на дорогу и увидели лошадь с жеребенком, пересекающих большак. Тронутые туманом, они казались светлее и косматее, поднимали головы и фыркали на молочный месяц. Перед нами западало солнце, и вечерний свет слоями ложился на поле, по-разному окрашивая траву.
Тетя Вера улыбнулась, ее темные губы с пепельными подпалинами растворились, едва заметно дрожа, волна света прошла по задвигавшимся щекам, и вся ненависть, накопившаяся во мне, обратилась в маленькую твердую слезу, крупинкой заколовшую в уголке глаза. Боль изменилась, изменился ритм сердца – оно будто стало биться медленнее, величественнее, и я впервые за долгое время увидела, что мир хорош.
ТУМАН
Воскресным утром я хотела ехать в Лебедянь. Коров уже прогнали, а туман был такой густой, какой редко бывает и на рассвете.
Автобусная остановка в тумане оказалась не на своем месте, словно кто-то нечеловеческой силой оттащил ее в сторону. Бледные цветные пятна шевелились на остановке. Я поздоровалась, и голоса ответили мне неожиданно близко – опять я не угадала расстояния. Мне казалось, что подол моего платья отрезан неровно и становится то длиннее, то короче. Не было ни посадок, ни поселка, ни дороги. Положение солнца угадывалось только по молочному блеску воздуха среди серых клубящихся испарений.
На остановке говорили только о тумане, удивлялись, вспоминали и не могли вспомнить подобного. Все уже решили, что автобус не придет, и ждали хотя бы попуток. Не было ни попуток, ни дороги.
Стоя чуть в стороне, я по голосам определяла, кто на остановке. Ехала на смену медсестра Шовской больницы, три или четыре женщины в Лебедянь, на рынок, баба Нюра Самойлова в церковь и баба Маня Акимова на кладбище. И еще чей-то голос – мальчишеский, но ласковый, как у девочки, узнать я не могла.
– Ну что делать-то, и дома дело стоит, – сказала медсестра. Теперь и Танька моя из училища не приедет, управляться некому. Побегу я, раз такое дело – авось без меня разок, я искровскую сменяю, все равно не уедет, что ей делать. Потом отдежурю.
Побегу я домой.
– Беги с Богом.
– Авось отдежуришь, – сказали баба Нюра и баба Маня.
Тише стало без медсестры, а что говорил детский голос, я не разбирала – невнятно. Скоро ушли и женщины... Я видела теперь только два пятна – красное и синее. Я прислушалась к разговору старух. Говорила баба Маня:
– Как понесла я Тольку, месяца еще не было, захотелось мне яблочка страсть. А февраль стоял – мороженые, и то повышли. А чуть задремлю – и видятся мне яблоки. Красные, как кровь, крупные. И будто протыкает их кто-то, проткнет – сок так и брызжет, аж в два ручья – красным и белым водяным. Вот пришла я к Лизке, Царство ей Небесное, а у нее два яблока тухлых в цветах лежали – сморщенные такие, видно, она их положила туда так, на окно, не знаю. Я ей говорю: "Лиз, можно я их съем?" "Да ты с ума сошла!" "Хочу – не могу" "Ну ешь". Съела я их с червяками – не с червяками, и довольная стала, прямо и на душе полегчело.
– Да, – сказала баба Нюра, – ты еще позже меня рожать стала. А я уж думала, и не рожать мне. Десять лет порожняком ходила! А забеременела – и не знала еще, сделалась как пьяная, и не ем ничего – не могу. День хожу шатаюсь, другой. "Захворала, – думаю, – концы мои". Соседи шептаться стали, что-то, говорят, Нюрка – запила что ли. А это вот что. Первого родила, и как прорвало – четверо у меня погодки. А когда я последнего рожала – и невестка родила. У меня роды легкие были – первые с осложнением, а потом уж – легкота.
И опять подал голос ребенок. Я подумала: "Чей же это? Наверное, и мать его здесь – молчит".
– А какие у меня хорошие роды были! Ничего не почуяла – как в тумане все, и быстро, помню только, воды отошли, и потом помню – запищал. Какая я радостная была! А мне одна женщина сказала: "Ты не смейся, а молись. Легко пришел – легко уйдет". Нюр, разве я его не берегла? От дома не отпускала, в Воронеж к родне ни разу не пустила, а он вот – у самого дома!
Толик Акимов, наш ровесник, четырнадцати лет попал в косилку. Отец его был за рулем... Дядя Василий запер нас с Мариной, чтобы не ходили смотреть. Мы только видели в окно вертолет, вызванный из Липецка, и слышали его мерный рокот над поселком.
– Накануне были мы у него. Лежит, на голове швы, весь в бинте, а лицо чистенькое, ни царапинки. Мороженое ему принесли. Лизнул и не стал. "Завтра", – говорит. "Какой я сон, – говорит, – видел! Пришел ко мне Бог, сияет все на нем, так красиво убран! И говорит мне: "Потерпи, скоро к папке пойдешь". Муж как услышал – заплакал и из палаты выбежал. А у меня такая радость поднялась – грудь даже заперло. Как домой ехали – слово сказать не могла. А утром позвонили. И долго у меня было так – забуду, что нет его, и все. С год так было. В Лебедянь поеду, возьму мороженое: "Тольке", – думаю. Берегу его всю дорогу, а оно текет. С автобуса сойду, на дорогу гляну – и аж дурно станет, вспомню все. Иду, плачу, и мороженое это ем.
Мне давно уже чудились в тумане движущиеся фигуры. Будто какая-то сцена разыгрывалась: кого-то толкали, безмолвно, он падал будто, снова поднимался, шел к нам, все ближе, нес что-то, и снова клубы тумана уносились за дорогу.
Я стала догадываться, что за детский голос я принимаю какой-то далекий повторяющийся звук, но какой – понять не могла...
Баба Нюра простилась и ушла. Красное пятно обесцветилось и пропало в тумане. Баба Маня забыла или не знала, что и я тут. Она долго, с тем шепотом, который появляется у некоторых людей, когда они думают, что они одни, копалась в сумке, нашла носовой платок, высморкалась и застегнула молнию.
– Слава Тебе, Господи, надоело уж мотаться. И так каждый день езжу...
Ребенок залопотал, засмеялся... И синее пятно пропало...
Марина кричала по ночам. Мы спали в одной постели, и во сне сестра разговаривала с Толиком.
Однажды Марина проснулась на рассвете. Я спала. Мокрые яблоки сияли за окном сквозь тонкую занавеску. Серый, сумеречный оттенок остался на потолке только в дальних углах, над гардеробом. "Если Бог есть, – подумала Марина, – как он допустил, что Толька погиб? Может быть, там хорошо? Пусть бы Толька пришел, я бы его спросила, как там...". Марина стала мечтать. Ей представлялось чудесное, ее дружба с умершим мальчиком, что-то вплоть до волшебной палочки, которую он принесет оттуда и подарит ей. Марина задремала, но тотчас очнулась – кто-то звал ее, в полустоне, полушепоте ей послышалось ее имя. Марина приподнялась на локте и увидела Толю в дверном проеме, не совсем еще освещенном, в рассеивающейся тени. Марина вывернула занемевший локоть и ударилась головой в подушку. Пуховая подушка показалась ей жесткой.
Она лежала какое-то время не шевелясь, а когда снова медленно приподнялась – никого уже не было в дверях, только в мутном еще, утреннем свете клубилась пыль.
Нехотя я возвращалась. Я знала, что Марина спросит: "Почему же Бог не помог тебе?". Она всегда спрашивает так.
Я шла по поселку и заметила, что туман разжижается – увидела свои туфли. Ветер ударил мне в спину. Я поняла, что он должен был прорвать туман, и обернулась. Ровный, как луч, ясный коридор, упирался в шоссе, и пустой автобус, сверкая стеклами, переплывал этот коридор, уезжал в Лебедянь.
Человек не помнит своего рождения. Раннее детство погружено в туман, и только отдельные впечатления проницают время. Первые дни христианства, нового своего рождения, человечество не помнит. Все глубже и глубже уходит в туман времени свет Плащаницы. Свет не ослабевает – глаза человека притерпелись к свету и перестали видеть свет. Я долго вынашивала свое упование, но утро зачатия точно мне известно – сестра моя видела вестника, и яблоки сияли на востоке – за окном, сквозь тонкую занавеску...
БАБКА БАБЧЕНКО
Бабушка сказала:
– Шурка, ну какая ты есть! Идешь ты или нет?
Марина, подбирая рукава блузки, трогала вилкой омлет. Она не любила яйца, и у нее с утра были раздражены нервы – так уж бабушка и не могла запомнить, чего она не любит, за столько-то лет.
– Бабченко приехала, к Колыхаловым пошла! – Шура вбежала на кухню, возбужденная от голода.
– Иди ты! – бабушка поставила сковородку в раковину, там зашипело, и пар окутал лицо Шуры. Марина положила вилку. Раздражение она приняла за предчувствие. Этой ночью ей снилась белая собака.
– Да ты врешь! Что же она к нам не зашла?
– Во! Будет она к тебе заходить! Колыхаловы ей родственники.
– Правда-правда, – сказала Марина, – может, потом зайдет.
Бабушка вытерла руки о передник: – Мы сами к ней зайдем. Собирайтеся, сейчас пойдем к Колыхаловым.
– Во! – Шура засунула в рот кусок омлета и подставила руку к подбородку, чтобы не закапаться.
Бабушка принесла с террасы банку меда и обтерла ее полотенцем.
– Медка ей... – когда бабушка шептала, делая что-то, это означало, что она ищет одобрения своим действиям.
– Возьми побольше, – Марина вымыла руки и, не дождавшись полотенца, достала носовой платок.
– Побольше! Полинка скажет, если у них меда такая страсть, чего мне никогда не принесли – соседушки.
– Даже и ни разу, – сказала Шура. – А молоко берут, только банки успевай сменять.
– Причешись хоть, ховра!
Бабушка вышла в коридор и перед зеркалом перевязала платок. Она хотела, чтобы оказалось, что за годы разлуки они обе не постарели, чтобы Бабченко сказала: "Дунь, ты все такая же моложавая... и цвет лица у тебе такой здоровый...", – и это была бы правда, а то, что она сама видела и чувствовала, оказалось бы следствием временной усталости и ее собственной мнительности.
– Готовы? Пойдемте с Богом, – сказала бабушка, оглядывая Марину. Она подумала, что внучка – красивая девка, хорошо одевается, и Бабченко будет рада увидеть ее такой, похожей на стюардессу.
Они пошли, и Марина надела туфли, в которых ездила в город.
Шура посмотрела в окно, как они идут к соседке, чинно и скованно. Ей передалось их волнение и приподнятость духа, и она, с сожалением отодвинув омлет, выбежала на улицу.
Бабушка и Марина остановились у двери, по-городскому оббитой черной кожей. Они посовещались, и бабушка как могла спрятала банку за спину. Марина постучала, может быть, слишком громко и требовательно, потому что обычно заходили без стука, и приоткрыла дверь. Бабушка по пояс скрылась за дверью и крикнула. Шура подкралась к забору и притаилась за кустами малины. Тетя Полина вышла на крыльцо. Халат качался на ней, как студень. Притворно напуганная строгим видом соседок, она спросила, что случилось.
– Полин, Бабченко не у вас? – произнесла бабушка, вдруг понимая странность своего вопроса.
– Бабченко? Чегой-то ей быть у нас? – тетя Полина посмотрела на Марину.
Марина почувствовала, что у нее горит шея.
– Ба, я ж говорила тебе, пойдем, – она смягчила голос, но соседка, казалось ей, не поверила, что она пришла сюда только из снисхождения к бабушкиной причуде.
– А мне Шурка сказала, – объясняла бабушка все с большим остервенением, – Бабченко, говорит, к Колыхаловым пошла. Вот девка у нас какая, говорит: "Велела, чтоб зашли". Я ей не поверила, говорю: "Да ты что, какая Бабченко", – а она...
Шура сама не знала, видела она Бабченко, или нет. Теперь она разочаровалась и бесшумно побежала домой.
Тетя Полина поняла все. Ревнивая, как многие полные люди, она сказала:
Да вашей Бабченке теперь лет девяносто. Померла либо – уже пять лет от них писем нет.
Тете Полине верили. Ее считали знахаркой, и все ее предположения принимались за истину. Они перешли улицу, посрамленные.
– Опозорились.
– Ох, эта Шура, только бы вред сделать...
Настроение бабушки было испорчено. Старость не отступила – последнее сражение было проиграно, и вместо увядающего, но еще душистого луга впереди раскинулось дикое поле, а на нем – тернии и волчцы.
В мифе о раннем детстве Марины жила бабка Бабченко... Она как нянька сидела с маленькой Мариной. Воспоминания о ней переплелись с воспоминаниями о сонных видениях, и Марина уже не могла разделить их. Она лежала в кроватке, под пологом, в темноте и тепле. Где-то, то ли близко, то ли далеко, за пологом, невнятно звучали знакомые голоса. Марина, просыпаясь, почувствовала себя не как раньше – не так хорошо и уютно – то ли жарко стало, то ли одеяльце неловко подвернулось, – она закряхтела, зашевелилась, но шевелиться было трудно, плотные ткани окутывали тело, и Марина вдруг ощутила, что она – в темноте. Она испугалась, и сильнее забарахталась в одеяльце, смутно понимая, что сейчас придет помощь – и помощь пришла. Чьи-то огромные руки отдернули полог, и свет как стена обрушился на Марину, ослепил и обжег ее. Она закричала, и жизнь ее была – этот крик, потому что пути назад, в темноту, не было, не было и темноты – был свет и были теплые, мягкие руки, которые вырвали Марину из кроватки и держали ее среди света и цветных пятен, и был голос, тихий, знакомый и спокойный, голос не то говорил, не то пел. Эти руки и этот голос принадлежали бабке Бабченко.
Она была толстая, как гора, и на груди у нее росли яблоки и груши. Бабка Бабченко подошла к сундуку, тряхнула кофтой, и из-под нее посыпались на сундук плоды – красные, белые, зеленые, желтые... Бабченко трясла и трясла кофтой, и кофта поднималась и надувалась, как туча, а плоды все сыпались и сыпались с тихим глухим стуком на сундук, сыпались и сыпались...
Бабка Бабченко славилась тем, что умела хорошо готовить. Ее приглашали стряпать на свадьбах, на Днях рождений и поминках. Марина забежала на кухню и, изумленная, замерла: огромный торт стоял на двух столах. Бабка Бабченко обливала его чем-то искристым, и неведомое благоухание наполняло кухню. Бабченко брала цветы, мокрые, срезанные под окном, делала с ними что-то и обкладывала ими торт. Марина поняла, что цветы из настоящих превращаются в съедобные, сладкие, но как это происходит – не могла заметить... И почему Бабченко так заунывно поет и раскачивается – не понимала.
...только бы вред сделать...
Когда они, чужие и изменившиеся, вошли на кухню, Шура пила чай из блюдечка. Она вела себя так, как будто не слышала их упреков и поучений, и только дернула плечом, словно действительно удивилась, когда бабушка воскликнула:
Да ты и не видала ее никогда! Сказал тебе, что ли, кто!
И Марине открылось, что младшая сестра не могла уязвить ее сильнее...
НОЧЬ
–1
Я увидела Юсуфа ночью.
Мы – несколько подростков и парень постарше – шли по большаку, стараясь не пропустить в темноте поворот на Кочетовку – деревню всего "в два порядка", зато с богатыми огородами – там доживали одни старухи...
Было тепло, только острой сыростью веяло из крапивных оврагов по обочинам. Дорога светилась белой пылью. Мы с Мариной и новой нашей подругой Зухрой загадывали желания на падающие звезды. Зухра сказала:
– Я хочу... хочу богатства, много-много! Вон та звезда меня прямо пронизывает, если она свалится, все будет, как я хочу!
Зухра рыжая, у нее родинка на щеке, похожая на пчелу... Из темноты заговорил мальчик, я еще не знала его, по голосу поняла, что он брат Зухры:
– Дура! Это Сириус – он никогда не свалится, перегадай на другую.
Я обернулась на голос и увидела только черную фигуру Юсуфа.
Она двигалась, и движения были грустны и ленивы, бесшумно текли, и ноги словно гладили дорогу...
Гриша обнял Марину и сказал:
– У меня за одно желание два идет. Мне мать сказала, если я до армии на Маринке женюсь, она мне машину купит.
Володька Череп закричал филином, запрыгал вприсядку, заорал:
"Елки– моталки,
Спросил я у Наталки
Колечко поносить!
На тебе, на тебе,
К безобразной матери!"
Володька был самый старший из нас, у него тряслись груди и белел на затылке крестообразный шрам...
Мы свернули с большака, и ветки закрыли нам звезды...
–2
Через два года была другая ночь, такая же теплая, и голова кружилась, если смотреть в небо...
Володька Череп лежал на траве, я сидела на качелях и поставила ноги ему на грудь.
– Я любые твои желанья выполнять буду, увидишь!
Позови мне Юсуфа.
И Юсуф пришел.
По всему поселку лаяли, выли, рычали, лязгали цепями собаки, потому что Череп бегал по поселку, изображая звуки джунглей.
– Посиди со мной, скучно. Марина с Гришей ушла.
– С Гришей. Мне еще на той неделе на практику надо было в Чаплыгин. Если завтра она со мной не помирится – уеду...
Мы легли спать, и я спросила Марину:
– Ты с Юсуфом мириться не будешь?
Мне стало стыдно, такой у меня был притворно-сонный голос. И Марина ответила с притворным зевком:
Если подойдет – помирюсь. Все равно скоро уедет.
И мы еще долго не спали и пытались дышать, как спящие...
–3
В темноте, при зеленом свете звезд, белые стены домов казались замшелыми. Бабочка обмахивала фонарь над крыльцом, и ее тень ходила по двери, как черный серп.
Вслед за Володькой мы пробрались под окнами, согнувшись, и на дорожке еще запахло клубникой. Только Юсуф прошел, не сгибаясь, и его тень обрушилась на дом. Череп погрозил ему кулаком. Мы рвали клубнику почти на ощупь, пихали в рот, и земля скрипела на зубах. Юсуф стоял под яблоней, мягкий, неподвижный, глиняный, и его тень погребала огород. Мои руки встречались с руками Зухры. Ее руки мелькали, увлажненные листьями, и я каждый раз принимала их за мякоть плода.
–4
И еще была ночь между этими двумя ночами...
Отмечали Гришин день рождения, у пруда, и костер отражался в черной воде, переходящей в небо. Водомерки бегали по костру. Мы с Мариной подарили Грише одеколон, и он закричал:
О, этот мы еще не пили!
Гриша вырезал из огурцов рюмки и раздал девушкам. Перед каждой он садился на корточки и смотрел, чтобы она выпила, с ложкой салата наготове... Марина и Зухра легли на куртки лицом друг к другу и смеялись. Они притворялись пьяными, чтобы больше не пить. Зухре так велел Юсуф. У нее блестел подбородок, и подсолнечное масло ручейком стекало по шее, как змея.
Потом танцевали, и дым затухающего костра путался в ногах у танцующих.
– Пойдем, поговорим, – сказал Юсуф.
– Нам не о чем разговаривать, – ответила Марина.
Гриша купался, теперь он подошел к ней, поскальзываясь на траве, рубашка липла к спине...