355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Лохвицкая » Рассказы » Текст книги (страница 14)
Рассказы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:34

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Надежда Лохвицкая


Жанр:

   

Прочий юмор


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Яркая жизнь

В пять дней был создан мир.

«И увидел Бог, что хорошо», – сказано в Библии.

Увидел, что хорошо, и создал человека.

Зачем? – спрашивается.

Тем не менее создал.

Вот тут и пошло. Бог видит, «что хорошо», а человек сразу увидел, что неладно. И то нехорошо, и это неправильно, и почему заветы и для чего запреты.

А там – всем известная печальная история с яблоком. Съел человек яблоко, а вину свалил на змея. Он, мол, подстрекал. Прием, проживший многие века и доживший до нашего времени: если человек набедокурил, всегда во всем виноваты приятели.

Но не судьба человека интересует нас сейчас, а именно вопрос – зачем он был создан? Не потому ли, что и мироздание, как всякое художественное произведение, нуждалось в критике?

Конечно, не все в этом мироздании совершенно. Ерунды много. Зачем, например, у какой-нибудь луговой травинки двенадцать разновидностей и все ни к чему. И придет корова, и заберет широким языком, и слопает все двенадцать.

И зачем человеку отросток слепой кишки, который надо как можно скорее удалять?

– Ну-ну! – скажут. – Вы рассуждаете легкомысленно. Этот червеобразный отросток свидетельствует о том, что человек когда-то...

Не помню, о чем он свидетельствует, но, наверное, о какой-нибудь совсем нелестной штуке: о принадлежности к определенному роду обезьян или каких-нибудь южноазиатских водяных каракатиц. Пусть уж лучше не свидетельствует. Червеобразный! Эдакая гадость! А ведь сотворен.

Кроме дара критики, дан еще человеку дар фантазии. Критика осуждает, фантазия творит на свой лад. Поправить что-нибудь фактически, конечно, фантазия не может. И все «фактическое» большею частью так скучно и несовершенно, что принимать его в голом виде часто бывает неприятно, как нечто художественно не удачное.

И вот есть на свете натуры, которые этих нудных бытовых фактов принять не могут, не могут принять и считаться с ними не желают. Факт, по их мнению, может так же ошибиться, как и человек.

И вот они, эти люди, эстетически быта не воспринимающие, поправляют его своей фантазией (тоже для чего-то им дарованной, не хуже червеобразного отростка), и дальше живет в них этот быт, живет и распространяется уже в исправленном виде.

В просторечье называется это – враньем.

* * *

Все вышеизложенное есть только предисловие к повести о Валентине Петровне. Повести краткой, охватывающей всего только один день ее богатой событиями жизни.

Итак – живет на свете Валентина Петровна. Живет, как все мы, и шатко, и валко. Это внешне. Но на самом деле жизнь ее богата содержанием, пестра и разнообразна.

Внешняя сторона ее жизни такова: ей пятьдесят пять лет (это ведь тоже относится к внешней стороне), одета она скверно, с чужого плеча, волосы у нее какие-то пестрые, лицо мятое, но выражение глаз вдохновенное.

Живет она в комнате у вдовы Парфеновой, вяжущей светры на продажу. За комнату платит не очень аккуратно, но это с ее точки зрения – пустяки. (Парфенова с этим взглядом не согласна, но пока что решила терпеть.) Занятие Валентины Петровны – продавать светры Парфеновой, шить кошельки, рисовать пошетки – словом, что подвернется. Иногда, когда работы много, она просиживает по три, четыре дня, не выходя из дому, но – пожаловаться не может – впечатлений все-таки получает массу.

– Без вас приходил почтальон, – говорит она Парфеновой. – Я не знаю, любил ли этот человек когда-нибудь, но я прочла на его энергичном лице столько самоотвержения и готовности бороться за личное счастье, какие редко приходилось мне встречать. Я долго думала о нем, и, вероятно, воспоминание о нем глубоко врежется в мою душу на всю жизнь.

Или:

– Без вас угольщик принес уголь. Знаете, меня поразили необычайно ритмические движения всего его корпуса. В нем чувствуется незаурядно талантливая натура, и пойди он по другому пути – как знать, может быть, из него вышел бы второй Ван-Дик?

Если же Валентина Петровна выходит на улицу, то достаточно ей дойти до угловой булочной, чтоб жизнь ее наполнилась впечатлениями на два дня.

Она непременно встретит какую-нибудь девушку с итальянскими глазами, рваную, но, конечно, из высшего общества, встретит девчонку, дочку зеленщицы, которая, наверное, была в детстве украдена у высокопоставленных родителей, о чем свидетельствует ее необычайного благородства нос.

Она встретит в молочной совершенно незнакомого господина, который посмотрит на нее так, как будто хочет сказать: «От меня не скрыта ваша душа. Вы нежны и одиноки, и я понимаю красоту вашей печали».

– И откуда все это у вас берется? – удивляется вдова Парфенова.

Если же Валентине Петровне доводится провести вечер в гостях, то рассказов хватает на месяц. Одна поездка чего стоила.

– Вчера в трамвае ехал какой-то военный, поскольку я могу судить по благородству его выправки. Он так странно смотрел на меня, и т. д.

– Удивительно! – говорит Парфенова. – Как это вы ухитряетесь всегда кого-нибудь подцепить! Я вот каждый день в трамвае езжу, и, кроме блох, ничего подцепить не могу.

В тот день, в который начинается наша повесть, Валентина Петровна отнесла светр к Поповым. Там ее пригласили выпить чашку чая. У Поповых были гости. Рассказывали о каком-то Быкове, который изменяет жене.

– Ну, она скоро утешится, – вставил кто-то. – Ей, кажется, нравится какой-то французский художник.

– Не думаю, – заметил другой. – Она такая размазня.

После этого Валентина Петровна распрощалась и поехала в трамвае к Шуриным.

Народу в вагон набилось много. Ей пришлось стоять. И вот какой-то господин поднялся и уступил ей место.

Господин был довольно молодой, одет простовато, в толстом вязаном кашне, в руках держал два завернутых в бумагу магазинных пакета.

Валентина Петровна, взволнованная и смущенная, разглядывала его.

«Прост, но элегантен, – думала она. – Рыцарь. Это именно тот тип, который нравится женщинам. Если бы эта несчастная Быкова, о которой сегодня рассказывали, встретила такого человека на своем пути, он бы утешил ее. Он рыцарь. А может быть – и ничего нет удивительного в этом предположении – может быть, это и есть тот француз, который ей нравится. Это было бы ужасно. Я не хочу становиться ей поперек дороги. Я сумею себя устранить. Я сейчас же подойду к нему и скажу: «Я знаю, вы художник, вас любит несчастная Быкова, я себя устраняю». Скажу и спрыгну с площадки, и тихий сумрак огромного города поглотит мои шаги».

– Рю Лурмель! – крикнул кондуктор.

Валентина Петровна выскочила – это была ее остановка, на Лурмель жили Шурины.

О, ужас, о, счастье, и «он» тоже вылез. Он шел за ней, за ней!

С громко бьющимся сердцем она замедлила шаги, обернулась. Нет. Он повернулся к бульвару. Но они еще встретятся. Это предопределено.

У Шуриных удивлялись ее бледности. И она не могла молчать.

– Очень странная история. Самый фантастический роман, который когда-либо приходилось читать, – рассказывала она. – Вы меня знаете. Я не кокетка и не красавица. Я держу себя просто и одеваюсь скромно. И не знаю, и не понимаю, чем объяснить то странное внимание, которым я окружена в жизни. Почему любите меня вы, почему обожает Парфенова – это еще я могу понять. Но почему так тянет ко мне совершенно незнакомых мне людей – это порою прямо меня пугает. Уверяю вас – не льстит, а скорее пугает. Мне лично никого и ничего не надо. Пара голубей на подоконнике, полуувядшая роза в бокале, книжка любимого поэта на коленях, легкий ветерок, шевелящий мои кудри, – вот все, что мне нужно. Зачем мне этот вихрь страстей? Зачем эти ненужные мне призывы? Я их не хочу и не хотела. И вот теперь – драма. Вы мои друзья, я скажу вам всю правду. Негодяй Быков бросил свою жену. Страдалица влюбилась в француза-художника. Казалось бы, сама судьба улыбнулась ей. Художник – рыцарь, благородный облик в шерстяном кашне. Он может дать ей счастье. И вот – фатальная встреча. Все равно, как и где. Клянусь вам – я не виновата. Я не завлекала его. И я его не люблю. Я не хочу связывать мою жизнь, и без того такую бурную, с его призрачным существованием. Что мне делать? Я решила уехать, пока не поздно. Деньги – пустяки. Две-три тысячи всегда достать можно. Люди, которым я дорога, всегда придут мне на помощь. Я знаю, вам будет тяжело лишиться меня. Парфеновой тоже. И многим еще. Я как-нибудь проживу, но вы все – что будет с вами?

В эту минуту раздался звонок.

Валентина Петровна, сидевшая у двери в переднюю, вскочила, чтобы пропустить хозяина, и вместе с ним вышла в переднюю. Шурин открыл дверь.

– Ах!

Господин из трамвая, он, в толстом шерстяном кашне... Валентина Петровна покачнулась и схватилась за грудь двумя руками.

– Livraison! – сказал господин из трамвая, протягивая пакет.

– Лиза! Прислали лампу, – закричал Шурин. – Дай посыльному франк на чай.

Валентина Петровна прислонилась к притолоке, чтобы не упасть.

Она видела, как Лиза Шурина дала господину в кашне франк на чай и тот сказал «Мерси, мадам», и захлопнул за собою дверь.

Ей не хотелось сейчас же рассказывать все Шуриным. Ей хотелось все как следует обдумать, понять, как безумный художник все это придумал и проделал?

А вечером или завтра утром она расскажет всю эту небывалую историю вдове Парфеновой, взяв, конечно, с нее слово, что она никому не проговорится.

– Как интересна, сложна и богата моя жизнь! Как все это жутко и как ярко!

Поручик Каспар

Лицо у Сысоева было несимметричное. Один глаз больше другого и одна бровь выше. Бородка щипаная, лоб толкачом, волосы ежом. Тело сутулое, коротконогое. На пальцах-обрубышах, словно без последнего сустава, ногти обгрызены, изъедены до половины. Ноги маленькие, обутые в дамские башмаки серой парусины.

В слободку попал он случайно. Пробирался из-под Астрахани, где был сельским учителем, к отцу, в Киев, да поезд по дороге остановили, обстреляли и дальше не пустили. Сысоев пошел с полустанка лесом, потом через реку, через мост, дошел до монастыря, попросился ночевать, но монах сказал:

– У нас не советую, попроситесь лучше в слободке.

В слободке его пустили в сапожникову квартиру, в ней он и прожил пять месяцев.

Самого сапожника не было. Пропал, как многие в слободке и в городишке. Время было беспокойное – то захватывали большевики, то белые, то наезжал атаман Маруся, у которой, хоть и звалась она так ласково и по-домашнему, была своя артиллерия и служили настоящие полковники. После Маруси опять зашли большевики, и опять белые, а потом какая-то «банда», о которой никто ничего толком не знал, а главарем банды состоял бывший поручик по фамилии Каспар.

Вот в этой неразберихе и пропадали люди. Так пропал и сапожник, в квартире которого поселился Сысоев.

Занял он маленькую комнату с высоким порогом, около кухни, а в другой, большой, с двумя окнами на улицу, жила уже целый год молодая дьяконица Агния, муж которой где-то от кого-то скрывался.

Дьяконица была высокая, белая, с точно намороженным сизым румянцем на самых горбушках пухлых щек, с выпуклыми светлыми глазами.

И в дьяконицу эту влюбился Сысоев тоскливо и злобно, сам не сознавая, что влюблен. В луче этой любви не запела и не зацвела душа его и не засмеялась радостно. Он чувствовал только мутную тоску, когда дьяконица говорила о своем муже, не мог спать и до крови изгрызал ногти, если дьяконица засиживалась у своей подруги-портнихи, и до судорог ненавидел Петеньку Ветрова, приходившего петь с дьяконицей дуэты.

Петенька был писарь – щеголь, с пробором и завитушками, с цветным платочком в кармане, с нежным высоким голосом, разговаривал только с женщинами и любил намекать, что он незаконный сын высокой особы. С дьяконицей они пели вместе в церковном хоре, пока священник не сбежал не то от Маруси, не то от банды. Церковь временно закрыли, и Петенька стал приходить к дьяконице петь на дому.

Пели «Да исправится», и Петенька, любовно подкатывая глаза и выговаривая твердое оборотное «э» вместо мягкого, нежно склонялся к плечу дьяконицы и выводил:

Нэ отврати сэрдцэ твоэ.

Дьяконица смущалась и виновато косила выпуклыми глазами.

Сысоев думал, что говорить о дьяконе ему неприятно, потому что это «бесполезно», что не спит он, когда Агнии нет дома, потому что все равно калитка щелкнет и разбудит, а Петеньку Ветрова считал просто пустым и вредным человеком, который, только дайте время, сделает какую-нибудь подлость.

– Ему противно руку подавать, не то что...

Только раз в тихую, томную июньскую ночь он как будто понял в себе что-то...

В эту ночь нигде не стреляли, было спокойно.

Он вышел постоять у калитки и, сам не замечая как, пошел вдоль улицы к лесу. И тут уже, у последних слободских домишек, вдруг словно кто-то милый и забытый ласково взял за плечи и заглянул в лицо.

Много месяцев забыты были и звезды, и небо, и тихие тени ночных деревьев. Никто не смотрел на них, не видел и не помнил. Страшная жизнь, в которой все были виноваты и все выкручивались и оправдывались, заговорила новыми страшными и грубыми словами, наложившими запрет и на звезды, и на небо, и кто помнил о них – скрывал эти мысли как стыдное.

А тут вдруг само все пришло, подошло и встало рядом, тихо и просто.

Сысоев ухватил рукой густолиственную ветку орешника. Листья на ней были шершавые и теплые – словно пожал мохнатую звериную лапу, и осторожно, стараясь не оборвать и не помять, тихо отвел руку.

За низким деревянным сарайчиком, последним, протиснувшимся в самый лесок-березняк, тихо мерцавший в полумгле светлой ночи зыбкими стволами, обведенными кистью, сидело двое. Парень и девка. Сидели они на низком бревне, у самой стены, крепко сплетясь и прижавшись друг к другу. Она пригнула свою голову в темном платочке ниже его плеча. Он обнял ее обеими руками и охватил ногой ее колени. Так и застыли, не шевелясь. Из-под темного платья женщины виднелась полоска нижней твердой юбки. И было в этой полоске, в этом кусочке белья, о котором она не знала, что его видно, что-то трогательное и жалкое.

Сысоев долго смотрел на них испуганно, и радостно, и изумленно, как глядит на весеннее солнце вытолкнутый из темного зимнего хлева бык.

Они так и не шевелились.

Он тихо побрел, натыкаясь на кусты и заборы, и не сразу узнал свой дом. И за высокий порог своей комнаты принес Сысоев из этой ночи одну мысль, радостную и страшную.

– Вот ведь и эта Агния тоже могла бы так пригнуть голову и прижаться.

В слободке жилось сравнительно свободно. Обысков и обстрелов почти не бывало. В городе даже саму слободку считали опасной и при всяких переменах пугали друг друга слухами, будто слободка вооружена и идет горожан грабить.

О правящем уже вторую неделю поручике Каспаре говорили всякие чудеса. Прежде всего, будто был он на пожаре, когда горел гостиный двор, и строго-настрого запретил грабить и даже поставил караульных стеречь погорелое добро.

Потом говорили, будто какой-то старухе дал денег.

Все это быстро сделало его героем среди местного населения.

Дьяконица прибежала поздно вечером от портнихи возбужденная и быстрая, какой ее никогда еще не видали. С ней произошло необычайное приключение: всю дорогу преследовал ее какой-то человек. Шел за ней молча, но неотступно. Она трусила, думала, что грабитель или обидчик, и все прибавляла шагу. А у самого дома он вдруг по-военному приложил руку к козырьку и почтительно сказал:

– Не волнуйтесь, сударыня, я ничего худого не замышлял, а провожал вас только из желания защитить в случае чего. Время все-таки неспокойное.

– Это, наверное, был поручик Каспар, уж можете быть уверены! – задыхаясь твердила дьяконица, прижимая ладони к сизым щекам.

– А как он был одет? – деловито расспрашивал Сысоев. – Наружность какая?

– Лица не разглядела, а одет был обыкновенно – сапоги высокие, козырек... Темно уж было. Только это, наверное, он.

Пришедшему утром Петеньке Ветрову приключение Агнии не понравилось. Ему уже прямо так, ни в чем не сомневаясь, рассказали, что провожал сам поручик Каспар.

– Я понимаю, если бы еще он сразу представился, или зашел бы в дом, или вообще... Не знаю. Мне его поведение не нравится.

– А по-моему, именно и хорошо, что он пожелал остаться инкогнито! – вступился Сысоев.

Дьяконица взглянула на него восторженно и благодарно.

От взгляда этого Сысоев покраснел и на мгновение закрыл глаза.

– Вы не понимаете, что это не по-светски! – злился Петенька. Его особенно уязвило слово «инкогнито». Неприятно было, что сказал его урод Сысоев, а не сам он, Петенька, любящий слова тонкие и красивые.

– Нет, мы прекрасно понимаем, – возражала дьяконица, и от этого «мы» снова весь затрепетал Сысоев. – Мы понимаем, что именно так, инкогнито, и нужно было поступить. Это именно благородно, а вовсе не лезть в знакомство.

– Вы так рассуждаете, – язвительно кривя рот, ответил Петенька, – потому что не имеете представления о том, как себя держать в высшем кругу.

У него нос стал совсем белый.

– Именно имеем представление! Именно имеем!

– Удивляюсь вам! – фыркнул Петенька и стал тыкаться по углам, ища свою фуражку.

Видя, что он уходит, дьяконица разволновалась и рассердилась еще больше.

– Поручик Каспар такой человек, за которого каждый умрет с радостью! – почти кричала она. – Да, именно умрет. А вы этого не понимаете.

Петенька отыскал свою фуражку и, не прощаясь, вышел из комнаты.

Вечером дьяконица в первый раз переступила через высокий сысоевский порог и, присев на сломанную табуретку – единственную его мебель, – долго говорила про поручика Каспара.

Сысоев отвечал восторженно и умиленно.

– Разве такие Ветровы могут понять что-нибудь подобное, – робко вставил он мимоходом и затем подождал – что будет.

– Ветров – поверхностный человек, – холодно ответила дьяконица и тотчас ушла.

Но Сысоев не понял, что она ушла именно после его заключения. Для него всю ночь ангелы пели:

– Поверхностный человек! Ветров – поверхностный человек!

Утром проснулся рано, вспомнил все и подумал:

«Каков же я таков и на что я надеюсь?»

Лица своего он давно не видел – зеркал в доме не было. Пощупал свою щипаную бороденку, лоб-толкач – ничего не понял.

Вытянул правую руку, растопырил короткие пальцы с изъеденными ногтями и долго удивленно смотрел.

– Нет... руки у меня, действительно... так себе.

Стало скучно и беспокойно и больше о себе думать не захотелось.

Дьяконица весь день не показывалась, а вечером ушла.

В городе начались опять какие-то беспорядки. Слышны были выстрелы. Два раза пролетел через слободку озверелый автомобиль.

Как всегда в тревожное время, пришел наведаться о. Онисим, старенький заштатный священник. Он был дальним родственником дьяконицы и жил в одном доме с ее подругой-портнихой.

Всегда испуганный, глуховатый, подслеповатый, он по вкоренившейся семинарской привычке называл собеседника «отче», будь это даже женщина.

– Агния, налей, отче, кваску капельку.

Новой жизни боялся, кружил головой и шептал:

– Пропустили время, отче... Должен был царь сам согнать всех нигилистов в один загон и спросить: «чего вам, собственно, отче, нужно?» А теперь время упущено.

– Благополучна ли Агния? – спросил о. Онисим вышедшего к нему на стук Сысоева.

– А разве она не у вас? – спросил тот, побледнел и отвернулся.

– Нету у нас. Не была. Когда ушла?

– Еще во вторник. Третий день.

Помолчали.

– Надо в полицию заявить. Всегда, отче, в полицию заявляли.

– Я заявлю. Только полиции-то ведь нет.

– Ин и правда. Тогда надо идти к самому поручику Каспару. Прямо к нему в здание управы, пойти и сказать: «помоги, отче, распорядись».

Он отдаст приказ и разыщут. Может быть, арестована?

– Я пойду.

– Ну, благослови Бог.

В городке улицы были пусты и все двери заперты. Со стороны собора стреляли часто, пулеметом. Провезли на ошалелом автомобиле какой-то большой ящик. Люди без шапок – человек восемь – сгрудились, держали этот ящик, и лица у них были испуганные и злобные.

Площадь около управы была пуста, только у самой двери, настежь открытой, лежал человек, неестественно плотно прижавшись к земле. Рот у него был весь в крови.

Сысоев поднялся по лестнице. Везде было пусто, двери все открыты, как бывает, когда в квартире работают маляры.

«Если остановят, назову имя поручика Каспара».

Обойдя все комнаты и не найдя никого, он стал спускаться с лестницы, когда услышал за собой топот ног. Трое с ружьями догоняли его.

– Поручик Каспар! – сказал Сысоев.

– Стой!

– Поручик Каспар! – крикнул один из подбежавших, повернув голову к кому-то наверх.

Двое схватили его за руки, неловко и больно. Третий обшарил карманы и пазуху.

– Я хотел сделать заявление, – сказал Сысоев.

Его не слушали.

– Веди! – сказал один.

И все трое ухватились за Сысоева и, мешая ему идти, потащили его вниз. Лица у всех были растерянные и напряженные.

Вечером оставили Сысоева одного в маленьком амбарчике с дырой под потолком вместо окна.

Он сидел на земляном полу, поджав под себя свои короткие ноги и думал.

Делалось что-то непонятное, какое-то непоправимое недоразумение, как бывает только во сне.

«Почему они называют меня поручик Каспар? Я отрицаю, а они переглядываются с усмешкой. А один сказал: «Все они, сволочи, таковы. Чуть припугнешь, ото всего отречется». Он на это ответил гордо: «Нет, поручик Каспар не таков». После этого они еще больше укрепились в своем заблуждении. И ему больше отрицать не хотелось. Завтра, наверное, справятся у него на квартире и все узнается. Почему не показали его сегодня кому-нибудь из арестованных каспаровцев? Они какие-то растерянные и испуганные. Один спросил: «поручик Каспар, где у вас спрятаны деньги?» А он ответил: «поручик Каспар никогда не был предателем». Все шло так странно, точно не на самом деле, а будто он стоит у высокого порога своей комнаты и рассказывает все это внимательно и восторженно слушающей Агнии.

Так вот, Агния Сергеевна, как ответил на это поручик Каспар.

А она вспыхнула и шепчет – «мы» это понимаем.

Но что же делается на самом деле? Может быть, Каспара убили и труп не опознан? А потом будут говорить, что он отрекся и струсил и вел себя малодушно и гадко, вот так – сидел, поджав ноги в амбарчике, как урод несчастный. Он погиб, а «мы», любившие его, призваны судьбой надругаться над честью и памятью его».

О том, что пропала дьяконица, ему думать не хотелось. Где-то глубоко, почти подсознательно, он знал, где она, у кого ее нужно искать, но было слишком страшно вылить это в настоящую мысль, в настоящие слова, и он притворялся, будто считает ее арестованной.

Уже дыра под крышей обозначилась яснее, опрозрачнела, а он еще не спал. Поднялся, покачался на своих коротких ногах и неуклюже-цепко полез, хватаясь за выступы бревен, к окну.

Ночь только еще переломилась. Небо мутным, матово-беловатым стеклом еще было неподвижно, не оплывалось рассветной алостью и темными, одноцветными зубцами без теней врезались в него верхушки деревьев.

Где-то за амбаром говорили голоса, но тишины ночной они не трогали. Она была сама по себе, глубокая, тихая, – замерла и не дышит.

И вдруг зашуршало дерево у самого окна, задрожало, закачало веткой, и сердитый птичий голос закричал, забранился резко с почти человеческой выразительностью. Отвечал ему другой птичий голос, такой же сердитый, но как бы возражающий и оправдывающийся. Ссора продолжалась несколько минут. Потом все стихло, и только, медленно плывя по воздуху, опустилось на землю черное птичье перо да насмешливый писк с соседнего дерева три раза повторил одну и ту же фразу вопросительно и едко.

«Как чудесно все на свете! – думал Сысоев, сидя снова на полу амбарчика. – Как чудесна и сладка наша земная жизнь! Вот птица – я даже и имени-то ее не знаю, и не видел ее, может, никогда, а она живет, и вот ссорится, и сердится, и все, как мы... Мало мы знаем нашу землю! Оттого и уходить с нее так трудно. Чувствует человек, что не взял, не вобрал в душу данного ему Богом сокровища, и тоскует душа его неполная, несытая».

Лег на землю тихий и умиленный, и приснилась ему ягодка-земляничина. Крупная, красная и говорила как деревенская девочка, тоненьким голоском на «о».

– Больно много вы ерохтитесь! Все-то целый день ерохтитесь! А я всю жизнь на одном месте стою, корешком вглубь иду, землю постигаю...

Пришли за Сысоевым опять трое, но уже не те, что взяли его. Они страшно торопились, дергались и, когда вдоль улицы прострекотал мотор, долго прислушивались. Несколько человек пробежали, стреляя. Кто-то крикнул: «Надо скорей!»

Сысоева вывели из амбарчика. Двое шли по бокам, один сзади. У всех трех в руках были ружья. У всех трех на лице одинаковый испуг, и вели они Сысоева не злобно, а даже как будто доброжелательно, и он шел покорно и просто, составляя с ними одну группу, занятую одним и тем же делом.

Вышли за амбарчик, прошли вглубь к заборам, проглянули вдоль и чего-то испугались. Испугался с ними и Сысоев, хотя не знал чего, и вместе с ними также быстро повернул в сторону леса.

– Надо было прямо там же, на месте, – сказал одни из трех. – И чего выводили!

Другие кивнули головой. Кивнул и Сысоев.

Повернули опять к амбарчику и, когда уже подходили, брызнуло через березняк теплое желтое солнце, ослепило и зажмурило Сысоеву глаза.

– Сюда, к стенке, – озабоченно сказал один из трех, и это знакомое выражение всколыхнуло Сысоева.

– К стенке?

И вдруг крикнула мысль: «Поручик Каспар умирает!»

Но душа оставалась такой же покорной и умиленной, как во сне, когда говорила с нею ягода-земляничина.

– Да, Агния Сергеевна! Поручик Каспар умер героем! Ни одна фибра его лица не дрогнула! Он гордо поднял голову и смотрел прямо на солнце! Поручик Каспар умеет умирать, и «мы» это знаем!

Он повернул лицо к солнцу, но усталые глаза заслезились и зажмурились.

– Вот! Даже этого не могу!

Улыбнулся виновато и, прежде чем раздался выстрел, низко свесил голову на грудь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю