Текст книги "СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ [Василий II Темный]"
Автор книги: Н. Лихарев
Соавторы: О. Гладышева,Борис Дедюхин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Тегиня не отозвался, как не слыхал – разговор принимал слишком опасный оборот.
И тогда Улу-Махмет высказал своё решение:
– Канязь Юрий! Повелеваю тебе в знак покорности подвести коня великому князю [59]59
Повелеваю тебе в знак покорности подвести коня великому князю… – древний азиатский обычай, которым означалась власть государя верховного над другими князьями.
[Закрыть], царю Руси Василию.
Юрий Дмитриевич побледнел:
– Как? Я… коня… мальчишке?
Семён Оболенский, не участвовавший в споре, сейчас приблизился к нему, сказал на ухо:
– Не упрямься. Вспомни Михаила Черниговского, Михаила Тверского, других князей, головы здесь сложивших.
Понимал Юрий Дмитриевич, с каким огнём играет, но усмирить своё исступление не мог. Ему стало всё нипочём.
Понял ли Василий Васильевич его состояние, просто ли был рад поскорее завершить дело, но сказал великодушно:
– Мне достаточно крестоцелования.
Улу-Махмет и Тегиня молча, согласились с этим.
Спор был решён. Мир установлен.
Но только до утра.
8
Ханская ставка располагалась в степи по установленному ещё со времён Чингисхана порядку. Каждая десятка воинов имела свою юрту. Войсковая сотня состояла из десяти юрт, ставившихся кругом, в центре которого находился сотник, и об этом оповещало знамя с его тамгой. Шатёр тысячника располагался в центре десяти кругов, каждый из которых состоял из десяти юрт. Во главе тысячи стоял эмир, или князь. У него знамя иное – на древке полумесяц, под которым вьётся красный конский хвост. Возле голубой, расшитой золотом, а потому и называющейся Золотой юрты водружено знамя священной войны – знамя пророка Махаммеда. Здесь ставка самого хана.
И вот весь этот громадный, многолюдный стан был поднят на ноги ночью по приказу Улу-Махмета. Примчавшийся к нему из-за Волги вестник принёс сообщение; Кинга-Ахмед, сын Тохтамыша, давнего супостата Золотой Орды, идёт войной с несметным воинством.
Десятки, сотни, тысячи воинов под громкие возгласы тысяцких и сотников разбирали луки со стрелами, щиты и сабли, готовились держать круговую оборону.
Хану было не до русских улусников, а те и сами стали спешно собираться в дорогу.
В большом сомнении пребывал Тегиня – ведь Кинга-Ахмед приходился ему дальним родственником. Хан знал об этом и беспокоился: а ну как переметнётся Тегиня со своими воинами к неприятелю?
Русские гости пришли прощаться. И тут осенило Улу-Махмета:
– Тарагой канязь Юрий! Я даю тебе ярлык на город Дмитров, пускай там живут два твоих Дмитрия.
Юрий Дмитриевич хоть этому был рад. Подобрел к хану и Тегиня. И сам Улу-Махмет был рад найденному решению. Прощаясь с Василием, бросил небрежно:
– Ни сана, ни мана!
– Ни тебе, ни мне, – перевёл Всеволожский.
Двинулись прочь от Орды два русских обоза с верхоконными впереди. Разными дорогами пошли, но в одном направлении – в полуночную сторону, в Русскую землю. Порывы ветра доносили запах цветущего вереска, песчаные увалы сменялись неглубокими долинами, которые переходили в ровную, как столешница, степь. А где-то там, за миражами и пляшущими пыльными смерчами, лежала родная земля-Русь…
Глава третья 1433 (6941) г. ПОЯС ДМИТРИЯ ДОНСКОГО
1
Хотя тяжба в Орде закончилась в пользу Василия Васильевича и, как предсказывала прозорливица Фотиния, он вернулся в Москву на белом коне, кто-то распустил злонамеренный наговор, будто княжение не взял ни един.
На Петров день, 29 июня 1432 года, они с Юрием Дмитриевичем выехали из ордынской ставки каждый своей дорогой, оба на одинаковых быстроногих половецких скоках, а ханское – «ни сана, ни мана» – полетело ветром впереди них, начало гулять по княжеским и боярским хоромам в Москве, Владимире, Ростове, Нижнем Новгороде и даже в далёком Пскове.
Узнав об этом, юный великий князь стал чувствовать себя ещё более шатко, нежели до поездки в Степь. Стал Василий Васильевич раздражительным, мог накричать несправедливо на самых близких ему людей, а потом впадал в глубокое уныние, ощущал в сердце мертвящую пустоту. Запирался в опочивальне, пытался облегчить душу молитвами с обильными слезами; из-за этого в покоях среди великокняжеского люда начал бродить такой опасливый вопрос: а не повредился ли умом великий князь?
Софья Витовтовна видела болезненное состояние сына, испытывала к нему глубокую жалость, но помочь не умела.
И преданнейший Иван Дмитриевич Всеволожский не находил слов ободрения, одно твердил:
– Он тебе, государь, неровня, Юрий Дмитриевич.
Боголюбивый и богобоязненный, с детских лет чтитель православной веры, Василий исправно отстаивал в Успенском соборе все девять служб, а кроме того, молился в одиночестве в крестовой дворцовой церкви, но обретал от этого некое утешение и душевное успокоение лишь кратковременно, а затем бесовские соблазны нападали с утроенной силой, толкли сердце его в тоске.
Однажды после Великого Повечерия он вернулся с ощущением особенно безнадёжного, одновременно тягостного и сладостного отчаяния. Пока шёл от собора ко дворцу, всё повторял только что слышанную молитву: «Упование моё – Отец, Прибежище моё – Сын, Покров мой – Дух Святый, Троице Святая, слава Тебе!» Но с каждым повторением всё прочнее вселялись страх и скорбь, всё острее нуждалась душа в заступе.
Казалось, в ночном мраке над головой ярились сатанинские силы, клубились по тёмным закоулкам. Василий усилил молитву, заспешил ко дворцу, где у входа стояли два стражника с факелами. Огонь в поднятых на шестах чашах беспокойно метался, то удлиняя, то укорачивая тени, безжизненные, но преследующие человека по пятам.
– Нищ есмь и убог, Боже, помози мне! – прошептал Василий и с облегчением нырнул в дверной проём.
Но и в домашней молельне не нашёл он покоя, чувствовал себя, будто на погосте, одиноким, всеми покинутым. Начал класть земные поклоны перед Спасом:
– Исцели мя, Господи, яко смятошася кости мои, и душа моя смятеся зело.
Все чётки перебрал дважды, творя молитву Иисусову, а желанное облегчение было всё так же далеко. Снова пришла на память молитва Повечерия: «Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче». И тут его вдруг осенило: не от того ли смятение его, что страшит мысль о врагах невидимых. Как от них оборониться? От дяди родного, врага давнишнего? Самому себе было боязно признаться, что отношение его к дяде двойственно: что тот враг ему, Василий знал доподлинно, но гнал это знание от себя как наваждение: нет, не хочу, не может быть! И, несмотря на внушение близких, собственное сердце клонило его к миру с дядей, воображение нередко рисовало счастливые картины согласия и любви.
Они немного бывали вместе, чаще виделись во время поездки в Орду, но этого общения хватило Василию, чтобы признать, хотя бы тайно, в душе, что Юрий Дмитриевич не завистлив и не хищен, он добр к людям, умеет сказать похвальное слово даже тогда, когда другой ничего, кроме порицания, не находит. Знал Василий, что дядя говорит и про него самого: юн возрастом, но нравом, дескать, своеволен и отважен. Это слышать было приятно, хотя сам-то Василий понимал, что он лишь вид такой делает, по совету Всеволожского. О Всеволожском дядя отозвался, как о пчёлке, которая несёт, пусть малый, но полезный и постоянный взяток в великокняжеский улей и жалит только грешников; Софью Витовтовну сравнил с Москвой-рекой в половодье. А уж как вспоминает Юрий Дмитриевич отца своего, князя Донского! Как бы только не касался при этом старшего брата, отца Василия… Говорит, что Донской был и при жизни славен, известен как человек чести, благонравия, живший в ладу с совестью и долгом чистого своего сердца, а после смерти стали чтить его ещё выше, потому что на память о нём не влияли ни зависть, ни мелочные обиды других князей, сменивший его новый великий князь Василий Дмитриевич не имел благородных свойств своего отца, ни добросердечия его, ни великодушия геройского, ни мужества воинского и не только не продолжил дела отца, первого победителя татар, но угодил в ещё большую кабалу к Орде. Правда, оговаривался дядя, что отец Василия был благоразумен, осторожен, о детях своих сильно радел, но поди знай – похвала это или тонкая хула?
Неспроста Улу-Махмет уколол его вопросом о двух сыновьях с одинаковым именем. И дядя, не сморгнув, ответил, что в честь Дмитрия Донского они названы. Один Дмитрий прозван Красным за пригожесть и хороший нрав, а другой Шемякой за то, что наряжаться любит безмерно. Тегиня, когда увидел его первый раз, сказал по-своему: чимэху – нарядный, а потом уж русские переиначили татарское словцо в Шемяку.
Отец же Василия, правда, радел о детях своих – и что тут может быть плохого? Даже имя своё сыну передал, это ведь редко случается, Василию сейчас семнадцать лет – столько же и отцу было, когда он стал великим князем. И у него, надо думать, были супротивники и завистники. Ведь и тверской, и нижегородский княжья бегали в Орду за ярлыком… Как же сумел отец перебороть их? Его возвёл на престол посол царский Шиахмат. И всё. После этого больше никто не спорил с ним о чести быть великим князем московским. Почему же не поступить и Василию, как отец? Надо провести посажение на великокняжеский стол! Жар нетерпения и восторга охватил Василия: сам решил!
Утром проснулся и первое что ощутил, доброту в сердце, даже великодушие. И на дядю сразу перестал обижаться.
В Орде он постоянно чувствовал свою зависимость от боярина Всеволожского, был не уверен в себе, все надежды возлагал на всемогущего Ивана Дмитриевича. А когда тому удалось склонить дело в пользу Василия, захотелось избавиться от этой зависимости, позабыть, что только Всеволожскому обязан удачным исходом. И вот запоздало вернулось чувство благодарности, вспомнились слова Ивана Дмитриевича, какие обронил тот на возвратном пути:
– Соскучился я по дому. Дочь у меня Настенька – невеста, цвет маковый. – И взглянул на Василия испытующе, с кротким ожиданием.
Дрогнула тогда душа юного князя: как-то свидимся с ней? А свидеться-то по возвращении и не пришлось, словом даже не удалось перемолвиться. Всеволожский, как чуял, стал прятать Настеньку, в сад княжеский не дозволял ходить больше: девку на выданье береги пуще глазу, чтоб слова худого о ней не молвилось, подозрения не пало, слуху вздорного не пустили. И Василий, в душевной смуте пребывая, как-то не торопился возобновлять тайные свидания, но вот увидел её в Успенском соборе за обедней среди молящихся в предхрамии женщин, и сердце бухнуло колоколом: «Сватов слать!»
Ещё больше уверенности в себе почувствовал Василий, ещё победнее трубило в душе; «Сам! Сам всё решу!»
2
Шёл в покои матери – не узнать: плечи расправлены, голову держит высоко, смотрит смело, не отводя глаз.
– Матушка! Отдал мне Улу-Махмет княжение, но поднесь кривотолки плодятся. Дабы пресечь их и дадюшку дорогого осадить, решил я, что надобно поживее, торжественное посажение на престол провести. Как деда и отца сажали.
Софья Витовтовна недоуменно вздёрнула густые седые брови, удивилась про себя: неужели не знает он, что это дело давно решённое. Первым побуждением было сказать: «Эка, спохватился ты, великий князь! Мы с Иваном Дмитриевичем сразу же послали к хану грамоту, уж и ответную гонец привес к Покрову ждём в Москву царевича Мансыра. Но чуткое материнское сердце подсказало ей иные слова:
– Беспременно так и будет по твоему усмотрению. Вот я велю боярам подготовить всё. – Подошла, обняла сына, поцеловала в пробор гладких волос:– Ещё что в головке твоей родилось?
У Василия было что в головке:
– Ещё… Ещё надо бы молодую великую княгиню в терем к нам ввести.
– Ладно говоришь, хвалю! Надо, надо, елико возможно, спешно озаботиться о дальнейшей судьбе престола, о наследниках.
Василий не наследниками был озабочен, а маковым цветом Настенькой, но не выдал себя, застыдился, поддакнул матери:
– Истинно так! Дядюшке ещё труднее будет рыпаться.
– Умно, сынок, говоришь, глубоко проницаешь, – одобрила его Софья Витовтовна:– Власть сильна межкняжескими скрепами, многими и разными родствами – крестными, духовными, а того надёжнее – семейными. Я тебе и невесту нашла гожую – Марью Ярославну.
– Какую ещё Марью, матушка! – воскликнул он. – Не об ней совсем моё мечтание давнее!
– Знаю. Но послушай да вникни. Марья – это сестра серпуховского князя Василия Ярославича. Другая его сестра замужем за верейско-белозерским князем Михаилом Андреевичем, значит, обретёшь ты зараз в друзья и союзники серпуховского шурина и белозерского свояка. Это не только треть Москвы, но и на Литву выход. А белозерские края – для надёжного пригляда за вольным Новгородом да для чёрного бора, ведь обязался ты хану ордынскому собирать дань со всех княжеств. – Многоречива стала Софья Витовтовна. Сын при имени невесты даже в лице переменился и глаза потупил, не смотрит на мать. Плохо это. Всегда послушен был, податлив, а тут – на тебе! Надо малость смягчить разговор. – Ну, что ты закручинился? – уже ласковее продолжала она. – Добрую жену взять, ни скуки, ни горя не знать, а?
– Нет, матушка, не женюсь на серпуховской, не хочу. Нету моего согласия. И так никакой радости в жизни!
– Мы не для радостей родимся на этот свет, сынок, а для терпения. Надо судьбу свою нести как крест.
– Иль ты только терпела? А радости не было?
– И терпела много, и радость знала. Я отца твоего любила. – Софья Витовтовна сделала такой, вид, будто решается на трудное признание! – А ты думаешь, он хотел на мне жениться? Прямо костром горел, да? Думаешь, я не видела этого, не проницала? Его батюшка мой заставил. Как посидел Василий Дмитрия в Орде в плену, понял, что значит сильного союзника иметь. Вот и женился. Но ведь не раскаялся потом! Люба я ему стала. И ты свыкнешься. Великие князья собою не распоряжаются, на ком жениться. На ком надо, на том и…Попробуй-ка один-то со всем справиться! Сумеешь ли?
– Значит, и отец тоже? – растерянно пробормотал Василий.
– Говорю, полюбил потом! Постепенно! – повысила голос Софья Витовтовна. – И жалел меня, и угодить старался во всём.
– Так ведь то ты, матушка, – пытался взять лестью Василий. – А что там за Марья, не знаю.
Софья Витовтовна горделиво усмехнулась:
– Ничего девушка. Достойная. Знаю, хороша Настя Всеволожская, да и без неё Иван Дмитриевич предан тебе верно и радетельно. Но ты ему допрежь не говори. Пусть пока в сокровенности наш с тобою уговор будет, – велела грозная старуха.
Василий подавленно молчал.
3
Иван Дмитриевич Всеволожский вышел из великокняжеского дворца в сугубой печали. Спустился неверными шагами, придерживаясь за резные балясины, с Красного высокого крыльца и завернул сразу в сторону Боровицких ворот, чтобы не повстречаться ни с кем, одному в этом тихом углу Кремля побыть. От первобытного бора остались редко разбросанные по склону красностволые сосны, сквозь которые ясно просматривалась белая церковь Спаса – приземистая, толстая… Как дородная великая княгиня Софья Витовтовна. Церковь упирается золотым маковцом в голубое небо. А Софья Витовтовна сидела на троне в золотом венце хмуроватая, отчуждённая. Будто не вечор ещё говорила: «И что бы я, слабая женщина, без тебя делала, Иван?» А теперь совсем по-другому завела:
– Хотела я породниться с тобой, Иван Дмитриевич, да не судьба, знать. Дурная молва по Москве идёт и твоих ушей, небось коснулась. Сердце у него ёкнуло: не к добру сии речи неласковы. Кто-то чего-то успел накрякать в уши княгине, пока он в Орде для её сына старался, от жены, от детей в разлуке жил.
Поднял крутую бровь Иван Дмитриевич и надменно и жалобно:
– Не томи… что?
Но не запыхала по-бывалошному Софья Витовтовна при слове: «Не томи…» – это у них знак такой был, им двоим лишь понятный, а сказала со сквознячком в голосе, хоть и приветливо:
– Присядь вот, указала на резной деревянный столец [60]60
Столец (стар, церк.) – сиденье, стул, скамья или табурет.
[Закрыть],– сядь, посиди, послушай.
Иван Дмитриевич глядел на неё в замешательстве: куда вывернет? – хотя старался глядеть ласково… Остарела Софья за год ещё более. В Орде совсем не вспоминал её, а тут даже жалость почувствовал. Жена как хлебушек простой, да мягкий, а тут мяса каменны аж из-под мышек выпирают. Совсем охоты никакой нету…
Жена встретила, будто вчера виделись, смешком озорным, кругленьким, голову на плечо кинула, сама уж кафтан на груди рвёт, рубаху развязывает. Обнял её туго, всё ж своя баба, венчанная. Татарки в Орде – тьфу! Ни в каком месте у них ничего не разыщешь. Все какие-то тощие попадались. Как ты над ними ни старайся – ни тебе, ни им радости, ни вздрогу, ни рыку не дождёшься. И чего ты, Софья, студёно смотришь?… Вот брошу тебя сейчас на ковёр и венец твой сшибу. Иван Дмитриевич прислушался к себе: нет, никакой охоты нету, батюшки! Нарочно вспоминалось, как жена косами чёрными по плечам гладит, по спине ими метёт, как хвостом чертячьим, прямо огонь по хребту пускает…
– Ты слышишь ли меня, Иван Дмитрич? – донёсся до него сквозь сладкие мечтания голос княгини.
– Говори, слушаю. Соскучился я.
– Ты, кажется, в Орде и врать-то разучился, как прежде. Дивлюсь я.
– Переменилась ты ко мне…
– Заче-ем, дружечка мой сладкий! Только голова теперь другим занята.
– Говори же скорей. Я – в желании.
– Не ври больше про это. А слушай про сурьёзноё.
Слушал её долго. Будто мёду пополам с помоями напился. Гнева не испытывал, потому как её слова не первый снег на голову. Всё уже предано огласке в княжеских и боярских домах. Важно было услышать, что сама Софья думает.
Он миновал Боровицкие ворота и неторопливо пошёл по берегу Неглинной вниз, пытаясь осмыслить услышанное и принять какое-то решение. Принять его было необходимо, он нутром чувствовал, что нельзя всё оставить так, будто ничего не произошло, да и невозможно такую видимость создать, даже если и захочешь.
Чудовищна людская неблагодарность! Закладывая голову в Орде ради Софьиного отпрыска, Иван Дмитриевич очень хорошо понимал, что этим восстановил против себя не только окружение князя Юрия, но и всех великокняжеских бояр. Да то и понять легко: кому не отвратно зреть, как объезжает тебя соперник, всё большую и большую власть в длань забирает. Но он успокаивал себя: все окупится великокняжеским благоволением. Окупилось…
Да и только ли в ордынских делах порадел он великокняжеской семье! Сколько лет стоял Иван Дмитриевич в челе московского боярства, ко всему причастен был: с его помощью удалось Софье в последние годы установить строгий порядок решения судебных дел большим наместником московским, что в назидание потомкам утверждено в Записке о душегубстве. Иван Дмитриевич помог преобразовать монетное дело, установив единый вес монет и настояв, чтобы на одной стороне их было имя великого князя Василия Васильевича, а на другой – удельных князей. Громадное это было дело для благополучия великокняжеского двора. Софья сама это напомнила: да, да, великое дело. Но для того, видно, лишь напомнила, чтобы вздохнуть притворно:
– Так легко ли мне было, голубчик Иван Дмитриевич, слышать, что ты, в Орде находясь, дочь свою сватал князю Юрию? Конечно, не Настеньку, другую дочь ты предлагал в жёны его сыну, однако можешь ли ты находиться в родстве и со мной, и с Юрием, врагом нашим заклятым?
Иван Дмитриевич понял, что от него больше не требуется ни объяснений, ни оправданий, ни заверений. Он поднялся со стольца, сказал устало:
– Навет это, государыня. Ни слова правды нет, крест кладу. – И вышел, не одарив её прощальным взглядом.
Настенька самая младшая дочка. Другая, Агапия, тоже на выданье, Беда с этими дочерями. Старшую десять лет назад определил замуж за тверского великого князя – овдовела. Самая старшая была замужем за сыном Владимира Андреевича Храброго – Андреем, но и тот вскоре умер, оставив дочку-сироту. Сирота выросла, Иван Дмитриевич сосватал внуку за Василия Косого, сына Юрия, это правда… Стой-стой, погоди!.. Вот как клевета-то родилась! Не внуку будто бы, а дочь, и не летошний год, а в Орде будто бы… Ловко навонял кто-то! Тихо бзнул, а далеко пахнет.
Всеволожский спустился к стрелке, где Неглинная сливается с рекой Москвой, размышлял, кто же пустил такую ядовитую стрелу в него. Мог это быть боярин Захар Иванович Кошкин: его племянницу Марью Ярославну прочат в невесты великому князю, надо было убрать соперницу Настеньку. И не только Кошкин. Кто-то из бояр Добринских мог быть-из зависти к Всеволожскому. Они уж и раньше пытались вперёд него посунуться, угодить Софье Витовтовне. А вот и один из них, ростовский наместник Пётр Константинович, в приметном своём червчатом [61]61
Червчатый – багряный, багровый, ярко-малиновый.
[Закрыть]кафтане. Остановился возле угловой Свибловой [62]62
…возле угловойСвибловой стрельницы… – угловая башня в Кремле, в устье реки Неглинной, стояла возле двора знатных бояр Свибловых; позже эта башня получила название Водовзводной, поскольку в ней установили водоподъёмную машину.
[Закрыть]стрельницы на Подоле Кремля. Первым побуждением Всеволожского было не заметить его, спуститься в низину, где граяли в большом волнении грачи, готовясь к отлёту в тёплые края, но Добринский тоже заметил Ивана Дмитриевича и ждал, делая рукой призывные знаки.
Иван Дмитриевич подошёл, сказал, в глаза ему глядя, как в холодную воду бросаясь:
– Когда мы были в Орде, слышал ли ты, Пётр Константинович, как я дочь свою сватал князю Юрию?
Добринский с ответом не спешил, бороду окладистую с любовью гладил, а червяки зелёные заёрзали в глазах:
– Нет, Иван Дмитриевич, этого я не слышал, чего нет, того нет. Но слышал, как ты уговаривал Улу-Махмета отдать князю Юрию город Дмитров. И он отдал по твоему слову…
Эта стрела была ещё смертельнее, потому что укрыться от неё вовсе не возможно: Иван Дмитриевич, верно, уговаривал хана отдать выморочный Дмитров князю Юрию, чтобы как-то утешить его. А если б не дали ему Дмитрова, Бог весть, как ещё развивалась бы тяжба-то. Могло бы случиться, что не Василий получил великое княжение, а дядя его – вполне сбыточное дело. Могло так быть. Только теперь этого никто вспоминать не хочет.
Понял Иван Дмитриевич, что не просто рухнули его планы дальнейшего возвышения и что не просто в опале он оказался, теперь уж о собственном животе надо позаботиться, отлетать вместе с грачами подальше от Москвы. Куда? Лучше бы всего к князю Юрию в Звенигород, да страшновато: не простит, пожалуй, того усердия, что в Орде Иван Дмитриевич выказал. И в Твери трудно рассчитывать на гостеприимство… в Серпухове тем более… Безопаснее податься в Углич к князю-изгою Константину Дмитриевичу. Самый младший из Донских, родившийся после смерти отца, он ничего не получил по завещанию, жил в уделе, какой мать ему выделила, но и его вскоре лишился: старший брат Василий Дмитриевич по праву великого князя отобрал владение за непослушание. Сам пострадавший от своеволия великого князя, Константин поймёт односума по несчастью.
До чего же не хотелось покидать родные места; шевелилось сомнение: а надо ли бежать, зачем и почему, разве он виноват перед кем-нибудь? Нет, чиста его совесть, не грешен он ни сном, ни духом. Не грешен?… А Софья? Любодействовал с нею или как? Верно говорят: избегайте того, кто считает, что он без греха.
Иван Дмитриевич снял шапку с соболиной оторочкой, обернулся в Сторону Спаса-на-Бору, отыскал глазами поднятый выше сосен восьмиконечный крест:
– Боже мой, не найдёшь дел, оправдывающих меня. Но спаси меня, Многомилостивый, по благодати Твоей!
4
Февраль месяц лютый, пытает, как обутый? Звали его снеженем, сеченем, ветродуем, бокогреем, а ещё свадебником – издревле русские люди к февралю подгадывали венчание молодых.
Софья Витовтовна всё предусмотрела, всё рассчитала подённо. Осенью до заговения на Филиппов [63]63
Филиппов пост, иначе Рождественский, предваряет праздник Рождества Христова, продолжается 40 дней. Называется так, ибо в день его начала, 14(27) ноября празднуется память апостола Филиппа. Длится с 15(28) ноября по 24 декабря (6 января). Богоявление, иначе Крещение Господне – великий двунадесятый непереходящий праздник, отмечается 6(19) января, в этот день воспоминается крещение Иисуса Христа в водах Иордана. Красная горка – первое воскресенье после Пасхи.
[Закрыть]пост провели обручение Василия с Марьей серпуховской. Благословила молодых Софья Витовтовна иконой Богородицы Благодатное Небо, которую привезла с собой из Литвы в Москву сорок три года назад, когда сама была невестой. После обручения начала вместе с княгиней Евпраксией, бабкой невесты по отцу, расторопную подготовку к свадьбе.
От Филиппова дня до Рождества сорок дней, а затем святки, тоже запретное для венчания время. Стало быть, свадьбу надо играть сразу после Богоявления, срок до масленицы не большой. Не успеешь – придётся ждать до Красной горки, почитай, два месяца, мало ли что за это время может произойти. Вот и торопилась Софья Витовтовна. Свадьбу назначили на 8 февраля.
Дел за оставшееся время надо переделать уйму: всё обговорить, всё предусмотреть, всё в Кремле изладить, всё запасти, гостей иноземных и своих загодя оповестить.
Обручение и венчание великих князей со времён Ивана Калиты проводили всегда самолично московские митрополиты– Пётр, Алексий, Киприан. Хотя после смерти Фотия прошло больше года, церковная кафедра оставалась по-прежнему праздной. Ещё прошлым летом Василий Васильевич, сгадавши с боярским советом своим, поместными и служилыми князьями, со святителями, священством, духовными людьми и пустынниками – со всей своей землёй, решил избрать митрополитом рязанского епископа Иону. Но так и не удосужился до сих пор послать его в Константинополь на утверждение. Зато не терял времени великий князь литовский Свидригайло, преемник Витовта, брат злейшего врага Москвы Ягайло [64]64
Ягайло Владислав (ок. 1350–1434) – великий князь Литовский в 1377–1392 гг., король польский с 1392 г.
[Закрыть]: послал ставиться в митрополиты епископа смоленского Герасима, который и был поставлен патриархом как митрополит на Русскую землю. Несмотря на это звание, Герасим не рискнул приехать в Москву, а выжидал в Смоленске из-за замешательства в князьях.
Василий Васильевич вспомнил данное самому себе обещание послать Иону на поставление сразу после возвращения из Орды и устыдился, что не исполнил обещания, клял себя, страшась гнева Божьего.
– Господи Человеколюбче, прости мою душу грешную! Молю с покаянием и слезами, полной мерой сознаю свою немощь, грех и окаянство. Как мерзостью гнушаться буду всякого слова неверного, – жарко молился Василий почти полночи, а наутро пошёл на исповедь к владыке Ионе, винился перед ним, просил помолиться за него, походатайствовать перед Господом, чтоб простил вину.
Иона отпустил ему грехи, сказал в утешение:
– Сын мой, не надо отчаиваться. Когда корабль бьют волны, кормчий не отчаивается в спасении, но управляет кораблём, чтобы привести его в пристань. Так и ты, увидев, что рассеялся в деле, воззови себя к началу пути. Не приходи в уныние, не отступай, стой мужественно, и Ангел Хранитель твой вознаградит тебя.
И перед матерью винился Василий, но Софья Витовтовна не проявила сочувствия:
– Иону не послали мы не потому, что забыл ты о своём обете, а потому, что проездил все деньги в Орду.
С пустыми карманами, без подарков дорогих кому он в Константинополе интересен?
Литовская родня советовала призвать на обручение и венчание Василия Васильевича митрополита Герасима. Софья Витовтовна согласилась на это. Решено было послать за ним в Смоленск от имени великого князя и всего духовенства московского и встречать владыку Герасима с колокольным звоном и крёстным ходом.
Плану этому, однако, не суждено было осуществиться. В самый канун отъезда из Москвы посольства прибыл из Новгорода архимандрит Евфимий, встревоженный тем, что другой новгородский Евфимий (Вяжицкий), которого Фотий то ли не успел, то ли не захотел поставить в архиепископы, собрался ехать на поставление в Смоленск. Всё бы ничего, но Герасим – митрополит только литовский, а не всея Руси, и архиепископия новгородская принадлежит к московской кафедре, а не к литовской.
Большое волнение поднялось в Москве от этого известия. Вдруг сообразили, что и не могло быть такого, чтобы император и патриарх константинопольские при том значении, какое в их бедственном положении имела Москва, стали бы посвящать литовского ставленника. А ещё и такое то ли предположение, то ли достоверное знание из уст в уста стало передаваться, будто Герасим находится в переписке с папой римским Евгением Четвёртым. А папа будто бы выражает настойчивое желание подчинить себе православных людей Литвы.
Тут и Софья Витовтовна, которая, несмотря на своё происхождение, была истинной православной, в гнев пришла и посольство в Смоленск отменила:
– Зачем нам Герасим, если у нас Иона избран!
Тому все, включая Василия Васильевича, обрадовались: и бояре, и священнослужители, – удивительна и сильна оказалась приверженность вере православной, за минувшие четыреста лет её не смогли ослабить или поколебать ни нашествия ливонских рыцарей, ни угнетения полудиких азиатов, ни соперничество с католическими соседями – Польшей и Литвой, ни ереси жидовствующих и стригольников, – и всё это в ужасных условиях неурядиц удельного правления, беспорядков неустроенного быта, многолетней церковной усобицы.
5
Загодя до свадьбы совершили торжественное посажение великого князя на престол. Иона освятил это событие пышно, значительно, явно желая внушить: Василий Васильевич будет править не благодаря ярлыку ханскому, а через получение скипетра и державы от Православной Церкви, её благословением. Архиерей умный и дальновидный вполне сознавал важность происходящего: впервые в русской истории возведение государя на злат стол проводилось не во Владимире, а в Москве. Здесь со времён святителя Петра находится митрополичья кафедра; а теперь будет и столица государства.
Новый смысл, приданный стараниями Ионы древнему обряду, почувствовали многие: и послы европейские, и князья удельные, бояре и воеводы, а пуще был недоволен ордынский царевич Мансыр Улан, прибывший со свитою. Он нарочито скучливо переминался с ноги на ногу, вздыхал досадливо, как бы от долготы действа, но азиатски бесстрастное лицо его не могло скрыть уязвления: непокорство показывала Русь, самочинность намечалась, а что возразишь? У нас, мол, таковы обычаи. Простодушные хитрецы. Научились всё-таки кое-чему от своих победителей. Тем и пришлось утешиться. Ему-то, Мансыру, что за дело, в конце концов? Скорее бы в пир, что ли…
От небывалого многолюдетва было душно. Обилие свечей великое, обилие золота слепящее. Когда в промежутках между возгласами владыки Ионы стоочимый собор замирал, слышнее становился треск свечного пламени и будто даже сильнее делался запах плавящего воска, сладкий, тяжкий. Сразу вслед за обычным началом: «Благословен Бог наш всегда, ныне и присно, и во веки веков», – унёсшимся звонко и внятно в купольное голубое пространство, светло-дымное от ладана, всегда возвышенно-радостное, – всё происходящее стало казаться Василию как во сне горделивом, какие бывали в детстве: летишь над землёй, куда хочешь, без крыльев, только усилием души переменяя направление полёта. Впервые ощутил он чувство власти, не только внушаемое ему с малых лет отцом, матерью, боярами, но переживаемое сейчас всем потрясённым существом его. Разве сравнимо с тем, как, скрипя зубами и головы клоня, ярлык от хана с Всеволожским принимали! Сейчас его власть княжеская освящается от Господа. И благоговейное внимание заполнивших храм людей – признание сей власти и покорение ей. И всё великолепие торжества, чинность и строгость его – утверждение законности этой власти из века в век. Посягновение на неё есть преступление и кощунство как непокорство воле Божией, коей всё совершается.
«Умеренность во всём есть наилучшее дело», – не раз говаривал покойный владыка Фотий Антонию. Часто теперь эти слова на ум приходили. Да по-иному, чем раньше. Не успокоительной житейской мудростью: помаленьку, мол, не тщись усердствовать сверх разума, давай событиям тёщи своим чередом. Сокрушаясь сердцем от многоразличных познаний и богатея этими сокрушениями, всё ближе прозревал Антоний, как глубока мудрость каждого, самого простого и краткого слова, молвленного отцами церкви и сохранённого тысячеустым преданием. Так и сейчас вспоминалось нехитрое вроде бы заповедание владыки как побуждение к размышлению многотрудному. Что есть мера вещей?… А понятий?… А справедливости?… Какою мерою мерите, тако и вам отмерено будет. Господи, Господи, как понять, тою ли мерою мерю и что пытаюсь измерять, и кому сулюсь меры определять? Антоний чувствовал, как тонет в этих мыслях и страшно ему. Как нужен сейчас наставитель и советник духовно опытный! Рано, слишком рано оставил его владыка с поручением тяжким на будущее.