Текст книги "Паралипоменон"
Автор книги: Надежда Горлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Вано был младшим, он бежал за праздничной повозкой, на которой уезжала Кэтэвань, и тянулся за разноцветными лентами, летящими за ней. Очень быстро ленты стали грязными, Вано не мог перекричать бубенчики и звон новых подков, он глотал пыль и мошкару и губы и язык у него почернели.
Мать велела остановить повозку, поймала Вано и посадила в колючий куст на обочине, как в капкан.
Окровавленного Вано вынули из куста сестры, и его рвало грязью и желчью на дороге, по которой уехала свадьба.
По улице шла пожилая женщина. Она была в черном, она оставляла черные следы на тонком подтаивающем снегу, и снег припорошил ее черный платок как первая седина. Вано узнал ее, хотя и не видел раньше никогда. Это была она, матерь его дорогого мысленного собеседника, друга и советника Сосо.
Вано бросился к ней, на ходу срывая шапку, упал на колени и, целуя то шерстяной, пахнущий грецкими орехами подол, то протянутую дряблую руку, запросил: – Мама! Помолись за мою жену Софико, пусть сегодня она родит мне сына, и все будет хорошо! И я назову его Сосо!
– Успокойся, сынок! Я уверена, все будет хорошо, вставай, вставай, говорила мать Сосо.
Вано поднялся и, застыдившись, бросился через дорогу. Милиционер подал ему шапку, сдув с нее снег.
Иван Васильевич просил у Бога прощения за убийство двоих человек, ибо нельзя убивать того, чье имя ты знаешь. На войне Иван Васильевич расстреливал свой безымянный надвигающийся ужас, героически побеждая его. Подобно тому, как монах теснит бесов молитвой, а грудь его защищает крест, молитвой Ивана Васильевича была автоматная очередь, а грудь его защищала фотография Сосо.
В детстве Вано убил Зураба, княжича. У Зураба были парчовые волосы и зеленые в золотых крапинах глаза. Он играл с деревенскими мальчиками и был надменен и драчлив. Князь носил очки, хорошо говорил по-русски, и хотел, чтобы превосходство сына над ровесниками было обусловлено не только происхождением и образованием, но и силой характера. Князь дорого заплатил за свою классовую наивность.
Когда Зураб, засунув большие пальцы за свой ремень, встречался с деревенскими ребятами, крылья его носа раздувались, как крылья орла, устрашающего врага, а верхняя губа искривлялась как лоза.
Зураб правильно питался и занимался гимнастикой, и поэтому никто не мог ни догнать его, ни побороть.
Однажды во время игры в пятнашки Вано погнался за Зурабом, и чем меньше горячего воздуха оставалось между мальчиками (казалось, что пот стоит в воздухе как туман), тем больше росла слепая, безадресная ярость Вано. Довольно долго расстояние между вытянутой рукой Вано и Зурабом было не больше, чем в палец, и ярость Вано достигла апогея. Но когда расстояние стало увеличиваться, а тетива ярости ослабляться, Вано, не в силах ни бежать быстрее, ни снова натянуть придающую ему силы тетиву, остановился и метнул камень в Зураба. Он увидел, как мальчик упал, и из головы его поползли черные змеи, виляя между камнями, а услышал сначала как упал спелый персик, а потом как треснул переспелый арбуз.
– Зураб разбился! – закричал Вано, не понимая, что лжет.
Даже князь поверил, что его сын споткнулся о камень, упал и ударился виском.
Когда Зураба похоронили, Вано не мог понять, что за зверь грызет его сердце, пока к нему не подошла его бабка Нино со зловонной опухолью на месте носа, не обняла его и не сказала:
– Убить князя уже лучше, чем убить священника. Твой прадед, князь Чадонери, убил священника из-за бараньей ноги. Он бежал, чтобы ему не отрезали нос и уши, и стал нищим, и вы, его правнуки, живете в нищете. Ты видишь, какая болезнь созрела на носу у меня, его дочери, а мой брат родился глухим. Тебя Бог накажет меньше, все-таки у тебя плохое наследство.
Второго убитого звали Петр Кутин. Во время боя его контузило, он бросил автомат и бежал вспять с неподвижными запыленными глазами. Он заражал ужасом как чумой, в него вселился бес, и Иван Васильевич расстрелял его, чтобы не дать ему, как врагу, приблизиться к себе.
Фотография Сосо защищала Ивана Васильевича, потому что невозможно быть защитником, если тебя ничего не защищает.
Когда комиссар Гуревич застрелился, Иван Васильевич понял, что они не в окружении, а в плену, и положил фотокарточку Сосо в карман гимнастерки Гуревича: враги могли бы надругаться над ней, а в могиле коммуниста она в безопасности.
Фашисты оказались людьми: они ели, мочились, воняли и переговаривались.
Двигаясь в колонне военнопленных, Иван Васильевич не подозревал, что выбыл из войны. "Воевать" – означало переносить страдания, и Иван Васильевич мужественно их переносил – за родину, за Сосо, как и монахи принимали на себя разные подвиги – кто ратные, кто в затворе, а кто мученические.
Иван Васильевич ждал, когда его начнут пытать, заставляя отречься от Сосо, и ежечасные бесцельные лишения в бараках, потом в товарных вагонах вменял ни во что, готовясь к каленому железу.
Но вместо каленого железа была деревня в Баварии и баварец с красными глазами, знающий по-русски слово "батрак" и по прозвищу Беломясый. Он брал Ивана Васильевича с собой на пасеку, и они, без помощи языка, учили один другого разным приемам обращения с пчелами, ни в чем другом друг другу не доверяя.
Немецкие улья были все одинаковые и стояли ровными рядами, точно как могилы на немецком кладбище.
Когда рой пролетал на солнце, казалось, что кто-то бросил горсть фасоли, и, вместо того, чтобы рассыпаться, горсть летит муравейником, будто в нее вселился дух.
Любимой книгой Ивана Васильевича была книга о Сосо с коричневыми фотографиями. Бумага в ней пахла табаком и медом.
После того, что сказал в сельсовете человек с таким серым голосом, что по голосу его невозможно было представить ни возраст, ни рост, ни черты лица говорящего человека, человека, которого Иван Васильевич так никогда и не увидел – ни за толпой в сельсовете, ни потом, Иван Васильевич потерял веру. Мир запах мышами.
Однажды ночью Вано видел ангела. Он видел его в окно, со своей постели. Ветер качал его крылья, и при каждом дуновении в сторону окна запах ладана и сахарной пудры нежной волной омывал жадный нос Вано, а звезда с ножками цапли стояла на голове у ангела, по иголочные щиколотки в черных его зыбучих волосах.
Утром ангел оказался шелковицей, посаженной отцом Вано в день его рождения, и Вано изрубил шелковицу с такой жестокостью, с которой никогда не убил бы чужое дерево, но такого предательства он не ожидал от своего.
– Ты убил своего ангела. Иди поешь, – сказала бабка Нино.
Безликий голос все поставил на свои места. Мать бросила Вано в куст, ангел оказался деревом, Софико вышла замуж, пока Вано был в заключении за то, что не умер в плену, а узнал все премудрости научного пчеловодства, всю свою жизнь Вано считал другом своего врага.
– А я тебе – враг? – спросил Зураб. В черных, гладких как кнутовища ветках ивняка Иван Васильевич увидел прозрачное лицо надменного княжича с парчовыми волосами.
– Разве мальчик был мне врагом? – спросил себя Иван Васильевич, не решаясь разговаривать с мертвым. – Нет, мы дружили, как дружат все мальчишки, как все мальчишки, мы соревновались, и ни Зураб, ни мы не были виноваты в том, что он обреченно превосходил всех нас. И разве ярость, заставившая меня бросить камень, была обращена на Зураба? Нет, я ненавидел не Зураба, а ту, ни от меня, ни от него не зависящую силу, которая приближала его к победе, а меня удалила от нее.
– А разве я – был тебе врагом? Я дал тебе оловянную ложку, – сказал Петр Кутин из осененного тенью сугроба.
– Нет, Петр! Твоей ложкой ела моя дочка, – ответил Иван Васильевич. Я убил не тебя, я убил свой страх.
– Как же ты судишь человека Иосифа? Он так же, как и ты, убивал тех, кто мешал его победе. Он так же, как и ты, убивал свой страх, – сказали убитые.
– Я малый человек убил вас двоих, а человек Иосиф был великий человек и убил многих.
– Не повторяй ошибок великого, – сказал Зураб.
– Будь мудрым, – сказал Петр Кутин.
– Тебя предаст жена, – сказал Зураб.
– И дети, – сказал Петр, – оставят тебя.
– Я буду мудрым, я научусь прощать, чего не умел человек Сосо. Я больше не убью человека, клянусь вам, – сказал Иван Васильевич.
– Что тебе, Отец? Что ты хочешь? – спросила Евдокия.
Лошадь привезла сани, в которых без сознания лежал Отец в снежной паутине, и жена вторые сутки не отходила от бредящего в горячке.
–16
Он вспомнил это и долго стоял в Соснике, под зрачком солнца. Решил усовестить – "заплачет – прощу, будет урок. А не раскается – прогоню, но быть этого не может".
За обедом подбирал слова, при детях, честно и чисто: "маму мы не держим, хочет – пусть идет".
Евдокия просила отпустить ее. Без стыда, без горечи – устало, спокойно: "Отпусти".
Иван Васильевич оглох от ярости – стрелял в солнце. Евдокия пряталась в Саду, Корнеич бил жену, давя ей рот жесткой как кора ладонью – не помешала бы Пчеловоду убить – пусть посадят.
Евдокия обезумела от солнца, слез и страха. Вышла:
– Стреляй. Прощу. Дети – простят ли?
– Уходи! Уходи, пока жива! Видеть тебя не могу, змея, женщина!
Пошла по Дороге, понурая, завыла, сморкаясь в пыль.
Иван Васильевич перезарядил, выстрелил в небо, опять зарядил, Валя вырвалась, ударила мужа кружкой в лицо, выскочила:
– Иван! Ой, Боженька, помоги! – "сейчас схватит за руки, дура. В Саду шорох – бежит, услышала Валентину, бежит назад – будет драться со мной бабье!"
Выстрелил в Сад, пока не выбежала оттуда жена. Яблоня охнула, листья смородины вспорхнули как воробьи и опали, завизжало, забилось в кустах.
К кустам подбежал Корнеич – он кровью удобряет, вспаивает свой Сад – и плюнул, словно хотел выплюнуть пересохшее земляное сердце, поднявшееся к горлу – в кустах подыхал Овчарь, любимый враг, взбесившийся от жары и соленой крови. Пена жемчужными бусами дрожала на его черных, нецелованных детьми усах.
Евдокия ночевала у сестры в Кочетовке, вызвала Булыча. Сестра нарядилась, словно шла сватать, и, ухмыляясь, отправилась к Ивану Васильевичу.
Он позволил ей собрать вещи, забрать деньги из подкладки одеяла, детей увести не дал.
Евдокия тайно, лисой, кралась к Дому, смотрела, где Отец, где дети, бросалась к ним, целовала, звала. Рита угрюмо смотрела в землю, мотала головой, поднимала тяжелые совиные глаза.
Ваську унесла в Кочетовку. За ночь он оборался, закатывался, синел и давился от слез. Утром Витька повез его в Курпинку, на дороге встретил Ивана Васильевича – ехал за сыном, передал на руки.
–17
Отец радовался, глядя, как растет Вася – боялся, что пойдет в него, будет маленького роста – Рита длинная, в мать.
Вася любил папку больше мамки. Отец выписывал журнал "Пчеловодство", переписывался с врачом, читал со словарем и выписывал незнакомые слова в тетрадь.
– Вась, что такое "турист"?
– Туристы – они с гор всех турят, вот и турист.
Как-то Отец рассказывал, и дети слушали, и в груди стоял холодок – так было интересно:
– Я лежу на кровати, смотрю – лягушка откуда-то из дыры выползла. На полу лучи, а она в них греется. И муха стала вокруг лягушки ползать. Лягушка шею вытянула и стала подкрадываться – передними лапами перебирает, а задние у нее длинные, она их подтягивает, чтоб не шуметь. Подкралась, чуть-чуть осталось, она прыгнула и ртом муху схватила! Я встал, веником ее на совок замел – и на улицу.
Дети смеялись, Отец показывал, как прыгает лягушка и как – оп! схватила муху, запыхался, хотел сесть. Вася выхватил из-под него легкий круглый стул. Отец упал. Дети еще смеялись. Отец покраснел, кряхтя, встал на четвереньки и с трудом поднялся, держась за край стола морщинистыми пальцами в седых волосах на фалангах. Он встал и сел на кровать, потирая спину, заскрипели пружины. Дети молчали, боялись.
– Не хорошо так, сынок, – сказал Отец. – Так ни с кем нельзя поступать. Ни со старшими, ни с младшими – ни с кем. Я ведь твой папа.
– Я пошел спать, – сказал Вася и убежал в спальню.
Он в рубашке залез под одеяло, зажмурился в темноте, шептал про себя: "спать" и видел у себя под веками серебристую соль, которая жгла глаза.
– Па, тебе больно?
– Нет, доченька, ничего.
Они сидели, обнявшись, но Рите хотелось встать и уйти куда-нибудь подальше от Отца.
–18
Зиму Евдокия прожила во Льве, у незамужней, заживо истлевшей сестры Булыча. "Соскучатся по мамке – со всех ног побегут".
Всю зиму Евдокия видела дурные сны о детях, об Отце. Она извелась, старуха золовка раздражала, от нее пахло погребом.
Весной Евдокия поехала за детьми. Они отвыкли. Вася смотрел на мать дико, Рита жестко, равнодушно. Она твердила, что не оставит папу, что он старый и о нем надо заботиться.
Евдокия оставила дочь в Аллее, пошла по мокрому, ломкому снегу на "Культуру". Шла, ревела, ела снег, резала язык мелкими льдинками.
Во Льве она увидела темный дом, чахоточную золовку и Булыча с пожелтевшими от цигарки пальцами на здоровой руке. Она не замечала всего этого, глядя на все сквозь мечту о возвращенных детях, теперь она увидела все как есть. Только в Курпинке любила она Булыча, во Льве он не был ей нужен.
Евдокия терпела неделю, зло плакала ночами.
Когда она возвращалась домой, ручьи грызли снег и капель прицельно била Евдокию в обнажившуюся шею.
Булыч не понял внезапного предательства. Он ходил под окнами, неловко хрустели ветки, Иван Васильевич выбегал с ружьем. Евдокия сидела гордая, пережившая оскорбление – ведь Булыч оскорбил ее, он подлец.
Булыч еще думал, что какие-то неизвестные ему обстоятельства заставили Евдокию вернуться. Но Евдокия была гордая, довольная, красивая, говорить не хотела.
Булыч так и не понял ее. Однажды он вышел на задний двор и взглянул на свою жену, кормящую кур. Колени крепкие, как капуста, вспомнил черную, ночную родинку на шее, Булычиха почувствовала взгляд, подняла кошачьи, как крыжовник, глаза, улыбнулась, сыпанула пшена мужу в лицо. В тот день они были счастливы, но уже никогда после.
–19
Отец показал гнездо на акации. В нем лежали маленькие матовые яйца в крапинках, похожих на пробоины. Дети ходили смотреть. Это беспокоило Евдокию. Она заговаривала вечерами: "Птичек обижать – большой грех. Они Богу носят молитвы". От сына Садовника существование гнезда беспокойно скрывали.
Птенцы вывелись днем – брат обнаружил их на вечернем смотре. Их было всего два – одно яйцо протухло, а другое раздавила сломанная ветром ветка.
Птенцы были противны – пульсирующие полужидкие сгустки, биение голубых и розовых жил, клокочущие красные горла.
Вася сразу выковырнул одного из гнезда – сгусток выскользнул у него из пальцев и повис на траве.
– Положи обратно! Не трогай их! Не трогай их! – Рите было и гадко и жалко – этот птенец умрет.
Вася уже поднял его.
– Я поиграю и положу! Поиграю – положу!
В ладонях, так, словно боясь пролить, брат унес птенца. Сутулясь, он бережно бежал в Аллею, там они развели костер, собирались печь картошку.
Оставшийся птенец растекся по гнезду, посмотрел в никуда жидким глазом.
Рита пошла за братом, села у растрепанного костра. Брат нянчил замученного птенца, качал его в ладонях, а над чернеющими липами всходила молочная Луна.
– Хочешь подержать? На!
Вася положил птенца на руки сестре. Он был теплый, мерзкий и живой. Рита не поняла, зачем она это сделала. Он не горел, а растаял – прошипело и стекло в угли.
– Дура! Ты злая! Что сделала! Верни птенца! Верни мне птенца!
Брат топал ногой, взрывая пепел, и потрясал кулаками, как однажды это делал Отец. Его лицо сморщилось и постарело.
У Риты ожил и сам собой задергался подбородок. Свело горло, девочка побежала в Сад и упала в недавно срубленный Садовником куст малины. Куст был еще душистым, и зеленые клопы еще не покинули его. Шипы тонко поцарапали лицо и шею девочки – они были сухие, острые, с загнутыми клювами.
Последний птенец умер ночью. Вася забрал гнездо и положил на подоконник. Из него полезли полчища насекомых – маленькие черные точки были хорошо видны на белом подоконнике, и мама выкинула гнездо с омерзением.
–20
Любе было по пути с соседом, они шли низиной, по Дону, босиком, по кашице каштанового холодного песка, и в каждом шаге сначала в песке тонули пальцы, скрючившись сами собой, а потом медленно уходила пятка. От близкой воды шла тонкая полоска холода, иногда она касалась выпуклой косточки на сухой Любиной ступне. Слева от Любы шел молодой мужчина, ее ровесник, и она говорила с ним без девического жеманства, без тайного девичьего страха быть обиженной мужчиной, его словом, его намеком. Она гордилась своим "старым" мужем-пьяницей – "бьет, гоняет" – настоящая жизнь взрослой, сильной, уверенной в себе женщины.
В реке было столько острого блеска, как будто вода была полна стальных игл, острия поднимались из воды, тонули, и стрекозы кололи о них проволочные лапки.
Люба наступила на эмалированную, в радужной ржавчине мидию. Она поцарапала ногу об острый край, и сосед понес ее на руках. Он бегом выносил ее из оврага, трава иссекла летящие Любины ноги, головка клевера больно застряла между пальцами, Люба держала свои босоножки и ботинки соседа, старалась, чтобы обувь не била его по спине, но бесполезно. Это видели старухи, они сказали и свекрови и мужу.
Свекровь подслушивала, что ответит ее невестка, и, услышав утвердительный ответ, решила не вступаться – "пусть поучит, поделом" – Люба солгала, ничего не было. Муж бил ее, в комнату из окна шел такой густой свет, что, казалось, у окна кто-то стоит. Дверь была заперта, свекровь раскаялась, ей было страшно. Кусая костяшки пальцев так, как грызут твердые орехи, она созвала старух. Они вместе стучались в дверь и в высокое дребезжащее от стука окно.
Люба больше не вернулась туда, ее вещи забирала сестра. Сосед ждал ее после этого, но она не пришла, хотя и мечтала о нем – с каждым днем он терял в ее воображении черты – она стыдилась своей лжи.
–21
Был "музыкальный период": Отец купил гитару, мандолину, балалайку, баян и флейту. Учились играть. Рите больше нравилась деревянная флейта – она пахла копченой рыбой. От гитары и мандолины болели пальцы, на них не научились. Вася полюбил баян, его клавиши стучали как домино. А дядья приходили и играли на балалайке, а Люба хотела второй раз выйти замуж и играла на гитаре в Саду, чтобы слышали экскаваторщики. Они строили Плотину. Поглядывая на мелькающую за деревьями безбровую красавицу, они разбили Дорогу и развезли рыжую глину на колесах своих экскаваторов. Курпинка стонала от боли. Операция изуродовала край Аллеи, трава полегла от тяжелой глинистой грязи, лисы бежали. Барская Поляна гибла, малый противопожарный ров, доверху засыпанный гнилыми листьями, облегчил работу. Директор Дугин рыл пруд для разведения окуня.
В Курпинке не умолкала музыка.
Экскаваторщики жгли костры в Аллее и пели под гитару Любы, в Доме дядья Яша и Петя играли на балалайке и баяне и пели:
"Скоро я поеду на Луну,
Привезу себе красавицу жену!
Пусть она хрома, горбата,
Но червонцами богата,
Вот за это я ее люблю!"
Сухорукий дядя Иван коленями сжимал Васю. Покрасневший мальчик вырывался и кричал: "Я хочу играть! Хочу играть! Папа, скажи, чтобы я на баянчике!"
Потерпи, сынок, ты весь день будешь играть, а сейчас взрослые!
Весь день будет долдонить, пока у матери голова не рассядет, говорила Евдокия. Она закидывала инструменты подальше.
Сходили сумерки, белая клеенка на столе стала голубой и в луже разлитой браги появилась бледная лунная дорожка.
Рита бродила по спящей пасеке, останавливалась у ульев и играла на флейте. Улей, у которого она стояла, начинал пробуждаться. Глухие пчелы гудели оттого, что чувствовали приближение человека, Рита слышала, как они, дуя во множество труб, пытаются повторить ее игру.
Она не замечала, что ходит под окнами Садовника.
Корнеич вышел: – Дай сюда.
Не смог сломать об колено, наступил и разломил. – Знаю ведь, нарочно будишь!
На следующий день Отец специально поехал в Лебедянь и купил другую, железную. У нее был острый звук, Рита ее не полюбила, но боялась обидеть Отца и сберегла на всю жизнь.
Мандолина осталась невостребованной и расклеилась под кроватью.
Дугин приехал на "Ниве" посмотреть пруд. С ним приехала старуха. В черном, неопрятная, с желтыми белками и грязной из-за примеси черных волос сединой. Она думала увидеть руины белых колонн, как запомнила в детстве, но увидела огромную рваную яму, полную глинистой слизи и сукровицы почвы.
Вы поезжайте, я побуду тут, – сказала она благородным голосом.
– А на чем поедете – подумали? Вот с ребятами на экскаваторе если только.
Да-да, благодарю вас.
Ножки не промочите.
У меня надежная обувь, спасибо.
Елизавета Кирилловна де Хаан, урожденная Курпина, поспешила на поиски пруда с кирпичной купальней – там она плавала с сестрами, и их головки с убранными наверх волосами двигались над поверхностью воды плавно, едва заметными рывками, похожие на лилии.
Старуха морщилась и выставляла вперед руки, но ветки кустарника, задушившего вишняк, все равно царапали ее лицо.
Она вышла к лесному болоту с грудой замшелых кирпичей на размытом берегу. В развилке поваленной вишни сидел мальчик с баяном и помятой тетрадью – дядя Яша написал песни и каким пальцем какую клавишу нажимать.
Ты изучаешь гармонию? – спросила Курпина.
Это не гармонь, а баян.
Ты мне не сыграешь какой-нибудь вальс?
Я не знаю валей.
Мальчик смутился, начал, побагровев, какую-то песню, сбился и убежал.
Курпина ходила и плакала. В Аллее она прошла мимо красивой женщины с выщипанными бровями. Девушка сидела прямо на земле, вызолоченная пятнами света, летящими сквозь ветви лип, посаженных отцом Елизаветы Кирилловны, и музицировала. Она взглянула, поздоровалась и поспешно склонилась к гитаре.
Пару раз Елизавете Кирилловне показалось, что она видит девочку с огромными совиными глазами и чем-то матово-блестящим в руке, может быть, с ножом.
Рита бесшумно ходила за Курпиной, обгоняла ее и ждала впереди – легче наблюдать, стоя на одном месте, чем двигаясь.
Елизавета Кирилловна нашла ветлу, на которой повесился сторож Виктор Филиппович, когда сожгли усадьбу. Дугин рассказал ей, что спустя девять дней ветлу спалила молния, и теперь она скрипит в безветренную погоду, когда мимо проходит человек.
Ветла действительно жалобно заскрипела, когда приблизилась Елизавета Кирилловна. Она вспомнила, как шла по осенней Аллее, а Виктор Филиппович шел впереди, пятился и разметал листья, нападавшие за ночь. Он широко и тяжело размахивал метлой, как будто косил, а сам смотрел на барышню и улыбался. Листья подпрыгивали разноцветными стаями то по одну сторону Аллеи, то по другую, вспыхивали на утреннем солнце, ложились и потухали.
Елизавета Кирилловна поговорила с ветлой, называя ее Виктором Филипповичем, и поплакала, и пошла дальше, обжигая землю слезами.
Она вышла к дому – там ругались, плакали, играли на балалайке, весело пьяно говорили и смеялись. Она пошла по тропинке на Пасеку и в ногу ее ужалила пчела. Елизавета Кирилловна подумала, что это змея, но тотчас заметила плоские голубые крыши ульев.
Она еще поблуждала по родной земле, слышала флейту, решила вернуться к Виктору Филипповичу.
Она услышала биение колокола, вспомнила "Клару Милич", поспешила, понимая, не верила, пока не увидела сквозящий блеск: мужик рубил ветлу. Верхние трухлявые слои были уже разрушены и рассыпаны вокруг, как перья, гладкая, почти зеркальная сердцевина оказалась суха, и топор звенел и упруго отскакивал, так что у Садовника чуть не вывихивалось плечо.
Экскаваторщики зашли к Отцу. Люба попросила старшую сестру получше их приветить и побольше выставить, чтобы проверить, не пьяница ли один, у которого у матери дом в Лебедяни?
Курпина и не поехала бы с ними – только хотела отпустить. Посмотрела на умершие до утра экскаваторы и пошла пешком, прочь, на ходу мерно крестя все направо, потом перед собой; налево.
Она шла через Молодой Сад, где когда-то гуляла и играла на мандолине.
На следующий день Рита нашла в Старом Саду агатовую сережку, черную и круглую, как зрачок в серебряной радужке.
Пруд был сделан, вода в нем была рыжая, мальки дохли и всплывали вверх белыми брюхами, похожие на глистов. Корм для них прел на глинистых берегах.
Муж Любы оказался пьяницей. Она пила с мужем, чтобы ему доставалось меньше, и тоже привыкла.
За год вода ушла под землю, Плотина заросла, овраги по обе стороны ее углубились, лисы вернулись и поселились на Плотине.
–22
Сосо написал, что горы в Грузии – золотые, надо все продать и срочно ехать. Отец решил съездить посмотреть, а если так – то выписать всех.
Евдокия не поверила Сосо: "Отец скоро вернется". Но садовничиха Валя сказала, что он не вернется – с Родины, от первенца не возвращаются. Тогда Евдокия перестала верить и в то, что будет писать, и засобиралась.
Она плакала, когда продавали корову, когда продавали поросят, когда резали кур (покупатель брал не кур, а "бой") и два петуха с отрубленными головами налетели друг на друга и подрались.
Кое-какую мебель купил Садовник, остальное снесли в его омшаник и всем остальным Корнеич пользовался бесплатно.
На вокзал взялся отвезти водовоз, и пока его ждали, сидели на одеяльных тюках в комнате. В совхозе рассчитались, и комната уже была чужой. Она не стала больше от отсутствия мебели, как это бывает.
Вася давно уже говорил про Грузию, он понял, что он – грузин и научился играть на баяне "Сулико" и носил нож в зубах; Рита сопротивлялась, когда ее называли грузинкой – "Я – русская. Я родилась здесь, поэтому русская, курпинская", и ее дразнили "грузинкой". Брата дразнили "курносым" и "русаком".
Евдокия молчала, только вздыхала и покачивалась на узле, Отец трогал ее за руку: "Ничего, Дуня, ничего, устроимся. Что мы здесь в нищете? Надо ведь не о себе думать, о детях".
Рита возненавидела Сосо в первый же его приезд. Когда он нашел Отца и стал писать, она влюбилась в него – старший брат, у нее есть старший брат, грузин. Прислал карточку – оказался Раджем Капуром и Чарли Чаплином. А приехал – ростом еще ниже отца, дотянулся и поцеловал в губы. Она оскорбилась и убежала.
Тогда Сосо очень жаловался, тогда в Грузии жить было очень плохо; получили деньги за мед и дали ему, а теперь уже в Грузии стало хорошо. Сосо обещал все устроить, уже дом нашел – "долг платежом красен".
Тише! – в полной тишине сказала Евдокия. – Что это есть?
Услышал и Отец. Он сказал неуверенно: – Шарманка. У Корнеича, что ли?
Где шарманка? Па, какая шарманка?
Тишь!
Рита вслушивалась с нарастающей тревогой. Тишина вдруг лопнула, и несчастная, безысходная, однообразная мелодия зазвучала громко, над самой головой, на чердаке, и железная рука сжала сердце девочки.
Вася заныл: "Почему я не слышу?". Услышал и заплакал: "Папа, я боюсь, не ходи на чердак!"
Отец полез с керосиновой лампой. Мать стояла на верхней ступеньке лестницы и смотрела, как Отец ходит, скрипя досками, и светит в углы в легком чердачном сумраке, где и так все видно.
Звучало с чердака, но не на чердаке. Только в комнате была слышна проклятая шарманка. Можно было выйти на улицу, не слушать, но они не выходили – это им игралось, и не слушать было еще страшнее.
Сидели, мама и брат плакали, а Отец и Рита, сжав губы, смотрели в щели крашеного пола.
Зашла Валя, спросила. Ей объяснили, путано, но без удивления в голосах. Она закрестилась и убежала, звала Корнеича. Он не пошел, только помедлил, проходя под окном.
Шарманка стала играть все тише, тише, и совсем ушла.
– Ой, горе нам будет, ой, рятуйте, – пела Евдокия. Ждали чего-нибудь пострашнее, но приехал водовоз.
Ни тетки, ни дядья не пришли провожать – сестра и шурин заманили их в глушь, а сами уезжают куда получше.
Вышла Садовничиха с сыном, а Корнеич нет.
Ушел в сад кудай-то, – сказала Валя.
Садовник праздновал победу – Курпинка досталась ему, пчеловодом выписал своего племянника. Корнеич лежал за домом, в вишняке, и плакал от счастья.
Евдокия поклонилась соседям, Дому и Саду.
Валя дала в дорогу конфеточек.
За год Сосо вытянул все деньги, через год вернулись.
–23
Катины деньги сгнили – пластмассовая крышка стала прахом, купюры, смешавшись с землей, превратились в комок, напоминающий ожиревшее гусиное сердце. Это были три первых года, и Катя уже присмотрела дом, белый, умытый сиренью и черемухой. Теперь все отодвинулось, Катя повыла на огороде как по мертвому, скорбь придала ей силы и заронила сомнения – деверь живет у Зины, у свекрови белки стали розовые, как лепестки вишни – бабы сказали, это от инсульта, скоро умрет – нужно ли искать чего-то, не найдено ли все – дом, муж, дочка с зубками, как у крольчонка. Катя стала внимательнее – она заметила и свои пальцы, морковные, вспухшие вокруг ногтей, и то, что старуха-свекровь раздражает ее, и то, что они с мужем никогда не разговаривают друг с другом, если нет хозяйственной надобности.
У Кати ушли гуси. Они так и заснули на пруду, холмистым островком в осоке, подойти к ним было трудно – заболоченный берег пускал слюни, ночь поднималась со дна пруда – в нем уже было черно, а на небе тускло мигала, рассасываясь, белая полоска.
У другого пруда муж мыл машину – Катя увидела синий задок ее кузова, решила подойти – пусть бы выгнал гусей на берег. Она пошла тихо, поддаваясь тишине, только бычки укали в прудах, не нарушая тишины, как тиканье часов не нарушает течение вечности.
Катя услышала знакомый шорох копошащихся людей, она подумала, кто бы это мог быть, и где же Витька, стала подкрадываться, следя за своей тенью, любопытство резало в животе.
Это была искровская Машка, Катя бросилась домой, как будто супружеская измена гналась за ней. Катина тень испугала гусей, они с ором открыли ночную навигацию, расплескивая крыльями темноту.
Катя вбежала в дом, заперла дверь на замок и крюк, зарыдала в спальне. Ей казалось, что она выплакивает многолетнюю слепоту.
–24
Катя все знала о Машке.
Витька и Машка всегда были парой, им завидовали, они не знали несчастной любви, их свадьба давно входила в планы "Искры" и Кочетовки. Они поссорились из-за пустяка – Машка не захотела пойти в гости к Витькиной матери. Она просто смутилась, и потому не пошла, но старуха готовилась к встрече с будущей невесткой – дымился горячим стол, нарядная старуха в серьгах с пьяными от старости камнями пересаживалась с места на место и расправляла на коленях новое шершавое платье. Машка не пришла, старуха прослезилась, Витька был уязвлен. Он хотел, чтобы Машка извинилась перед его матерью, Машка возмутилась – она ни в чем не чувствовала себя виноватой. Витька был мрачен, никто не вставлял ромашек в его кудри. Старуха пыталась передать сыну свою неприязнь к девушке.
Не пригласил на проводы, не писал третий месяц. Машке не спалось, плакала, смотрела, приоткрыв шторку, на ночные облака, темные, копотные, как дым. Они то стояли на месте, почти не изменяясь в лице, округлые, как взбитые подушки, то рвались и уносились быстро, как вода. Машка в темноте, чтобы не будить мать и сестру, написала письмо: