355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Лохвицкая » Рассказы » Текст книги (страница 15)
Рассказы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Надежда Лохвицкая


Жанр:

   

Прочий юмор


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

Жильцы белого света
Выслужился

У Лешки давно затекла правая нога, но он не смел переменить позу и жадно прислушивался. В коридорчике было совсем темно, и через узкую щель приотворенной двери виднелся только ярко освещенный кусок стены над кухонной плитой. На стене колебался большой темный круг, увенчанный двумя рогами. Лешка догадался, что круг этот не что иное, как тень от головы его тетки, с торчащими вверх концами платка.

Тетка пришла навестить Лешку, которого только неделю тому назад определила в «мальчики для комнатных услуг», и вела серьезные переговоры с протежировавшей ей кухаркой. Переговоры носили характер неприятно-тревожный, тетка сильно волновалась, и рога на стене круто поднимались и опускались, словно какой-то невиданный зверь бодал своих невидимых противников.

Разговор велся полным голосом, но на патетических местах падал до шепота, громкого и свистящего.

Предполагалось, что Лешка моет в передней барынины калоши. Но, как известно, – человек предполагает, а Бог располагает, и Лешка, с тряпкой в руках, подслушивал за дверью.

– Я с самого начала поняла, что он растяпа, – пела сдобным голосом кухарка. – Сколько раз говорю ему: коли ты, парень, не дурак, держись на глазах. Хушь дела не делай, а на глазах держись. Потому – Дуняшка оттирает. А он и ухом не ведет. Давеча опять барыня кричала – в печке не помешал и с головешкой закрыл.

Рога на стене волнуются, и тетка стонет, как эолова арфа:

– Куда же я с ним денусь? Мавра Семеновна! Сапоги ему купила, не пито, не едено, пять рублей отдала. За куртку за переделку портной, не пито, не едено, шесть гривен содрал...

– Не иначе, как домой отослать.

– Милая! Дорога-то, не пито, не едено, четыре рубля, милая!

Лешка, забыв всякие предосторожности, вздыхает за дверью. Ему домой не хочется. Отец обещал, что спустит с него семь шкур, а Лешка знает по опыту, как это неприятно.

– Так ведь выть-то еще рано, – снова поет кухарка. – Пока что никто его не гонит. Барыня только пригрозила... А жилец, Петр Дмитрич-то, очень заступается. Прямо горой за Лешку! Полно вам, говорит, Марья Васильевна, он, говорит, не дурак, Лешка-то. Он, говорит, форменный адеот, его и ругать нечего. Прямо-таки горой за Лешку...

– Ну, дай ему Бог...

– А уж у нас, что жилец скажет, то и свято. Потому, человек он начитанный, платит аккуратно...

– А и Дуняшка хороша! – закрутила тетка рогами. – Не пойму я такого народа – на мальчишку ябеду пущать...

– Истинно, истинно! Давечь говорю ей: «Иди двери отвори, Дуняша», – ласково, так по-доброму. Так она мне как фыркнет в морду: «Я, грит, вам не швейцар, отворяйте сами!» А я ей тут все и выпела. Как двери отворять, так ты, говорю, не швейцар, а как с дворником на лестнице целоваться, так это ты швейцар. Да барыниными духами духариться, так это ты все швейцар...

– Господи помилуй! С этих лет до всего дошпионивши. Девка молодая, жить бы да жить. Одного жалованья, не пито, не...

– Мне что? Я ей прямо сказала: как двери открывать, так это ты не швейцар. Она, вишь, не швейцар! А как от дворника подарки принимать, так это она швейцар. Да жильцову помаду...

Трррр... затрещал электрический звонок.

– Лешка-а! Лешка-а! – закричала кухарка. – Ах ты, провались ты! Дуняшу услали, а он и ухом не ведет.

Лешка затаил дыхание, прижался к стене и тихо стоял, пока, сердито гремя крахмальными юбками, не проплыла мимо него разгневанная кухарка.

«Нет, дудки, – думал Лешка, – в деревню не поеду. Я парень не дурак, я захочу, так живо выслужусь. Меня не затрешь, не таковский!»

И, выждав возвращения кухарки, он решительными шагами направился в комнаты.

– Будь, грит, на глазах. А на каких глазах я буду, когда никого никогда дома нет.

Он прошел в переднюю. Эге! пальто висит – жилец дома.

Он кинулся в кухню и, вырвав у оторопевшей кухарки кочергу, помчался снова в комнаты, быстро распахнул дверь в помещение жильца и пошел мешать в печке.

Жилец сидел не один. С ним была молодая дама, в жакетке и под вуалью. Оба вздрогнули и выпрямились, когда вошел Лешка.

«Я парень не дурак, – думал Лешка, тыча кочергой в горящие дрова. – Я те глаза намозолю. Я те не дармоед – я все при деле, все при деле!..»

Дрова трещали, кочерга гремела, искры летели во все стороны. Жилец и дама напряженно молчали. Наконец, Лешка направился к выходу, но у самой двери остановился и стал озабоченно рассматривать влажное пятно на полу, затем перевел глаза на гостьины ноги и, увидев на них калоши, укоризненно покачал головой.

– Вот, – сказал он с упреком, – наследили! А потом хозяйка меня ругать будет.

Гостья вспыхнула и растерянно посмотрела на жильца.

– Ладно, ладно, иди уж, – смущенно успокаивал тот.

И Лешка ушел, но ненадолго. Он отыскал тряпку и вернулся вытирать пол.

Жильца с гостьей он застал молчаливо склоненными над столом и погруженными в созерцание скатерти.

«Ишь уставились, – подумал Лешка, – должно быть, пятно заметили. Думают, я не понимаю! Нашли дурака. Я все понимаю. Я, как лошадь, работаю!»

И, подойдя к задумчивой парочке, он старательно вытер скатерть под самым носом у жильца.

– Ты чего? – испугался тот.

– Как чего? Мне без своего глазу никак нельзя. Дуняшка, косой черт, только ябеду знает, а за порядком глядеть она не швейцар... Дворника на лестнице...

– Пошел вон! Идиот!

Но молоденькая дама испуганно схватила жильца за руку и заговорила что-то шепотом.

– Поймет... – расслышал Лешка, – прислуга... сплетни...

У дамы выступили слезы смущения на глазах, и она дрожащим голосом сказала Лешке:

– Ничего, ничего, мальчик... Вы можете не затворять двери, когда пойдете...

Жилец презрительно усмехнулся и пожал плечами.

Лешка ушел, но, дойдя до передней, вспомнил, что дама просила не запирать двери, и, вернувшись, открыл ее.

Жилец, как пуля, отскочил от своей дамы.

«Чудак, – думал Лешка, уходя, – в комнате светло, а он пугается!»

Лешка прошел в переднюю, посмотрел в зеркало, померил жильцову шапку. Потом пришел в темную столовую и поскреб ногтями дверцу буфета.

Ишь, черт несоленый! Ты тут целый день, как лошадь, работай, а она, знай, только шкап запирает.

Решил идти снова помешать в печке. Дверь в комнату жильца оказалась опять закрытой. Лешка удивился, однако вошел.

Жилец сидел спокойно рядом с дамой, но галстук у него был на боку, и посмотрел он на Лешку таким взглядом, что тот только языком прищелкнул:

«Что смотришь-то! Сам знаю, что не дармоед, сложа руки не сижу».

Уголья размешаны, и Лешка уходит, пригрозив, что скоро вернется закрывать печку. Тихий полустон-полувздох был ему ответом.

Лешка пошел и затосковал: никакой работы больше не придумаешь. Заглянул в барынину спальню. Там было тихо-тихо. Лампадка теплилась перед образом. Пахло духами. Лешка влез на стул, долго рассматривал граненую розовую лампадку, истово перекрестился, затем окунул в нее палец и помаслил надо лбом волосы. Потом подошел к туалетному столу и перенюхал по очереди все флаконы.

Э, да что тут! Сколько ни работай, коли не на глазах, ни во что не считают. Хоть лоб прошиби.

Он грустно побрел в переднюю. В полутемной гостиной что-то пискнуло под его ногами, затем колыхнулась снизу портьера, за ней другая...

«Кошка! – сообразил он. – Ишь-ишь, опять к жильцу в комнату, опять барыня взбесится, как намедни. Шалишь!..»

Радостный и оживленный вбежал он в заветную комнату.

– Я те, проклятая! Я те покажу шляться! Я те морду-то на хвост выверну!..

На жильце лица не было.

– Ты с ума сошел, идиот несчастный! – закричал он. – Кого ты ругаешь?

– Ей, подлой, только дай поблажку, так после и не выживешь, – старался Лешка. – Ее в комнаты пускать нельзя! От нее только скандал!..

Дама дрожащими руками поправила съехавшую на затылок шляпку.

– Он какой-то сумасшедший, этот мальчик, – испуганно и смущенно шептала она.

– Брысь, проклятая! – и Лешка, наконец, к всеобщему успокоению, выволок кошку из-под дивана.

– Господи, – взмолился жилец, – да уйдешь ли ты отсюда, наконец?

– Ишь, проклятая, царапается! Ее нельзя в комнатах держать. Она вчерась в гостиной под портьерой...

И Лешка длинно и подробно, не утаивая ни одной мелочи, не жалея огня и красок, описал пораженным слушателям все непорядочное поведение ужасной кошки.

Рассказ его был выслушан молча. Дама нагнулась и все время искала что-то под столом, а жилец, как-то странно надавливая Лешкино плечо, вытеснил рассказчика из комнаты и притворил дверь.

– Я парень смышленый, – шептал Лешка, выпуская кошку на черную лестницу. – Смышленый и работяги. Пойду теперь печку закрывать.

На этот раз жилец не услышал Лешкиных шагов: он стоял перед дамой на коленях и, низко-низко склонив голову к ее ножкам, замер, не двигаясь. А дама закрыла глаза и все лицо съежила, будто на солнце смотрит...

«Что он там делает? – удивился Лешка. – Словно пуговицу на ейном башмаке жует. Не... видно – обронил что-нибудь. Пойду поишу...»

Он подошел и так быстро нагнулся, что внезапно воспрянувший жилец пребольно стукнул ему лбом прямо в бровь.

Дама вскочила вся растерянная. Лешка полез под стул, обшарил под столом и встал, разводя руками.

– Ничего там нету.

– Что ты ищешь? Чего тебе, наконец, от нас нужно? – крикнул жилец неестественно тоненьким голосом и весь покраснел.

– Я думал, обронили что-нибудь... Опять еще пропадет, как брошка у той барыни, у черненькой, что к вам чай пить ходит... Третьего дня, как уходила, – я, грит, Леша, брошку потеряла, – обратился он прямо к даме, которая вдруг стала слушать его очень внимательно, даже рот открыла, а глаза у нее стали совсем круглые.

– Ну, я пошел да за ширмой на столике и нашел. А вчерась опять брошку забыла, да не я убирал, а Дуняшка, – вот и брошке, стало быть, конец...

– Так это правда?! – странным голосом вскрикнула вдруг дама и схватила жильца за рукав. – Так это правда! правда!

– Ей-Богу, правда, – успокаивал ее Лешка. – Дуняшка сперла, косой черт. Кабы не я, она бы все покрала. Я, как лошадь, все убираю... ей-Богу, как собака...

Но его не слушали. Дама скоро-скоро побежала в переднюю, жилец за ней, и оба скрылись за входной дверью.

Лешка пошел в кухню, где, укладываясь спать в старый сундук без верха, с загадочным видом сказал кухарке:

– Завтра косому черту крышка.

– Ну-у! – радостно удивилась та. – Рази что говорили?

– Уж коли я говорю, стало, знаю.

На другой день Лешку выгнали.

Тихая заводь

У каждого моря, у большой реки и у бурного озера есть своя тихая заводь.

Вода в заводи прозрачная, спокойная. Не шуршат камыши, не рябится гладь. Затронет крылышком стрекоза или вечерний комар, длинноногий плясун, – и то уже событие.

Если подымешься на крутой берег да взглянешь вниз, – сразу увидишь, где она начинается, эта тихая заводь. Словно по линейке отрезана чертой.

Там, на большом просторе, тоскуют и мечутся волны. Мотаются из стороны в сторону, как от безумия и боли, и вдруг последним, отчаянным усилием прыгнут, взметнутся к небу и снова рухнут в темную воду, и рвет ветер клочья их бессильно-бешеной пены.

А в заводи, за священной чертой, тихо. Не бунтуют волны ее, не рвутся к небу, но небо само приходит в нее, днем – лазурью и дымными тучками, ночью – всею тайною звезд.

Усадьбу зовут Камышовкой.

Видно, когда-то была она на самом берегу реки. Но река отошла, бросив на память маленькое синеокое озерко – утиную радость, да кучу жесткого камыша, растущего в палисаднике.

Усадьба заброшена, забита, заколочена.

Жизнь теплится только во флигеле – кривоглазом, покосившемся домишке.

Живут в нем отставная прачка и отставной кучер. Живут не просто, а сторожат барское добро.

У прачки от старости стала борода расти, а кучер, подчиняясь более сильной прачкиной индивидуальности, так обабился, что сам себя называет Федорушкой.

Живут строго. Разговаривают мало, и так как оба слышат плохо, то каждый говорит свое. Если что и удается расслышать, то понимается оно туговато, так что уж, конечно, интереснее просто рассказывать про свое, родное, давно пережитое, хорошо понятое и много раз вспомянутое.

Кроме кучера да прачки, живут в усадьбе и другие живые души: хитрая лошадь, думающая только об овсе да как бы поменьше работать, и обжора корова. Есть, конечно, и куры, да только трудно их упомнить: не то их четыре, не то – пять. Если бросишь им зерна да не забудешь приговорить:

– Ну-ка, с Богом, поклевать! – прибегут четыре. А забудешь приговорить, тут как тут пятая. И откуда она берется, неизвестно, и больше всех зерна слопает и других кур задирает. Большая, серая, и видно, что не благословясь клюет.

Хлопот много. Добро барское. Приедет барыня, спросит:

– Кто мое зерно склевал? Четыре али пять носов клевало?

Что тут скажешь?

Отчета оба боятся: и кучер, и прачка. Зима холодная была, дров пожгли много. Испугались и надумали: за рекой казенные дрова сложены на весну для весеннего сплава. Запрягли лошадку, съездили за реку. Вышли дрова. Еще раз съездили. И так славно, дрова хорошие и ездить недалеко. Лошадь, на что хитрая, и та не притворялась, что устала. С удовольствием везла.

И вдруг чудеса: пожалте к мировому.

Мировой спрашивает: зачем дрова брали?

Как так зачем? Печку топили. Своих-то ведь сколько спалили. Барыня приедет – забранит.

Мировой ничего, не ругался, только велел назад отдать. И чего жадничают? Одни с ними неприятности.

И откуда это он все узнал, мировой-то? Кажись, никого и не встречали, как за дровами ехали. Следы, – говорят, – от полозьев прямехонько через речку к дровам да назад, к вашему двору.

Следы? И хитер нынче народ стал. До всего додумаются.

День теплый. Четыре рыжие курицы клюют, благословясь, разломанную корку.

На крылечко вынесен стол. Будет чаепитие. Нынче гости. Пришла из деревни кучерова родня – сдвуродная племянница, девка Марфа. Марфа – именинница, пришла поздравиться.

Девка большая, белая, костистая, полоротая. Платье на ней именинное такого нестерпимого бешено-розового цвета, что даже в синь впадает. День выдался светлый, красный; травка молодая, ядовито-зеленая, небо сине-синее, цветы в траве желтые, что солнышки, – уж на что ярко, – но перед девкиным платьем все потускло и померкло.

Старуха прачка смотрит на платье, щурится, жмурится, и все ей кажется, что девка не с подобающим достоинством держит себя.

– Чего ты все егозишь-то? – ворчит старуха, – Рази показано егозить. Ты сегодня именинница, на тебя с неба твой ангел утешается, а ты, как телушка, хвостом во все стороны.

– И что вы, бабинька Пелагея? – удивляется девка. – Да я как села, так и не крянулась.

Щурится старуха, жмурится на бешеное платье и понять не может, в чем дело, отчего у нее так в глазах мутно.

– Пойди самоварчик принеси.

Пришел кучер. Лицо озабоченное, брови сдвинутые – печать общения с хитрой лошадью.

– Опять весь овес съела. Сколько ни задай, все подчистит. Этакая хитрая! Не каждый человек так сумеет. Иной человек куда проще. Барыня приедет, забранит.

– Забранит, забранит! – поддакивает прачка. – Эстолько добра перевела! А сама виновата. Целую зиму-зимнюю мужика кормит. Разве дешево мужика прокормить? Мужику картофелю подавай, да еще с маслом, да кашу ему, да хлебово. Разве мужик может сообразить, чтобы поменьше есть? Ему лишь бы ятребу свою набить.

Кучер сочувственно качает головой и даже вздыхает. Он, хоть и смутно, соображает, что «мужик» – это и есть он. Но что тут поделаешь? Он в глубине души чувствует даже некоторое благоговение к этому своему естеству.

– Мужик, он – дело известное. Разве он соображать станет!

Полоротая девка принесла самоварчик с зелеными потеками.

– Садитесь чай пить!

Старуха замигала, защурилась.

– Ты это кому говоришь-то? Кого собираешь-то?

Девка опешила.

– Да вас, бабинька, да вас, дединька.

– Так, так и говорить надо. Этак тоже вот одна бабка собрала ужинать. «Идите, мол, – говорит, – садитесь за стол». А не сказала, что, мол: «Крещеные, садитесь». Ну, и полезли всякие: и с печки, и с запечья, и с полатей, и с лавок, и с подлавочья, невиданные-неслыханные, недуманные-незнанные. Глазищами зыркают, зубищами щелкают. Позвала, мол, – так корми. А ей-то каково? Всех не накормишь.

– Ну, и что ж они? – выпучила глаза девка.

– Ну, и то.

– Что?

– Ну, и сделали.

– А что же сделали?

– А что надо, то и сделали.

– А что же, бабинька, надо-то?

– А вот спрашивай-спрашивай. Он-те ночью поспрашивает.

Девка от страху ежится и косит глазом.

– И чего ты все егозишь-то? – щурится старуха на бешено-розовую девкину юбку. – А еще именинница. Именины – святой день. На Зосиму-Савватия пчела именинница. Пчела – простая тварь, а и то в свой день не жужжит, не жалит: на цветочек сядет, – про свово ангела думает.

– Лошадь на Фрола и Лавра проздравляется, – вставил кучер, дуя на щербатое блюдечко.

– В Благовещенье – птица именинница: гнезда не вьет, клеву не клюет, поет, и то тихенько, очестливо.

– В Власьев день вся скотина проздравляется, – снова вставил кучер.

– А в Духов день – земля именинница. В Духов день землю никто беспокоить не смеет. Ни рыть, ни копать, ни цветов рвать – ничего нельзя. Покойников зарывать нельзя. Грех великий землю в ейные именины обидеть. Зверь понимающий – и тот в Духов день землю когтем не скребнет, копытом не стукнет, лапой не ударит. Великий грех. Кажная тварь именины понимает. Червяк – и тот под Ивана Купалу празднует. Огоньки вздует – ангелу своему молится. А вот придет святой день Акулина – Красные Ягоды, – тут тебе и клубника, и малина, и лесная земляника, и клюква, и поляника, и брусника, и смородина, и всякая мелочь лесная именины свои празднует. На Акулину – Красные Ягоды ни волк, ни лиса, ни заяц на ягоду лапой не наступят. На что медведь – и тот опасается. Носом траву пороет, – нет ли чего, не нажить бы беды, – а потом шаг шагнет.

Девка косится испуганно, подбирает прямоступные ноги под розовую юбку. Сопит, вздыхает.

Кучеру тоже захотелось поговорить.

Он мало знает. Был в солдатах. Давно. Гнали на неприятеля. А потом еще куда-то гнали. И еще гнали. А куда – и не помнит. Всего не упомнишь.

– Три года дома не был. А пришел домой, жена: «Федорушка, здравствуй». Детки то же. А в углу, смотрю, люлька. В люльке пеленашка. Пеленашка так пеленашка. На другой день старшенькую свою спрашиваю: «Это кто же у вас в люльке-то?» – «А это, – говорит, – маленький». Ну, маленький так маленький. А на третий день спрашиваю старшенькую: «А откуда же у вас маленький-то взялся?» – «А бабушка, – говорит, – принесла». Ну, бабушка так бабушка. Расти стал. Слышу, – Петькой зовут. Ничего, выкормился. О прошлом годе сына женил, Петька-то. А я так и не спросил, откуда он. Теперь, чать, и сами забыли...

– Вот не помню, – шепчет старуха. – Не помню, когда корова именинница... Неловко так-то не знать. Стара стала, забывчива. А грех, коли обидишь...

Заперли калитку за розовой девкой. День прошел, спать пора.

Трудный был день. Сразу и не заснешь после такого дня. После гостей всегда плохо спится. Чаи, да разговоры, да наряды, да суетня всякая.

– И когда это корова именинница? Вот не вспомнишь, а не вспомнив, обидишь, попрекнешь либо что, и грех. Она сказать не может, смолчит. А там наверху ангел заплачет...

Худо старому человеку! Худо!

Ночь за окошком синяя. Напоминает что-то, а что, – вспомнить нельзя.

Тихо шуршат забытые рекой камыши.

Ушла река. Камыши забыла.

Без стиля

Дмитрий Петрович вышел на террасу.

Утреннее солнышко припекало ласково. Трава еще серебрилась росой.

Собачка любезно повиливала хвостом, подошла и ткнула носом в колено хозяина. Но Дмитрию Петровичу было не до собаки.

Он нахмурил брови и думал:

– Какой сегодня день? Как его можно определить? Голубой, розовый? Нет, не голубой и не розовый. Это пошло. Особенный человек должен особенно определять. Как никто. Как никогда.

Он оттолкнул собаку и оглядел себя.

– И как я одет! Пошло одет, в пошлый халат. Нет, так жить нельзя.

Он вздохнул и озабоченно пошел в комнаты.

– Жена вернется только к первому числу. Следовательно, есть еще время пожить по-человечески.

Он прошел в спальню жены, открыл платяной шкаф, подумал и снял с крюка ярко-зеленый капот.

– Годится!

Кряхтя, напялил его на себя и задумчиво полюбовался в зеркало.

– Нужно уметь жить! Ведь, вот! – пустяк, а в нем есть нечто.

Открыл шифоньерку жены, вытащил кольца и, сняв носки и туфли, напялил кольца на пальцы ног.

Вышло по ощущению и больно, и щекотно, а на вид очень худо.

– Красиво! – одобрил он. – Какая-то сплошная цветная мозоль. Такими ногами плясала Иродиада, прося головы Крестителя.

Достал часы с цепочкой и, обвязав цепочку вокруг головы, укрепил часы посредине лба. Часы весело затикали, и Дмитрий Петрович улыбнулся.

«В этом есть нечто!»

Потом, высоко подняв голову, медленно пошел на балкон пить чай.

– Отрок! – крикнул он. – Принеси утоляющее питье.

Выскочил на зов рыжий парень, Савелка, с подносом в руках, взглянул, разом обалдел и выронил поднос.

– Принеси утоляющее питие, отрок! – повторил Дмитрий Петрович тоном Нерона, когда тот бывал в хорошем настроении.

Парень попятился к выходу и двери за собой прикрыл осторожно.

А Дмитрий Петрович сидел и думал:

«Нельзя сказать ни розовый, ни голубой день. Стыдно. Нужно сказать: лиловый!»

В щелочку двери следили за ним пять глаз. Над замком – серый под рыжей бровью, повыше – карий под черной, еще повыше – черный под черной, еще выше – голубой под седой бровью и совсем внизу, на аршин от полу, – светлый, совсем без всякой брови.

– Отрок! Неси питие!

Глаза моментально скрылись, что-то зашуршало, зашептало, заохало, дверь открылась, и рыжий парень, с вытянувшимся лицом, внес поднос с чаем. Чашки и ложки слегка звенели в его дрожащих руках.

– Отрок! Принеси мне васильков и маков! – томно закинул голову Дмитрий Петрович. – Я хочу красоты!

Савелка шарахнулся в дверь, и снова засветились в щелочке глаза. Теперь уже четыре.

Дмитрий Петрович шевелил пальцами ног, затекшими от колец, и думал:

«Нужно выбирать стиль. Велю по всему балкону насыпать цветов – маков и васильков. И буду гулять по ним. В лиловый день, в зеленом туалете. Красиво! Буду гулять по плевелам, – ибо маки и васильки суть плевелы, – и сочинять стихи».

В лиловый день по вредным плевелам

Гулял зеленый человек.

– Кррасота! Что за картина! Продам рожь, закажу художнику Судейкину, – у него есть дерзость в красках. Пусть напишет и подпишет:

«По вредным плевелам. Картина к стихотворению Дмитрия Судакова».

А в каталоге можно целиком стихотворение напечатать:

В лиловый день по вредным плевелам

Гулял зеленый человек.

Разве это не стихотворение? Что нужно для стихотворения? Прежде всего, размер. Размер есть. Затем настроение. Настроение тоже есть. Отличное настроение.

– Управляющий пришел, – высунулась в дверь испуганная голова.

– Управитель? – томно закинул голову Дмитрий Петрович. – Пусть войдет управитель.

Вошел управляющий Николай Иваныч, серенький, озабоченный, взглянул на капот хозяина, на его ноги в кольцах, часы на лбу, вздохнул и сказал с упреком:

– Время-то теперь уж больно горячее, Дмитрий Петрович. Вы бы уж лучше после.

– Что после?

– Да вообще... развлекались.

– Дорогой мой! Стиль – прежде всего. Без стиля жить нельзя. Каждая лопата имеет свой стиль. Без стиля даже лопата погибнет.

Он поправил часы на лбу и пошевелил пальцами ног.

– Вы, Николай Иваныч, человек интеллигентный. Вы должны со мной согласиться.

Николай Иваныч вздохнул и сказал с упреком:

– В поле не проедете? Нынче восемьдесят баб жнут.

– Жнут? Мак и васильки?

– Рожь жнут, – вздохнул Николай Иванович. – Велели бы запречь шарабан, а то потом жарко будет.

– Это хорошо. Это я приемлю. Отрок! коня!

– Шарабан прикажете? – выпучил глаза рыжий парень.

– Ты сказал! – ответил Дмитрий Петрович с жестом Петрония.

– Так вы переоденьтесь, я подожду, – вздохнул управляющий.

Дмитрий Петрович машинально пошел одеваться. Снял кольца, надел сапоги, косоворотку, картуз. Сели в шарабан. Управляющий причмокнул, лошадь тронула, и Дмитрий Петрович невольно подбоченился.

– Эхма! Хороша ты, мать-сыра земля!

Но тут же устыдился и сказал тоном Петрония:

– На колеснице, о друг мой, следовало бы ехать стоя.

Выехали на поля.

Замелькали, то подымаясь над желтыми колосьями, то опускаясь за них, пестрые платки жниц.

Где-то с края зазвенела переливная и укающая бабья песня.

И снова подбоченился Дмитрий Петрович, усмехнулся, шевельнул бровью, ухарски заломил картуз, ткнул локтем в бок Николая Иваныча.

– А что, Пахомыч, уродил нынче Бог овсеца хорошего, – сказал он, указывая на полосу гречихи. – Ась?

Управляющий молчал.

– Этаких бы овсов побольше, так и помирать не надо. Правда аль нет, Пахомыч? Ась? Прости, если что неладно согрубил.

– Овес плох в этом году, – уныло ответил Николай Иваныч. – Покупать придется.

– А ты, Пахомыч, не тужи, – не унимался Дмитрий Петрович. – Чать, сам знаешь: быль молодцу не укор.

Он спрыгнул с шарабана и молодецки зашагал по сжатому полю.

– Здорово, молодицы!

Сел на копну и долго пел, фальшивя и перевирая слова, единственную русскую песню, какую знал:

Во саду ли, в огороде

Собачка гуляла,

Ноги тонки, боки звонки,

Хвостик закорючкой.

Потом сказал сам себе:

– Эх, малый, спроворить бы сюда жбан доброго квасу нутро пополировать.

Прибежал рыжий Савелка звать к завтраку.

– Може, прикажете еще васильков нарвать, – осведомился парень. – Там Никита принес охапку, да не знает, куда ее девать. Пелагея говорит, припарки из их делать будете. Так, может, еще нарвать.

– Нет, не надо! – отрывисто сказал Дмитрий Петрович и грустно опустил голову.

– Что я наделал! Пел про боки звонки.. сапоги надел, квас пить собирался. Зачем? К чему? Кому это нужно? Разве это мой стиль? Что я наделал! О, красота, как скоро я забыл о тебе!

Он поплелся домой пешком, печально меся ногами бурую, мучнистую пыль.

– И зачем я создал это:

В лиловый день по вредным плевелам

Гулял зеленый человек.

– Зачем? Несчастный я человек. Кручусь без стиля на одном месте, как козел на привязи.

«Зеленый человек»! Далеко тебе, брат, до зеленого человека, как кулику до Петрова дня. Зеленым человеком родиться надо, а насильно в себе зелени не выработаешь. Так-то-с.

Он вздохнул и прибавил шагу.

– Иди, брат, в русской косоворотке на немецком фрыштыке итальянские макароны с голландским сыром есть! Ешь, да похваливай. И так тебе и надо!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю