355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Лохвицкая » Рассказы » Текст книги (страница 7)
Рассказы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Надежда Лохвицкая


Жанр:

   

Прочий юмор


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Троицын день

Кучер Трифон принес с вечера несколько охапок свежесрезанного душистого тростника и разбросал по комнатам.

Девочки визжали и прыгали, а мальчик Гриша ходил за Трифоном, серьезный и тихий, и уравнивал тростник, чтоб лежал гладко.

Вечером девочки побежали делать к завтрему букеты: в Троицын день полагается идти в церковь с цветами. Пошел и Гриша за сестрами.

– Ты чего! – крикнула Варя. – Ты мужчина, тебе никакого букета не надо.

– Сам-то ты букет! – поддразнила Катя-младшая.

Она всегда так дразнила. Повторит сказанное слово и прибавит: «сам-то ты». И никогда Гриша не придумал, как на это ответить, и обижался.

Он был самый маленький, некрасивый и вдобавок смешной, потому что из одного уха у него всегда торчал большой кусок ваты. У него часто болели уши, и тетка, заведовавшая в доме всеми болезнями, строго велела затыкать хоть одно ухо.

– Чтоб насквозь тебя через голову не продувало.

Девочки нарвали цветов, связали букеты и спрятали их под большой жасминовый куст, в густую траву, чтоб не завяли до завтра.

Гриша подойти не смел и приглядывался издали. Когда же они ушли, принялся за дело и сам. Крутил долго, и все ему казалось, что не будет прочно. Каждый стебелек привязывал к другому травинкой и обертывал листком. Вышел букет весь корявый и неладный. Но Гриша, точно того и добивался, осмотрел его деловито и спрятал под тот же куст.

Дома шли большие приготовления. У каждой двери прикрепили по березке, а мать с теткой говорили о каком-то помещике Катомилове, который завтра в первый раз приедет в гости.

Непривычная зелень в комнатах и помещик Катомилов, для которого решили заколоть цыплят, страшно встревожили Гришину душу. Ему чувствовалось, что началась какая-то новая страшная жизнь, с неведомыми опасностями.

Он осматривался, прислушивался и, вытащив из кармана курок от старого сломанного пистолета, решил припрятать его подальше. Вещица была очень ценная; девочки владели ею с самой Пасхи, ходили с нею в палисадник на охоту, долбили ею гнилые доски на балконе, курили ее как трубку, – да мало ли еще что, – пока не надоела и не перешла к Грише.

Теперь, в предчувствии тревожных событий, Гриша спрятал драгоценную штучку в передней, под плевальницу.

Вечером, перед сном, он вдруг забеспокоился о своем букете и побежал его проведать.

Так поздно, да еще один, он никогда в саду не бывал. Все было – не то что страшное, а не такое, как нужно. Белый столб, что на средней клумбе (его тоже удобно было колупать курком), подошел совсем близко к дому и чуть-чуть колыхался. Поперек дороги прыгал на лапках маленький камушек. Под жасминовым кустом было тоже неладно; ночью там росла, вместо зеленой, серая трава, и когда Гриша протянул руку, чтоб пощупать свой букет, что-то в глубине куста зашелестело, а рядом, у самой дорожки, засветилась огоньком маленькая спичечка.

Гриша подумал:

«Ишь, кто-то уж поселился...»

И на цыпочках пошел домой.

– Там кто-то поселился, – сказал он сестрам.

– Сам-то ты поселился! – поддразнила Катя.

В детской к каждой кроватке нянька Агашка привязала по маленькой березке.

Гриша долго рассматривал, все ли березки одинаковые.

– Нет, моя самая маленькая. Значит, я умру.

Засыпая, вспомнил про свой курок и испугался, что не положил его на ночь под подушку и что мучится теперь курок один под плевальницей.

Тихонечко поплакал и заснул.

Утром подняли рано, причесали всех гладко и раскрахмалили вовсю. У Гриши новая рубашка пузырилась и жила сама по себе: Гриша мог бы в ней свободно повернуться, и она бы и не сворохнулась.

Девочки гремели ситцевыми платьями, твердыми и колкими, как бумага. Оттого что Троица, и нужно чтоб все было новое и красивое.

Заглянул Гриша под плевальницу. Курок лежал тихо, но был меньше и тоньше, чем всегда.

– За одну ночь чужим стал! – упрекнул его Гриша и оставил пока что на том же месте.

По дороге в церковь мать посмотрела на Гришин букет, шепнула что-то тетке, и обе засмеялись. Гриша всю обедню думал, о чем тут можно смеяться. Рассматривав свой букет и не понимал. Букет был прочный, до конца службы не развалился, и, когда стебли от Гришиной руки сделались совсем теплые и противные, он стал держать свой букет прямо за головку большого тюльпана. Прочный был букет.

Мать и тетка крестились, подкатывая глаза, и шептались о помещике Катомилове, что нужно ему оставить цыпленка и на ужин, а то засидится – и закусить нечем.

Еще шептались о том, что деревенские девки накрали цветов из господского сада и надо Трифона прогнать, зачем не смотрит.

Гриша посмотрел на девок, на их корявые, красные руки, держащие краденые левкои, и думал, как Бог будет их на том свете наказывать.

«Подлые, скажет, как вы смели воровать!»

Дома снова разговоры о помещике Катомилове и пышные приготовления к приему.

Накрыли парадную скатерть, посреди стола поставили вазочку с цветами и коробку сардинок. Тетка начистила земляники и украсила блюдо зелеными листьями.

Гриша спросил, можно ли вынуть вату из уха. Казалось неприличным, чтобы при помещике Катомилове вата торчала. Но тетка не позволила.

Наконец гость подъехал к крыльцу. Так тихо и просто, что Гриша даже удивился. Он ждал невесть какого грохоту.

Повели к столу. Гриша стал в угол и наблюдал за гостем, чтобы вместе с ним пережить радостное удивление от парадной скатерти, цветов и сардинок.

Но гость был ловкая штука. Он и виду не показал, как на него все это подействовало. Сел, выпил рюмку водки и съел одну сардинку, а больше даже не захотел, хотя мать и упрашивала.

«Небось меня никогда так не просит».

На цветы помещик даже и не взглянул.

Гриша вдруг понял: ясное дело, что помещик притворяется! В гостях все притворяются и играют, что им ничего не хочется.

Но, в общем, помещик Катомилов был хороший человек. Всех хвалил, смеялся и разговаривал весело даже с теткой. Тетка конфузилась и подгибала пальцы, чтобы не было видно, как ягодный сок въелся около ногтей.

Во время обеда под окном раздался гнусавый говорок нараспев.

– Нищий пришел! – сказала нянька Агашка, прислуживавшая за столом.

– Снеси ему кусок пирога! – велела мать.

Агашка понесла кусок на тарелке, а помещик Катомилов завернул пятак в бумажку (аккуратный был человек) и дал его Грише.

– Вот, молодой человек, отдайте нищему.

Гриша вышел на крыльцо. Там на ступеньках сидел старичок и выгребал пальцем капусту из пирога: корочку отламывал и прятал в мешок.

Старичок был весь сухенький и грязненький, особой деревенской, земляной грязью, сухенькой и непротивной.

Ел он языком и деснами, а губы только мешали, залезая туда же в рот.

Увидя Гришу, старичок стал креститься и шамкал что-то про Бога и благодетелей и вдов и сирот.

Грише показалось, что старик себя называет сиротой. Он немножко покраснел, засопел и сказал басом:

– Мы тоже сироты. У нас теткин маленький помер.

Нищий опять зашамкал, заморгал. Сесть бы с ним рядом да и заплакать.

«Добрые мы! – думал Гриша. – Как хорошо, что мы такие добрые! Всего ему дали! Пирога дали, пять копеек денег!»

Так хотелось ему заплакать с тихою сладкою мукой. И не знал, как быть. Вся душа расширилась и ждала.

Он повернулся, пошел в переднюю, оторвал клочок от покрывавшей стол старой газеты, вытащил свой курок, завернул его в бумажку и побежал к нищему.

– Вот, это тоже вам! – сказал он, весь дрожа и задыхаясь.

Потом пошел в сад и долго сидел один, бледный, с круглыми, остановившимися глазами.

Вечером прислуга и дети собрались на обычном месте у погреба, где качели.

Девочки громко кричали и играли в помещика Катомилова.

Варя была помещиком, Катя остальным человечеством.

Помещик ехал на качельной доске, упираясь в землю тонкими ногами в клетчатых чулках, и дико вопил, махая над головой липовой веткой.

На земле проведена была черта, и, как только помещик переходил ее клетчатыми ногами, человечество бросалось на него и с победным криком отталкивало доску назад.

Гриша сидел у погреба на скамеечке с кухаркой, Трифоном и нянькой Агашкой. На голове у него, по случаю сырости, был надет чепчик, делавший лицо уютным и печальным.

Разговор шел про помещика Катомилова.

– Очень ему нужно! – говорила кухарка. – Очень его нашими ягодами рассыропишь!

– Шардинки в городу покупала, – вставила Агашка.

– Очень ему нужно! Поел да и был таков! Бабе за тридцать, а туда же приваживать!

Агашка нагнулась к Грише.

– Ну, чего сидишь, старичок? Шел бы с сестрицами поиграл. Сидит, сидит как кукса!

– Очень ему нужно, – тянула кухарка моток своей мысли, длинный и весь одинаковый. – Он и не подумал...

– Няня, Агаша! – вдруг весь забеспокоился Гриша. – Кто все отдает бедному, несчастному, тот святой? Тот святой?

– Святой, святой, – скороговоркой ответила Агашка.

– И не подумал, чтоб вечерок посидеть. Поел, попил, да и прощайте!

– Помещик Катомилов! – визжит Катя, толкая качель.

Гриша сидит весь тихий и бледный.

Одутлые щеки слегка свисают, перетянутые тесемкой чепчика. Круглые глаза напряженно и открыто смотрят прямо в небо.

Неживой зверь

На елке было весело. Наехало много гостей, и больших, и маленьких. Был даже один мальчик, про которого нянька шепнула Кате, что его сегодня высекли. Это было так интересно, что Катя почти весь вечер не отходила от него; все ждала, что он что-нибудь особенное скажет, и смотрела на него с уважением и страхом. Но высеченный мальчик вел себя как самый обыкновенный, выпрашивал пряники, трубил в трубу и хлопал хлопушками, так что Кате, как ни горько, пришлось разочароваться и отойти от него.

Вечер уже подходил к концу, и самых маленьких, громко ревущих ребят стали снаряжать к отъезду, когда Катя получила свой главный подарок – большого шерстяного барана. Он был весь мягкий, с длинной кроткой мордой и человеческими глазами, пах кислой шерсткой, и, если оттянуть ему голову вниз, мычал ласково и настойчиво: мэ-э!

Баран поразил Катю и видом, и запахом, и голосом, так что она даже, для очистки совести, спросила у матери:

– Он ведь не живой?

Мать отвернула свое птичье личико и ничего не ответила; она уже давно ничего Кате не отвечала, ей все было некогда. Катя вздохнула и пошла в столовую поить барана молоком. Сунула ему морду прямо в молочник, так что он намок до самых глаз. Подошла чужая барышня, покачала головой:

– Ай-ай, что ты делаешь! Разве можно неживого зверя живым молоком поить! Он от этого пропадет. Ему нужно пустышного молока давать. Вот так.

Она зачерпнула в воздухе пустой чашкой, поднесла чашку к барану и почмокала губами.

– Поняла?

– Поняла. А почему кошке настоящее?

– Так уж надо. Для каждого зверя свой обычай. Для живого – живое, для неживого – пустышное.

Зажил шерстяной баран в детской, в углу, за нянькиным сундуком. Катя его любила, и от любви этой делался он с каждым днем грязнее и хохлатее, и все тише говорил ласковое мэ-э. И оттого, что он стал грязный, мама не позволяла сажать его с собой за обедом.

За обедом вообще стало невесело. Папа молчал, мама молчала. Никто даже не оборачивался, когда Катя после пирожного делала реверанс и говорила тоненьким голосом умной девочки:

– Мерси, папа! Мерси, мама!

Как-то раз сели обедать совсем без мамы. Та вернулась домой уже после супа и громко кричала еще из передней, что на катке было очень много народа. А когда она подошла к столу, папа взглянул на нее и вдруг треснул графин об пол.

– Что с вами? – крикнула мама.

– А то, что у вас кофточка на спине расстегнута.

Он закричал еще что-то, но нянька схватила Катю со стула и потащила в детскую.

После этого много дней не видела Катя ни папы, ни мамы, и вся жизнь пошла какая-то ненастоящая. Приносили из кухни прислугин обед, приходила кухарка, шепталась с няней:

– А он ей... а она ему... Да ты, говорит... В-вон! А она ему... а он ей...

Шептали, шуршали.

Стали приходить из кухни какие-то бабы с лисьими мордами, моргали на Катю, спрашивали у няньки, шептали, шуршали:

– А он ей... В-вон! А она ему...

Нянька часто уходила со двора. Тогда лисьи бабы забирались в детскую, шарили по углам и грозили Кате корявым пальцем.

А без баб было еще хуже. Страшно.

В большие комнаты ходить было нельзя: пусто, гулко. Портьеры на дверях отдувались, часы на камине тикали строго. И везде было «это»:

– А он ей... А она ему...

В детской перед обедом углы делались темнее, точно шевелились. А в углу трещала огневица – печкина дочка, щелкала заслонкой, скалила красные зубы и жрала дрова. Подходить к ней нельзя было: она злющая, укусила раз Катю за палец. Больше не подманит.

Все было неспокойное, не такое, как прежде.

Жилось тихо только за сундуком, где поселился шерстяной баран, неживой зверь. Питался он карандашами, старой ленточкой, нянькиными очками, – что Бог пошлет, смотрел на Катю кротко и ласково, не перечил ей ни в чем и все понимал.

Раз как-то расшалилась она, и он туда же, – хоть морду отвернул, а видно, что смеется. А когда Катя завязала ему горло тряпкой, он хворал так жалостно, что она сама потихоньку поплакала.

Ночью бывало очень худо. По всему дому поднималась возня, пискотня. Катя просыпалась, звала няньку.

– Кыш! Спи! Крысы бегают, вот они тебе ужо нос откусят!

Катя натягивала одеяло на голову, думала про шерстяного барана, и, когда чувствовала его, родного, неживого, близко, засыпала спокойно.

А раз утром смотрели они с бараном в окошко. Вдруг видят: бежит через двор мелкой трусцой бурый кто-то, облезлый, вроде кота, только хвост длинный.

– Няня, няня! Смотри, какой кот поганый!

Нянька подошла, вытянула шею.

– Крыса это, а не кот! Крыса. Ишь, здоровенная! Этакая любого кота загрызет! Крыса!

Она так противно выговаривала это слово, растягивая рот, и, как старая кошка, щерила зубы, что у Кати от отвращения и страха заныло под ложечкой.

А крыса, переваливаясь брюхом, деловито и хозяйственно притрусила к соседнему амбару и, присев, подлезла под ставень подвала.

Пришла кухарка, рассказала, что крыс столько развелось, что скоро голову отъедят.

– В кладовке у баринова чемодана все углы отгрызли. Нахальные такие! Я вхожу, а она сидит и не крянется!

Вечером пришли лисьи бабы, принесли бутылку и вонючую рыбу. Закусили, угостили няньку и потом все чего-то смеялись.

– А ты все с бараном? – сказала Кате баба потолще. – Пора его на живодерню. Вон нога болтается, и шерсть облезла. Капут ему скоро, твоему барану.

– Ну, брось дразнить, – остановила нянька. – Чего к сироте приметываешься.

– Я не дразню, я дело говорю. Мочало из него вылезет, и капут. Живое тело ест и пьет, потому и живет, а тряпку сколько ни сусли, все равно развалится. И вовсе она не сирота, а маменька ейная, может быть, мимо дома едет да в кулак смеется. Хю-хю-хю!

Бабы от смеха совсем распарились, а нянька, обмакнув в свою рюмку кусочек сахару, дала Кате пососать. У Кати от нянькина сахару в горле зацарапало, в ушах зазвенело, и она дернула барана за голову.

– Он не простой: он, слышишь, мычит!

– Хю-хю! Эх ты, глупая! – захюкала опять толстая баба. – Дверь дерни, и та заскрипит. Кабы настоящий был, сам бы пищал.

Бабы выпили еще и стали говорить шепотом старые слова:

– А он ей... В-вон... А она ему...

А Катя ушла с бараном за сундук и стала мучиться.

Неживуч баран. Погибнет. Мочало вылезет, и капут. Хотя бы как-нибудь немножко бы мог есть!

Она достала с подоконника сухарь, сунула барану под самую морду, а сама отвернулась, чтобы не смущать. Может, он и откусит немножко... Пождала, обернулась, – нет, сухарь не тронутый.

– А вот я сама надкушу, а то ему, может быть, начинать совестно.

Откусила кончик, опять к барану подсунула, отвернулась, пождала. И опять баран не притронулся к сухарю.

– Что? Не можешь? Не живой ты, не можешь!

А шерстяной баран, неживой зверь, отвечал всей своей мордой кроткой и печальной:

– Не могу я! Не живой я зверь, не могу!

– Ну, позови меня сам! Скажи: мэ-э! Ну, мэ-э! Не можешь? Не можешь!

И от жалости и любви к бедному неживому так сладко мучилась и тосковала душа. Уснула Катя на мокрой от слез подушке и сразу пошла гулять по зеленой дорожке, и баран бежал рядом, щипал травку, кричал сам, сам кричал мэ-э и смеялся. Ух, какой был здоровый, всех переживет!

Утро было скучное, темное, беспокойное, и неожиданно объявился папа. Пришел весь серый, сердитый, борода мохнатая, смотрел исподлобья, по-козлиному. Ткнул Кате руку для целованья и велел няньке все прибрать, потому что придет учительница. Ушел.

На другой день звякнуло на парадной.

Нянька выбежала, вернулась, засуетилась.

– Пришла твоя учительница, морда как у собачищи, будет тебе ужо!

Учительница застучала каблуками, протянула Кате руку. Она действительно похожа была на старого умного цепного пса, даже около глаз были у нее какие-то желтые подпалины, а голову поворачивала она быстро и прищелкивала при этом зубами, словно муху ловила.

Осмотрела детскую и сказала няньке:

– Вы – нянька? Так, пожалуйста, все эти игрушки заберите и вон, куда-нибудь подальше, чтоб ребенок их не видел. Всех этих ослов, баранов – вон! К игрушкам надо приступать последовательно и рационально, иначе – болезненность фантазии и проистекающий отсюда вред. Катя, подойдите ко мне!

Она вынула из кармана мячик на резине и, щелкнув зубами, стала вертеть мячик и припевать: «Прыг, скок, туда, сюда, сверху, снизу, сбоку, прямо. Повторяйте за мной: прыг, скок... Ах, какой неразвитой ребенок!»

Катя молчала и жалко улыбалась, чтобы не заплакать. Нянька уносила игрушки, и баран мэкнул в дверях.

– Обратите внимание на поверхность этого мяча. Что вы видите? Вы видите, что она двуцветна. Одна сторона голубая, другая белая. Укажите мне голубую. Старайтесь сосредоточиться.

Она ушла, протянув снова Кате руку.

– Завтра будем плести корзиночки!

Катя дрожала весь вечер и ничего не могла есть. Все думала про барана, но спросить про него боялась.

«Худо неживому! Ничего не может. Сказать не может, позвать не может. А она сказала: в-вон!»

От этого ужасного слова вся душа ныла и холодела.

Вечером пришли бабы, угощались, шептались:

– А он ее, а она его...

И снова:

– В-вон! В-вон!

Проснулась Катя на рассвете от ужасного, небывалого страха и тоски. Точно позвал ее кто-то. Села, прислушалась.

– Мэ-э! Мэ-э!

Так жалобно, настойчиво баран зовет! Неживой зверь кричит.

Она спрыгнула с постели вся холодная, кулаки крепко к груди прижала, слушает. Вот опять:

– Мэ-э! Мэ-э!

Откуда-то из коридора. Он, значит, там...

Открыла дверь.

– Мэ-э!

Из кладовки.

Толкнулась туда. Не заперто. Рассвет мутный, тусклый, но видно уже все. Какие-то ящики, узлы.

– Мэ-э! Мэ-э!

У самого окна пятна темные копошились, и баран тут. Вот прыгнуло темное, ухватило его за голову, тянет.

– Мэ-э! Мэ-э!

А вот еще две, рвут бока, трещит шкурка.

– Крысы! Крысы! – вспомнила Катя нянькины ощеренные зубы. Задрожала вся, крепче кулаки прижала. А он больше не кричал. Его больше уже не было. Бесшумно таскала жирная крыса серые клочья, мягкие куски,трепала мочалку.

Катя забилась в постель, закрылась с головой, молчала и не плакала. Боялась, что нянька проснется, ощерится по-кошачьи и насмеется с лисьими бабами над шерстяной смертью неживого зверя.

Затихла вся, сжалась в комочек. Тихо будет жить, тихо, чтоб никто ничего не узнал.

Книга Июнь

Огромный помещичий дом, большая семья, простор светлого крепкого воздуха, после тихой петербургской квартиры, душно набитой коврами и мебелью, сразу утомили Катю, приехавшую на поправку после долгой болезни.

Сама хозяйка, Катина тетка, была глуховата, и поэтому весь дом кричал. Высокие комнаты гудели, собаки лаяли, кошки мяукали, деревенская прислуга гремела тарелками, дети ревели и ссорились.

Детей было четверо: пятнадцатилетний гимназист Вася, ябедник и задира, и две девочки, взятые на лето из института. Старшего сына, Гриши, Катиного ровесника, дома не было. Он гостил у товарища в Новгороде и должен был скоро приехать.

О Грише часто разговаривали, и, видимо, он в доме был героем и любимцем.

Глава семьи, дядя Тема, круглый с седыми усами, похожий на огромного кота, щурился, жмурился и подшучивал над Катей.

– Что, индюшонок, скучаешь? Вот погоди, приедет Гришенька, он тебе голову скрутит.

– Подумаешь! – кричала тетка (как все глухие, она кричала громче всех). – Подумаешь! Катенька – петербургская, удивят ее новгородские гимназисты. Катенька, за вами, наверное, масса кавалеров ухаживают? Ну-ка, признавайтесь!

Тетка подмигивала всем, и Катя, понимая, что над ней смеются, улыбалась дрожащими губами.

Кузины Маня и Любочка встретили приветливо, с благоговением осматривали ее гардероб: голубую матроску, парадное пикейное платье и белые блузки.

– Ах-ах! – механически повторяла одиннадцатилетняя Любочка.

– Я люблю петербургские туалеты, – говорила Маня.

– Все блестит, словно шелк! – подхватывала Любочка.

Водили Катю гулять. Показывали за садом густозаросшую незабудками болотную речку, где утонул теленок.

– Засосало его подводное болото и косточки не выкинуло. Нам там купаться не позволяют.

Качали Катю на качелях. Но потом, когда Катя перестала быть «новенькой», отношение быстро изменилось, и девочки стали даже потихоньку над ней подхихикивать. Вася тоже как будто вышучивал ее, выдумывал какую-то ерунду. Вдруг подойдет, расшаркается и спросит:

– Мадмазель Катрин, не будете ли добры точно изъяснить мне, как по-французски буерак?

Все было скучно, неприятно и утомительно.

«Как все у них некрасиво», – думала Катя.

Ели карасей в сметане, пироги с налимом, поросят. Все такое не похожее на деликатные сухенькие крылышки рябчика, там, дома.

Горничные ходили доить коров. На зов отвечали «чаво».

Прислуживавшая за столом огромная девка с черными усами похожа была на солдата, напялившего женскую кофту. Катя с изумлением узнала, что этому чудовищу всего восемнадцать лет...

Была радость уходить в палисадник с книжкой А. Толстого в тисненом переплете. И вслух читать:

Ты не его в нем видишь совершенства

И не собой тебя прельстить он мог,

Лишь тайных дум, мучений и блаженства

Он для тебя отысканный предлог.

И каждый раз слова «мучений и блаженства» захватывали дух и сладко хотелось плакать.

– А-у! – кричали из дома. – Катю-у! Чай пи-ить!

А дома опять крик, звон, гул. Веселые собаки бьют по коленам твердыми хвостами, кошка вспрыгивает на стол и, повернувшись задом, мажет хвостом по лицу. Все хвосты да морды...

Незадолго перед Ивановым днем вернулся Гриша.

Кати не было дома, когда он приехал. Проходя по столовой, она увидела в окно Васю, который разговаривал с высоким, длинноносым мальчиком в белом кителе.

– Тут тетя Женя кузину привезла, – рассказывал Вася.

– Ну, и что же она? – спросил мальчик.

– Так... Дура голубоватая.

Катя быстро отошла от окна.

– Голубоватая. Может быть, «глуповатая»? Голубоватая... как странно...

Вышла во двор.

Длинноносый Гриша весело поздоровался, поднялся на крыльцо, посмотрел на нее через оконное стекло, прищурил глаза и сделал вид, что закручивает усы.

«Дурак!» – подумала Катя. Вздохнула и пошла в сад.

За обедом Гриша вел себя шумно. Все время нападал на Варвару, усатую девку, что она не умеет служить.

– Ты бы замолчал, – сказал дядя Тема. – Смотри-ка, нос у тебя еще больше вырос.

А задира Вася продекламировал нараспев:

– Нос огромный, нос ужасный,

Ты вместил в свои концы

И посады, и деревни,

И плакаты, и дворцы.

– Такие большие парни, и все ссорятся, – кричала тетка.

И, повернувшись к тете Жене, рассказала:

– Два года тому назад взяла их с собой во Псков. Пусть, думаю, мальчики посмотрят древний город. Утром рано пошла по делам и говорю им: вы позвоните, велите кофе подать, а потом бегите, город осмотрите. Я к обеду вернусь. Возвратилась в два часа. Что такое? Шторы, как были, спущены, и оба в постели лежат. Что, говорю, с вами? Чего вы лежите-то? Кофе пили? «Нет». Чего же вы? «Да этот болван не хочет позвонить». – А ты-то отчего сам не позвонишь? «Да вот еще! С какой стати? Он будет лежать, а я изволь бегать, как мальчишка на побегушках». – «А я с какой стати обязан для него стараться?» Так ведь и пролежали два болвана до самого обеда.

Дни шли все такие же шумные. С приездом Гриши стало, пожалуй, еще больше криков и споров.

Вася все время считал себя чем-то обиженным и всех язвил.

Как-то за обедом дядя Тема, обожавший в молодости Александра Второго, показал Кате свои огромные золотые часы, под крышкой которых была вставлена миниатюра императора и императрицы. И рассказал, как нарочно ездил в Петербург, чтобы как-нибудь повидать государя.

– Небось на меня бы смотреть не поехал, – обиженно проворчал Вася.

Гриша все больше и больше возмущался усатой Варварой.

– Когда она утром стучит в мою дверь ланитами, у меня потом весь день нервы расстроены.

– Ха-ха! – визжал Вася. – Ланитами! Он хочет сказать – дланями.

– Это не горничная, а мужик. Объявляю раз навсегда: не желаю просыпаться, когда она меня будит. И баста.

– Это он злится, что Паше отказали, – кричал Вася. – Паша была хорошенькая.

Гриша вскочил, красный как свекла.

– Простите, – повернулся он к родителям, указывая на Васю. – Но сидеть за одним столом с этим вашим родственником я не могу.

На Катю он не обращал никакого внимания. Раз только, встретив ее у калитки с книгой в руках, спросил:

– Что изволите почитывать?

И, не дожидаясь ответа, ушел.

А проходившая мимо Варвара, ощерившись как злая кошка, сказала, глядя Кате в лицо побелевшими глазами:

– А питерские барышни, видно, тоже хорошеньких любют.

Катя не поняла этих слов, но глаз Варвариных испугалась.

В тот вечер, засидевшись долго с тетей Женей, приготовлявшей печенье к Артемьеву дню, к именинам дяди Темы, вышла Катя во двор взглянуть на луну. Внизу, у освещенного окошка флигеля, увидела она Варвару. Варвара стояла на полене, очевидно, нарочно ею принесенном, и смотрела в окно.

Услышав Катины шаги, махнула рукой и зашептала:

– Иди-ка-т сюды.

Подхватила под руку, помогла встать на бревно.

– Вон, смотри.

Катя увидела Васю на диванчике. Он спал. На полу, на сеннике, лежал Гриша и, низко свесив голову, читал книгу, подсунув ее под свечку.

– Чего же вы смотрите? – удивлялась Катя.

– Тссс... – цыкнула Варвара.

Лицо у нее было тупое, напряженное, рот полуоткрыт внимательно и как бы недоуменно. Глаза устремлены недвижно.

Катя высвободила руку и ушла. Какая она странная!

В Артемьев день наехали гости, купцы, помещик. Приехал игумен, огромный, широколобый, похожий на васнецовского богатыря. Приехал на беговых дрожках и за обедом говорил все о посевах, да о сенокосах, а дядя Тема хвалил его, какой он замечательный хозяин.

– Какие погоды стоят! – говорил игумен. – Какие луга! Какие поля! Июнь. Еду, смотрю и словно раскрывается предо мною книга тайн несказанных... Июнь.

Кате понравились слова о книге. Она долго смотрела на игумена и ждала. Но он говорил уже только о покупке рощи и кормовых травах.

Вечером, в ситцевом халатике сидела Катя перед зеркалом, зажгла свечку, рассматривала свое худенькое веснушчатое личико.

«Скучная я, – думала она. – Все-то мне скучно, все-то скучно».

Вспомнилось обидевшее слово.

«Голубоватая. Правда – голубоватая».

Вздохнула.

«Завтра Иванов день. В монастырь поедем».

В доме еще не спали. Слышно было, как за стеной в биллиардной Гриша катает шары.

Вдруг дверь распахнулась и вихрем влетела Варвара, красная, оскаленная, возбужденная.

– А ты чаво не спишь? Чаво ждешь... Чаво такого? А? Вот я тя уложу. Я тя живо уложу.

Она схватила Катю в охапку и, быстро перебирая пальцами по худеньким ребрышкам, щекотала и хохотала и приговаривала:

– Чаво не спишь? Чаво такого не спишь?

Катя задыхалась, визжала, отбивалась, но сильные руки держали ее, перебирали, поворачивали.

– Пусти! Я умру-у. Пусти...

Сердце колотилось, дыхание перехватывало, все тело кричало, билось и корчилось.

И вдруг, увидев ощеренные зубы Варвары, ее побелевшие глаза, поняла, что та не шутит, и не играет, а мучает, убивает и остановиться не может.

– Гриша! Гриша! – отчаянным воплем закричала она.

И тотчас Варвара отпустила ее. В дверях стоял Гриша.

– Пошла вон, дура. Что ты, с ума сошла?

– Что уж, и поиграть нельзя... – вяло протянула Варвара и вся словно опустилась – лицо, руки – и, пошатываясь, пошла из комнаты.

– Гриша! Гриша! – опять закричала Катя.

Она сама не понимала, отчего кричит. Какой-то клубок давил горло и заставлял кричать с визгом, с хрипом все это последнее слово:

– Гриша!

И, визжа и дергая ногами, потянулась к нему, ища защиты, обняла за шею и, прижавшись лицом к его щеке, все повторяла:

– Гриша, Гриша!

Он усадил ее на диван, встал рядом на колени, тихонько гладил плечи в ситцевом халатике.

Она взглянула ему в лицо, увидела смущенные, растерянные глаза и заплакала еще сильнее.

– Ты добрый, Гриша. Ты добрый.

Гриша повернул голову и, найдя губами эту крепко обнимавшую его тоненькую руку, робко поцеловал на сгибе у локтя.

Катя притихла. Странное тепло Гришиных губ... Она замерла и слушала, как тепло это поплыло под кожей, сладким звоном прозвенело в ушах и, тяжело налив веки, закрыло ей глаза.

Тогда она сама приложила руку к его губам, тем самым местом на сгибе, и он снова поцеловал ее. И снова Катя слышала сладкий звон и тепло и блаженную тяжелую слабость, которая закрыла ей глаза.

– Вы, Катенька, не бойтесь, – прерывающимся голосом говорил Гриша. – Она не посмеет вернуться. Если хотите – я посижу в биллиардной... закройте дверь на задвижку.

Лицо у него было доброе и виноватое. И поперек лба вспухнула жилка. И от виноватых его глаз стало почему-то страшно.

– Идите, Гриша, идите!

Он испуганно взглянул на нее и встал.

– Идите!

Толкнула его к двери. Щелкнула задвижкой.

– Боже мой! Боже мой! Как это все ужасно...

Подняла руку и осторожно дотронулась губами до того места, где целовал Гриша. Шелковистый, ванильный, теплый вкус...

И замерла, задрожала, застонала.

– О-о-о! Как же теперь жить? Господи, помоги мне! Свеча на столе оплыла, догорела, колыхала черный огонь.

– Господи, помоги мне! Грешная я.

Катя встала лицом к темному квадрату образа и сложила руки.

– Отче наш, иже еси...

Это не те слова... Не знала она слов, какими можно сказать Богу то, чего не понимаешь, и просить того, чего не знаешь...

Крепко зажмурив глаза, крестилась:

– Господи, прости меня...

И опять казалось, что не те слова...

Свеча погасла, но от этого в комнате показалось светлее.

Белая ночь шла к рассвету.

– Господи, Господи, – повторяла Катя и толкнула дверь в сад. Не смела пошевелиться. Боялась стукнуть каблуком, зашуршать платьем – такая несказанная голубая серебристая тишина была на земле. Так затихли и так молчали недвижные пышные купы деревьев, как молчать и затихнуть могут только живые существа, чувствующие.

«Что здесь делается? Что только здесь делается? – в каком-то даже ужасе думала Катя. – Ничего этого я не знала».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю